Текст книги "Пути неисповедимы (Воспоминания 1939-1955 гг.)"
Автор книги: Андрей Трубецкой
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 40 страниц)
К вечеру немцы стали нас сильно, но довольно беспорядочно обстреливать. Особенно пострадали лошади. Осколки жужжат, как шмели, и на землю падают толстые ветки. Поздно вечером приказ отходить в Гдов. Шли всю ночь и часть дня. Во время одного привала отдыхали вместе с ополченцами из Ленинграда, которые только что выгрузились из эшелона. Вот уж, поистине, пестрая публика. Пареньки, совсем мальчишки, с гордостью возятся с оружием, английскими винтовками (удивительно!). Пожилые ведут степенные интеллигентные разговоры, сидя на траве и закусывая консервами, ну чистый пикник. Нам все это в диковинку. Есть женщины, но мало и все пожилые. Запомнилась пожилая полная еврейка, капитан медицинской службы, сидевшая с такой группой.
Идем голодные. В деревнях многие просят у крестьян поесть. Молча дают и тяжелыми взглядами провожают. Наш командир роты лейтенант Бушин, обросший и осунувшийся, едет на повозке, и видно, что военного духа в нем убыло.
Следующий большой привал в деревне, расположенной под прямым углом к дороге на берегу небольшой речки. Прошли мост и свернули по деревне налево. Старшина пошел узнавать насчет обеда и принес ящик рахат-лукума. В ожидании старшины большинство солдат дремало. Рота сильно поредела в основном за счет отставших, и это были преимущественно западные белорусы. Нас разбудили резкие пулеметные очереди: с небольшой высоты по деревне палил немецкий самолет. К этому времени расторопные солдаты, предпочитавшие дреме деятельность, закололи колхозную свинью и сварили ведро мяса, но поесть его не удалось. Только расположились, как из-за речки, откуда-то из ржи, совсем близко начала бить скорострельная пушка – та-та-та – и зажигать один за другим дома. Это послужило сигналом к всеобщему отходу. Так как мы ушли довольно далеко от дороги – деревня была большой и сильно растянулась вдоль речки, то пришлось выходить через поля напрямик. Сзади – вся деревня в огне. Наши беспорядочно отстреливались, а пушка немцев продолжала методично бить. Непонятно, почему командование не поставило охрану. Или оно проспало?
Быстро идем на Гдов. На дороге следы недавней бомбежки: трупы лошадей, сваленные на обочину (говорят, среди них та самая «Стрелка», лошадь командира батальона, на которой я учился верховой езде), разбитые повозки, свежие холмики – могилы убитых. Вечереет. Вдали купы деревьев и дома Гдова. Ночью вошли в город. В нем много войск: наша дивизия, два полка ленинградских ополченцев и еще кто-то. В центре города у ограды старинной церкви под огромными раскидистыми деревьями дивизионное начальство. Оно подбадривает подходящих солдат, но чувствуется, что начальство озадачено и даже, пожалуй, напугано и растеряно. А солдаты идут голодные, усталые и какие-то уже безразличные. Проносится слух: мы в окружении, надо пробиваться. Издали слышатся редкие длинные очереди пулеметов – немецкие (наши так не бьют) и более тихие автоматные очереди.
Выходим на северную окраину города. Там уже наша артиллерия. Раннее утро. Короткая остановка, мы перестраиваемся и начинаем двигаться вперед Справа по дороге идет первый батальон во главе с командиром капитаном Кравченко. У него в руке наган. Идет бодро, уверенно, но, чувствуется, с большим напряжением. По левой стороне дороги – наш, второй батальон. Вперед проехали грузовики с солдатами, уставившими штыки совсем как на революционных фотографиях. На кабинах ручные пулеметы. Впечатление странное – хорошая мишень для немцев. Впереди стреляют. Я вынул из ножен штык самозарядной винтовки и примкнул его. Почему-то раньше этого никогда не делал. В воздухе ощущается серьезность совершающегося. Впереди стрельба все сильней. Иногда приказывают останавливаться и стрелять, но куда, в кого – не видно. Прошли пустую деревушку, и я замечаю, что потерь, вроде, нет, но и строя тоже уже нет и людей все меньше и меньше. Нас осталось человек двадцать.
