355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Трубецкой » Пути неисповедимы (Воспоминания 1939-1955 гг.) » Текст книги (страница 2)
Пути неисповедимы (Воспоминания 1939-1955 гг.)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:00

Текст книги "Пути неисповедимы (Воспоминания 1939-1955 гг.)"


Автор книги: Андрей Трубецкой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 40 страниц)

– Старшина, еще раз!

И вновь:

– Смирно! Равнение направо!

– Здравствуйте, товарищи...! – и так далее. И опять:

– Старшина, еще разок!

Возвращаемся, и все снова. Строй злится и явно не хочет браво поздороваться. Похоже на какую-то игру: у кого больше хватит терпения. Мы только переглядываемся. Кружка и ложка жгут руку, под гимнастеркой давно дерет морозцем.

Наконец наш ответ удовлетворил старшего лейтенанта. Остановив и повернув строй к себе лицом, он начал, что называется, читать мораль и закончил ее словами:

– Теперь ясно?

– Можно вопрос? – послышалось из строя.

– Что такое?

– Товарищ старший лейтенант, у вас левое ухо побелело. Старший лейтенант схватился за ухо, стал быстро спускать шлем и, махнув рукой, крикнул:

– Старшина, веди их скорей!

Это был начальник школы старший лейтенант Дедов, личность довольно любопытная. Крупный, мясистый, с громким голосом, привыкшим давать команды, любитель разносить и материться. Последнее делал он виртуозно по поводу и без.

Так началось мое обучение в школе младших командиров. Располагалась она, как я уже сказал, на берегу Оки в 12 километрах от Серпухова вблизи деревни Лужки. Сейчас это место лежит в пределах Приокско-террасного заповедника.

Кроме нашего двухэтажного дома-барака, в редком лесу стояло еще несколько зданий – бывший спортивный городок. Теперь в них размещались роты запасного полка, но подолгу они не задерживались: пополнялись и на фронт. Отправление происходило всегда ночью, и мы замечали это только утром.

Курсанты школы – в подавляющем большинстве москвичи, в основном бывшие студенты университета, консерватории, других вузов. Среди консерваторцев запомнились три еврея: Каган – с огромной головой, симпатичный, застенчивый крупный брюнет, Миттельман – грустный, с застывшей презрительно-обиженной, скептической физиономией. Он явно не хотел служить, берег свои руки скрипача. Третий – чернявый, худощавый, разговорчивый Зельман (кажется так). Был здесь и сын известного певца, баса Михайлова, тоже Михайлов и тоже бас. Через некоторое время его перевели в армейский ансамбль – видно, отхлопотал папаша – солист Большого театра. Запомнился блондин с удивительно здоровым румянцем и редкой фамилией – Бромлей (в восьмидесятые годы он был директором Института этнографии. В шестидесятые годы я встретил Бромлея в музее им. Пушкина, но разговора почему-то не получилось). Запомнился еще один курсант, отчаянный парень, сорвиголова, притча во языцех начальника школы, старшины, своего взводного командира – Разенков.

Нам, прибывшим из Пролетарской дивизии, сразу же бросилось в глаза то, что все курсанты были в обмотках. Мы в сапогах. Курсанты спрашивали нас с завистью: «Неужели во всей дивизии никого в обмотках?» В сапогах мы так и проходили, пока они не износились. А потом и сами начали крутить обмотки.

Жили мы в маленьких комнатушках по 10-12 человек – отделение. Тут же спали наши командиры – помкомвзвода Журин и командир отделения Гуськов, человек недалекий, малограмотный, да к тому же тугодум. Этого нельзя сказать о Журине. Толковый, быстрый, знающий свое дело, свою службу. «Вы, будущие командиры, должны знать, что в каком кармане лежит у ваших солдат, не обыскивать, а знать», – поучал он нас. Цену своему помощнику понимал хорошо, и в минуты недовольства им можно было услышать от Журина: «Ну, ты, Гусек».

Поначалу мне очень не понравился комиссар школы старший политрук, рябой, со зверским лицом. Но скоро я Понял, что это малозаметный, безобидный и сугубо гражданский человек, полностью подавленный начальником школы Дедовым.

Муштра в школе была поставлена крепко. Занимались по двенадцать часов. Только политзанятия в казарме. Остальные занятия на вольном воздухе, и все на лыжах – урок Финской войны. Очень много стрельб, и школа патронов не жалела. К стрельбам специально готовились – стрелковый тренаж – всякие упражнения с винтовкой, приемы прицеливания, заряжение ручного пулемета, не глядя на него, и много всего другого, относящегося к стрельбе. Большое внимание уделялось занятиям по тактике. Часто поднимали по тревоге с мертвого часа или ночью. При команде «В РУЖЬЕ !» надо было с максимальной быстротой, нахлобучив на себя, а то и просто схватив в охапку одежонку, выдернув из пирамиды деревянной стойки винтовку и противогаз, пулей вылетать из казармы и уже на дворе приводить себя в надлежащий вид – доодеваться, застегиваться, мотать обмотки. Тревоги ночью были малоприятны: что это – отправка на фронт или учебная? Но скоро правительство Куусинена самораспустилось, и с Финляндией был заключен мир. Жизнь потекла спокойней.

Свободного времени у нас были считанные минуты: ложась на «мертвый час», мы мгновенно засыпали – так выматывались на свежем воздухе, а на политзанятиях откровенно дремали. Поэтому монотонное пересказывание «Краткого курса истории ВКПб» часто разнообразилось громовым и резким окриком «ВСТАТЬ!». Эти занятия проводились в коридоре, где висели наши шинели, и многие курсанты, стараясь не нарушать гармонию шинельных складок, «вписывались» в них и спали, закрытые от глаз политрука– Надо было только не реагировать на это «встать». Выходные дни заняты были тоже почти целиком: то лыжный кросс, то уборка территории, то еще что-либо – праздность больших людских масс, хоть как-нибудь организованных, нетерпима начальству. В этом я убеждался позже не раз и не только на примере армии.

Каждый вечер поверка. Школа выстраивалась в коридоре на первом этаже. После переклички, всяческих приказов и уведомлений пели Интернационал. Однажды после Интернационала, когда строй еще стоял, кто-то обратил внимание на зарево, видневшееся в окне в конце коридора. Пробили тревогу «В ружье!», и вся школа кинулась к деревне Лужки. Горел скотный двор, горел здорово, и делать было, в общем, нечего. Лопатами кидали снег, где-то из бочки качали воду. Но что такое одна бочка. Огненный остов рухнул, и были видны черными горками тела погибших коров. Уже весной воронье все кружило над этим местом.

Мы много времени проводили на стрельбище, где палили из винтовок, ручных и станковых пулеметов, метали боевые гранаты. Стрельбище располагалось на просеке, и мишени были прислонены к соснам. Некоторые сосны, изрешеченные пулями, падали. В нашем отделении по росту я стоял первым, то есть был «первым номером». А первый номер – это ручной пулеметчик. Вот я и таскал РПД – ручной пулемет Дягтярева. Однажды, вернувшись со стрельбища и дав оружию «остыть» – холодный, с мороза металл покрывался инеем, который затем таял, мы начали чистить винтовки и пулеметы. Делалось это по команде: «Приступить к чистке оружия!» (В армии, а особенно в школе, все делалось по команде. Вспоминается и такая архаическая команда: «Приступить к осмотру по форме 20!» – осмотр белья на вшивость – после физзарядки стягивали нижние рубашки, выворачивая и не вынимая