И вот тут я почувствовал, что со мной должно сейчас случиться что-то страшное. Это было какое-то странное, ранее мне неведомое, тяжелое чувство чего-то неотвратимого, рокового. Чувство, что ты никакими путями не избежишь того, что должно случиться.
Огонь кругом усилился, и мы шли по канаве вдоль дороги пригнувшись. Общего единого руководства уже не было. Было только общее стремление вырваться из окружения. Откуда-то из ржи прибежал незнакомый солдат с просьбой помочь тяжело раненному командиру. Пригнувшись, пошли за ним в рожь. Лежит майор, ранен в обе ноги, перевязан. Молча смотрит на нас. Что делать? Постояли, постояли и, не глядя на него, ушли... Пригибаясь, идем по канаве опять вперед. Как-то так получилось, что иду первым. На душе страшная тяжесть. Кругом шквальный огонь. Немцы бьют трассирующими пулями: их белые нити пронизывают все кругом, и это парализует. Канава утыкается в какой-то бугор. Через него надо лезть, но белые нити останавливают. Тут же под дорогой труба для стока воды. Решаемся лезть по ней на ту сторону. Нас совсем мало, человек десять. Никто не хочет первым, и все только говорят друг другу: «давай, ну, давай», но никто не двигается. Полез я. Труба узкая, еле просунулся, пролез. Вылезают и все остальные. Опять сидим в канаве. «Ну, давай вперед», – и опять никто не двигается. Кругом трескотня страшная и паутина белых нитей. По канаве, пригибаясь, бежит навстречу незнакомый лейтенант с немецким автоматом в руках и кричит: «Давай, вперед! Наши прорываются!» – и бежит дальше. Низко пригибаясь, я пошел вперед первым. В канаве лежит убитый, наш боец, уткнувшись лицом в землю. Надо пройти по нему. И почему-то делать мне это было очень неприятно. Я подумал: «Дай выскочу на дорогу, одним прыжком миную его и опять соскочу в канаву».
И только я выскочил на дорогу, согнувшись в три погибели, и сделал один шаг, как впереди, немного слева, на полотне дороги мгновенно возникло яркое пятно, гром, удар. Все это воспринято было не отдельными органами чувств, а как-то всем мною, и, падая, в канаву, я громко сказал про себя, а, может быть, крикнул: «ВСЕ-Е-Е!» И сразу наступила тишина...
Пришел в себя и чувствую, что лежу на спине, руки и весь я какой-то скованный, не могу двигаться. Ко мне подполз помкомвзвода Мохнач, белорус из-под Минска, осмотрел, перевернул на живот: «Ох, ты здорово ранен». Когда он меня переворачивал, я заметил, что поясной ремень с подсумками свалился (потом увидел, что ремень перебит осколком). Пытаюсь достать индивидуальные пакеты из карманов гимнастерки – руки, как чужие. Попросил сделать это Мохнача. Он перевязал, молча посидел рядом, потом говорит: «Я твою винтовку возьму». – «Бери», – говорю. «Ну, я пойду прорываться». – «Ну, что-ж тут сидеть, иди». И он пошел, все так же пригибаясь и не оглядываясь.
Лежу на животе. Чувствую, что ноги мои на убитом, но двигать ими не могу. Замечаю, что что-то у меня с левым глазом не то. Трогаю – кровь. Начинаю осматриваться. Стрельба не утихает, и временами белые шнуры трассирующих пуль особенно многочисленны. Сколько прошло времени, не знаю. Вдруг вижу, что наши начали бежать назад по канаве, бежать в панике, кто с оружием, кто – без него. Бежали прямо по мне, хотя я кричал: «Тише, тише, раненый!» Пробежала та самая еврейка, капитан медицинской службы, врач ополченцев, но была она одета в какое-то цветастое платье, удивившее меня в этой обстановке. Один знакомый солдат, немец с Поволжья – их было много в нашем полку – остановился около и сочувственно сказал: «Эх, товарищ командир, ранен», – и побежал дальше. Теперь замечаю, что надо мной и впереди остановились наши грузовики. Когда они подъехали, не заметил. Передняя машина была с зенитной пулеметной установкой и бочкой бензина, стоявшей вертикально у заднего борта. Вдруг из кабины этой машины выскочил шофер с винтовкой, прыгнул в канаву и стал яростно стрелять куда-то в сторону под машину. По быстроте, с которой он вскидывал винтовку, было видно, что целил он совсем близко. Затем, повернувшись, он стал бить куда-то еще и еще, но видно, кончились патроны. Он швырнул винтовку, и выскочив из канавы, бросился в кусты. За ним кинулась какая-то фигура из машины. Мне показалось, что это немец – зеленая одежда – но оружия я у него заметил. Машина с зениткой загорелась, слышно было, как в кузове трещат ящики с патронами. Загорелась и бочка с бензином. Огонь с ревом, как из огромной паяльной лампы, вырывался вверх. Надо мной стояла другая грузовая машина. Из-за бортов были видны снарядные ящики. Вижу, что и у нее загорелся мотор и передние колеса. Ну, думаю, надо уходить. Собрал все силы, с трудом перевернулся на убитом и пополз на руках. Через некоторое время нашел палку, с ее помощью поднялся и, еде двигая ногами, пригнувшись, заковылял по канаве. Почему-то вынул красноармейскую книжку – наш солдатский паспорт – и сунул ее в землю на краю канавы. Почему это сделал – не знаю.
Выстрелы стихали. Дорога вся забита повозками, грузовиками, пушками. Лошади стоят тихо. В некоторых упряжках одна лежит мертвая, другая понуро стоит. Трактор-тягач с работающим мотором. На прицепе большая 76-миллиметровая зенитная пушка, а на гусенице трактора – убитый водитель лежит, будто спит. Стрельбы почти нет. Так, редкие выстрелы и короткие очереди. Впереди деревушка. Не доходя домов, вижу наших солдат без винтовок. Подхожу. Говорят, что в деревне немцы. «Ты иди, – говорят, – ты раненый, тебе ничего не сделают». – «Нет, не пойду». На той стороне дороги рожь. Думаю, спрячусь в ней, просижу до ночи, а там видно будет. Подался на дорогу. Смотрю из-за повозок (повозки и машины стоят в два ряда, а между ними свободный проход) и вижу на краю деревни, метрах в ста от меня, прямо на дороге группа немцев у пулемета. Сзади них на земле расстелено что-то красное (позже узнал, что немцы, как только продвигались вперед, расстилали свой флаг – знак для авиации, чтоб не бомбила своих). И только я сделал шаг в просвет на дороге, как в мою сторону ударила очередь пулемета. Я бросился в спасительную канаву. Откуда и силы взялись.
В стороне от дороги стоял небольшой сарайчик. Ветер хлопал его воротами. Я встал на четвереньки и пополз в сарай – идти нельзя – так как видно из деревни... Заполз. Сарай пустой, на полу немного старой соломы, на которую я улегся. Через некоторое время в сарай заполз солдат. Оказалось, связист из нашей дивизии. Зовут Иваном. Легли рядом, прижавшись друг к другу. Он был ранен в голову. Меня начало знобить. Сосед выполз из сарая и притащил брошенную кем-то шинель. Чувствую, что у меня начинается какой-то бред: действительность мешалась с прошедшим, и я плохо соображаю, что к чему. Снаружи слышались крики немцев, ловящих наших лошадей. Я впал в забытье.
Проснулся утром на другой день – 18 июля. Я лежал на левом боку, Иван на правом, лицом к дороге. В щели сарая ему было видно, как по дороге, которую уже расчистили, на север все время идут войска. Есть не хотелось, да и нечего было. У меня была фляга с водой – подарок приятеля-грузина. Отпивали из нее. Выходить из сарая не имело смысла. Вдруг Иван говорит: «Немцы сюда идут». Инстинктивно, как страусы, прикрылись шинелями. Слышим, как открылись двери, слышим шаги по соломе. С нас сдергивают шинели. Трое немцев уставили на нас оружие, молча посмотрели, повернулись и ушли. Ждем, что за нами придут, но никого нет. Соображаем, что сидеть в сарае больше нельзя. Сговариваемся дождаться темноты и уходить. К вечеру задремали и... проснулись утром. По дороге опять движутся войска. Опять Иван говорит, что сюда идет немец. Опять прячемся под шинелями. Немец также молча сдернул шинели, посмотрел и ушел, но вскоре вернулся с командиром (судя по серебряным нашивкам на погонах). Тот энергично, знаками, стал показывать, чтобы мы выходили. Жестами даем понять, что ходить не можем. Я вспоминаю школьный запас немецких слов и говорю: «Драй таг хир», – показывая пальцем на место, где лежим. Он, видимо, ругается и гонит нас из сарая. Вижу, что надо подниматься. Еле двигаясь, на четвереньках, выползаю. Иван плетется сзади. Немец подгоняет нас к дороге. На обочине мы сели. Он посмотрел, отошел, еще посмотрел и двинулся дальше, уже не оглядываясь. А по дороге двигалась немецкая пехота. Здоровые, молодые парни идут без пилоток, почти у всех светлые волосы, идут весело, бойко. Один из них, перепрыгнув канаву, подбежал к нам, похлопал меня по плечу и, смеясь, громко воскликнул: «Рус капут!» Проходящие солдаты тоже смеялись.
В деревне были видны жители. У крайнего дома бородатый мужик с бабой в белой кофте хлопотали около повозки. Идущая мимо колонна, наконец, исчезла в пыли. Дорога опустела. Но мы уже знали, что немцы могут появиться в любой момент. Надо было уйти с дороги, и мы с Иваном двинулись, но не в сарай, а за сарай. Иван из-за угла подозвал девчонку, которая вертелась около дома. Мы попросили принести бинтов и чего-нибудь поесть. Принесла молока, хлеба, два широких бинта и ножницы. Подкрепились, взяли бинты. Я попытался состричь волосы вокруг раны на голове у Ивана, но запекшаяся кровь мешала. В сарай мы уже больше не заползали. Из-за угла было видно, как по дороге с перерывами все шли и шли войска.
Стемнело, и мы двинулись напрямую от дороги на восток. Идти было трудно: высокая росистая трава страшно мешала, а сил было мало. Перешли железную дорогу, вошли в лес, часто отдыхали. В лесу идти было легче. Вышли к деревне, когда уже светало, да и ночи-то было немного. Деревня стояла на пологом косогоре, спускаясь вниз. Пытаемся войти в какую-нибудь избу, но везде заперто. В окнах многих изб видно, что на столах лежат груды пряников, конфет, каких-то коробок и прочего магазинного добра. На дороге в пыли отпечатки не то шин, не то гусениц – побывали немцы. По деревне спускаемся к речке, переходим мост. Слева большой добротный дом под железной крышей. Ворота открыты. Дергаемся в крыльцо. Заперто. Проходим через двор к сараю. Его ворота заперты изнутри. Пытаемся открыть, оглядываемся и видим, что из окна дома на нас смотрит хозяин.
– Пусти отдохнуть.
– Нельзя.
– Ну, дай налиться.
– Вон речка. Иди пей.
– Ах, ты, такой-сякой! Так-то своих встречаешь!
– Ладно, ладно, идите, пока по шее не попало.
– Припомнится тебе это.
– Проваливай, проваливай.
На этом разговор и кончился. Делать нечего, пошли. Дорога круто поднялась наверх, и там деревня продолжалась, но избы стояли только с одной стороны, справа, а слева был лес. Пройдя немного домов, мы свернули в лес, легли на мох и заснули. Солнце стояло высоко, когда проснулись. Вышли к деревне и подошли к первому попавшемуся на глаза дому. В доме через палисадник была видна женщина. Мы попросили поесть.
– Заходите, посидите на крыльце, я приготовлю вам, – отвечала она. Потом пригласила в избу, к столу. На столе хлеб, молоко, жареная картошка с мясом. Впервые после ранения мне захотелось есть. В комнату вошла другая женщина, и они стали говорить на непонятном языке. На вопрос, кто они, женщины ответили, что чухонцы. Мы стали спрашивать, что делается вокруг. Женщины рассказали, что немцы ловят наших бойцов, что в городе лагерь для пленных. На вопрос, где можно спрятаться, ответили, что немцы пригрозили расстрелом тем, кто будет прятать красноармейцев, и что население очень напугано. Делать было нечего. Мы поблагодарили хозяек, а они всплакнули. Пожилая начала даже потихоньку причитать. Взяв с собой хлеба, мы вышли на улицу.
Глава 3. ПЛЕН
И в тот момент, когда мы выходили из палисадника, нам бросилась в глаза машина с немцами, стоявшая в деревне. Мы остолбенели. Одновременно увидели нас и немцы. Они что-то закричали, а мы так и остались на месте. Открытая, со многими сиденьями машина подъехала, и нам знаками показали садиться. Мы влезли. Кроме шофера, в ней сидели еще три немца. Нас не обыскивали и ни о чем не спрашивали, вид наш объяснял все... Машина тронулась и покатила к Гдову. На улицах было довольно оживленно, ездили грузовики, груженные сеном, наверху сидели немцы, одиночные немцы катили на велосипедах. Правда, местного населения видно было мало. На одном из перекрестков нас высадили и знаками показали в сторону здания, над которым развевался большой белый флаг с красным крестом. Это был двухэтажный дом (как выяснилось позже – школа пограничников), занятый немцами под госпиталь. Рядом дымили походные кухни. Мы почему-то оказались около одной из них, но повар показал рукой куда-то дальше, мимо здания с крестом. Наискосок через дорогу виднелся серый бревенчатый двухэтажный дом, вокруг которого бродили, стояли, сидели знакомые фигуры в гимнастерках. Это был госпиталь для военнопленных. Рядом стоял немецкий часовой, который не обратил на нас никакого внимания. Мы вошли в дверь, и в комнатушке под лестницей нас записали: фамилия, имя, отчество, полк, когда ранен. Потом перевязка. Мне на груди разрезали спекшиеся бинты и, как хомут, сняли засохшую повязку. Все это делал военный врач, такой же пленный. После перевязки отправили через дорогу в конюшню. Там в стойлах лежало сено, на котором лежали и сидели раненые – двухэтажный дом был переполнен, да и в конюшне свободных мест почти не было. Попытка выйти из окружения дорого далась дивизии. Я прошел в самый конец конюшни и только там нашел себе место. Ивана почему-то оставили в двухэтажном доме. Мы с ним теперь редко видались, я все больше лежал.
Моим соседом слева оказался молоденький ополченец из Ленинграда. Он был ранен в обе ноги и все время бредил. По-видимому, у него уже начиналась гангрена. Он метался, вспоминал близких, звал мать. А утром его унесли, уже затихшего навсегда.
Я никак не мог прийти в себя после всего случившегося. В теле была вялость, в голове отупение и пустота. Никаких мыслей. Память отмечала только внешнее.
Через двор, обнесенный забором, наша конюшня соседствовала с немецким госпиталем. В его дворе было много палаток, похоже, это был какой-то перевалочный пункт. В щели забора я иногда поглядывал туда. Однажды, когда над нами появился истребитель МИГ, там поднялась страшная паника. Куда только все подевались! Наш часовой появился на своем посту спустя много времени после исчезновения самолета. Недалеко от госпиталя были развалины старинной крепости, остатки стен из валунов. Там находился немецкий противовоздушный пост с зенитным пулеметом. Но и он при появлении самолета буквально скрыл все признаки жизни – исчезли и пулеметчик, и пулемет. А вот все пленные повыскакивали на улицу, стали махать руками, кричать. Этим все и кончилось. Как-то подъехала легковая машина; сидящие в ней толстые немцы высадили нашего раненого и уехали. По всему было видно, что это – командир. До этого он все вертелся во дворе. Наверное, пытался бежать, но его поймали и просто водворили в прежнее состояние. Однажды приехало несколько грузовиков (как они отличались от наших тогдашних ЗИСов и ГАЗов!), шоферы вылезли из кабин и сразу отправились в соседние палисадники и садики рубить зелень для маскировки машин. Тут в ход пошло все: и сирень, и яблони, и вишни. Любопытно, что при госпитале был специальный солдат, на обязанности которого красивым готическим шрифтом на крестах из березы фамилии погибших. Где и как хоронили наших – не знаю, а немцев хоронили тут же на пологом скате к речке, недалеко от нашего двухэтажного барака. Кормили нас сравнительно неплохо, нашими же крупами, которые при отступлении были облиты керосином (склады на станции, видно, поджечь не успели). Немцы посмеивались: сами облили, сами и ешьте! В крупяных супах была конина, благо фронт остановился, как говорили, километрах в сорока. По ночам была слышна канонада.
Вскоре немецкий госпиталь куда-то выехал, и мы перебрались в их помещение. Среди раненых я встретил нескольких однополчан. Соседом оказался капитан-артиллерист одного из наших полков. У него была разбита вся ягодица – снаряд разорвался под сидением машины, в которой он ехал. Он с увлечением рассказывал эпизоды, когда удавалось побить немцев. Здесь же был один из молодых лейтенантов нашей роты (их целая группа досрочных выпускников военного училища прибыла перед самой войной в наш полк). Он был легко ранен в пятку. В комнате лежал ленинградец-ополченец, веселый здоровяк блондин. У него была с собой мандолина, и он часто напевал «Марфушу». Пел и многое другое, вплоть до непечатного. В госпитале были и раненые женщины. Помню, у одной из них была разбита половина лица. При перевязках было страшно смотреть. Есть она не могла, а только отпивала из маленького чайника.
Однажды палаты обходил какой-то немецкий чин, а с ним переводчица, пожилая женщина, очень похожая на преподавательницу немецкого языка, и видно было, что она «немецких кровей». В том, как она спрашивала нас, сквозило участие и не было чувства отчужденности или недоброжелательства.
У меня появилось кровохарканье, а осматривая себя, я обнаружил три небольшие ранки на левом бедре и скуле. По-видимому, – от мелких камушков, поднятых взрывом, а может быть, и мелких осколков. Левый глаз был красным, но припухлость на лице стала проходить. Ранение мое оказалось довольно любопытным. Как я уже говорил, ранило меня, когда я делал короткую перебежку, сильно согнувшись. Осколок прошел по касательной, вернее, по секущей линии, войдя в спину, задев два ребра (после войны, когда мне делали снимок, то выяснилось, что ребра были сломаны) и позвоночник – сразу после ранения я не мог шевелить ногами. Осколок вышел из спины под поясным ремнем, перебив его. Все это и подняло меня и сбросило в канаву. Возьми осколок чуть ниже, дело мое было бы «швах». На перевязках мне лили риваноль в верхнюю дырку, а вытекал он в нижнюю. Затем велели идти греть раны на солнце. Приноравливаюсь смотреть рану в зеркальце (очень хорошо помню, что купил его еще в Андижане, когда собирался ехать учиться в университет в Самарканд). Раны были чистые, но бок, как чужой. Перевязывали стиранными бинтами, но иногда немцы давали свои, бумажные, похожие на нынешнюю туалетную бумагу. У меня стал пропадать аппетит и, странное дело – жевать, жую, а вот проглотить не могу. Глотаю, только запивая водой. Лежали мы на старых железных койках с соломенными матрацами, но без белья. На потолке висели оставленные немцами липучки от мух, которых было очень много. Запах гноя, привлекавший их, до сих пор помнится мне. До червей в ранах не доходило, перевязывали нас систематически. Правда, врач, делавший это, утешал, говоря, что американцы специально разводят в гнойных ранах червей, они лучше всяких средств очищают раны.
Но вот и кончилось наше пребывание в Гдове, пленных раненых стали эвакуировать. Однажды утром легко раненных пешком повели грузиться на баржи, а нас, более тяжелых, повезли на машинах.
Нас повезли к Чудскому озеру. Везли по разбитой дороге и раненые вскрикивали на каждом ухабе. Иногда вскрикивал и я. Рядом с огромными крытыми баржами катер под немецким флагом. На его палубе стояли какие-то крепкие мужчины и с любопытством рассматривали нас. По слухам, это эстонцы. Грузимся. В трюме сено, на которое с облегчением укладываемся. Раздают хлеб и эстонские (судя по этикеткам) рыбные консервы. Плыли довольно долго, и я вылез на палубу. Шли уже по Великой, в Пскове. Слева высоко стоит собор. Везде много военных. Железнодорожный мост восстановлен. Нас выгрузили на левом берегу и загнали в какой-то аптечный склад, переписали, перевязали и дня через три погнали на станцию, погрузили на открытые платформы. До Двинска ехали три ночи и два дня. Ехали очень медленно, подолгу стояли на станциях, пропуская встречные эшелоны. За все время пути не кормили. Оказывается, такой порядок был общим у немцев: пленных, перевозимых по железной дороге, они не кормили. Любопытно, что так было и в первую мировую войну, о чем я прочитал много позже. На одной из станций напротив нашей платформы в открытом товарном вагоне эшелона немцы закусывали. Мне, голодному, эта картина запомнилась отчетливо: резали большими ломтями хлеб, мазали маслом, а сверху вареньем и отправляли в рот. С платформы, конечно, стали просить, но в вагоне напротив ничего не изменилось. На другой остановке, тоже очень долгой, какие-то женщины принесли еды: картошку, хлеб, молоко. Конвойные брали и передавали нам. Один из них был с темными грустными глазами. Он брал у женщин еду и, идя вдоль платформы, кидал нам. Все доставалось наиболее подвижным, наиболее здоровым. Они кидались по платформе и хватали первыми. Хотя я сидел с самого края, мне ничего не попадало. Одна корка предназначалась, по-видимому, мне. Но она ударилась о край платформы и упала. Конвойный нагнулся, поднял ее и дал этот кусочек в руку. Корка была величиной со стручок гороха, черствая, в песке, но ее я хорошо помню, как и помню этого конвойного и его глаза.
А вот другой конвойный, судя по нашивкам, старший. Этот рыжий здоровяк увидал непорядок в происходящем. Он набросился на женщин, выбил из рук корзинки, топтал ногами содержимое, орал и гнал женщин. На следующем полустанке он вырезал большую дубинку и, прохаживаясь вдоль платформ, красноречиво показывал ее нам. Один из раненых с соседней платформы попросился оправиться. Ему разрешили слезть, и он сел в небольшом поле с картошкой рядом с рельсами. Расчет его был прост: больше всего ему нужна была картошка. Но он увлекся и слишком долго сидел на корточках. Налетел рыжий немец, начал его избивать и топтать ногами. Бедняга еле взобрался на платформу.
Ехали мимо полевых аэродромов, где стояли черные самолеты с окрашенными в желтый цвет концами крыльев. По дорогам шли колонны крытых грузовиков, плавно колеблясь на мягких рессорах. И все это было устремлено на север, на Ленинград. Наконец выгрузка в Двинске. Долго сидели на станции. Опять стали маячить в стороне женщины с корзинами. Но где тут накормить толпу в несколько сот человек, которые не ели три дня. Со мной рядом держался знакомый лейтенант, раненный в пятку. Из кинутого нам женщинами ему удалось выхватить пару вареных картофелин, не больше грецкого ореха. Одну он дал мне. В этой толпе знакомых больше никого не было.
Здесь же на станции мне впервые пришлось увидеть очень странную группу евреев. Несколько пожилых, солидных, хорошо одетых людей и с ними тоже хорошо одетые мальчики переносили с одного места на другое какие-то камни. Они подолгу сидели и казались углубленными в какие-то свои мысли, не имевшие ничего общего с окружающим, и делали все как в полусне. Особенно мне запомнился один из них – полный, седой в светло-коричневом костюме хорошего покроя и с ним, не отходящий ни на шаг, мальчик лет десяти-двенадцати. У всех на груди и на спине небольшие желтые тряпичные метки. Только потом я узнал, что это шестиугольные звезды, еврейский символ – звезда Давида.
Наконец нас построили в колонну, и мы двинулись. Это был очень тяжелый путь. Жара, пыль, бессилие. Шла уже не колонна, а толпа. Я шел потому, что все шли. Тех, кто падал, по приказанию немцев тащили более здоровые. Временами глаза заволакивало как туманом, и все это казалось сном. Я стал отставать. Внезапно почувствовал толчок в спину (и, конечно, резкую боль). Это немец подгонял отстающих прикладом. Он же знаком показал на соседа, дескать, помогай. Приказ, кажется, относился ко мне, и вот мы идем, поддерживая друг друга: когда он вот-вот упадет, я его держу, когда я начинаю шататься – поддерживает он. Был привал. Большинство бросилось на придорожное поле овса. Наконец, впереди показалась колючая проволока и за ней большие складские здания красного кирпича. За проволокой лагерь. Его обитатели смотрят на нас равнодушно: к таким видам здесь привыкли. Но вот нас привели в пустой загон без построек, огороженный только проволокой, а когда стемнело, дали есть: буханку черствого хлеба на пять человек и литровую банку жидкого пресного супа, в котором плавали редкие листики кислой капусты и разваренные зернышки пшена. Это уже на каждого. Ночевали под открытым небом и небольшим, к счастью, дождем. Утром нас начали сортировать. Знакомого лейтенанта, как легко раненного, отделили. На память он дал мне записную книжку, которая хранилась до 1946 года. Наиболее слабых и тяжело раненных перевели в один из бараков, виденных нами при подходе к лагерю. Их много, и все они отгорожены друг от друга проволокой. Но сообщение между бараками все же было.
Лагерь был огромный, на несколько тысяч человек. Снаружи оплетен в несколько рядов колючей проволокой. По углам вышки. Внешняя охрана – немцы: Но были и внутренние охранники, как бы полицейские. Это были уже наши. И не то в насмешку, то ли по какому-то соображению все они носили фуражки НКВД. Морды здоровые, сытые, у всех самодельные плетки: на короткой палке гофрированная трубка от противогаза, наполненная для тяжести песком. На ногах начищенные сапоги гармошкой. Лупят плетками налево и направо просто так: «А ну, давай, быстрей шевелись!» – по любому, проходящему мимо. Особенно издевались над евреями, которых тут было много. Водили только строем и только с песнями, обычно пели «Катюшу». Когда делать было нечего, заставляли «убирать» территорию лагеря: расставят друг от друга на вытянутую руку, и по команде все нагибаются и подбирают соринки, потом по команде выпрямляются, и так, пока не надоест синей фуражке. На евреях же возили и кухни. Несколько человек подвозят походную кухню к проволоке, окружающей двор вокруг барака, затем почтительно отходят и сидят в стороне, ждут, когда надо везти дальше. В одной такой группе возчиков я увидел своего бывшего бойца, еврея из Западной Белорусии, Вишневского. Мы стояли у разделявшей нас проволоки, разговаривали, сочувствовали друг Другу, но помочь друг другу мы здесь ничем не могли. Больше я его не видел. По ночам слышались выстрелы. Говорили, что это расстреливают евреев.
По утрам большие колонны уходили на какие-то работы, но оттого, что много народа уходило, в лагере людей не становилось меньше. Вечером арестанты возвращались усталые, но, видимо, довольные. Почти все несли с собой что-нибудь в лагерь: чем-то наполненные противогазные сумки, узелки, у многих подмышками вязаночки дров. В лагере целый день шел торг; чего только не продавали, меняли, предлагали – от картофельных и огуречных очисток до костюмов, плюс широкий спектр услуг (побрить, полечить и т.п.). Кормили раз в день, одно и то же меню – буханка хлеба на пятерых и литровая банка жидкого супа из пшена и капусты. Эти банки, отбросы немецких кухонь, были у всех, а у некоторых даже по две. Такие счастливчики при раздаче ухитрялись наполнять обе банки, скрывая одну под полой шинели. Если раздатчик это замечал, то лупил длинной поварешкой.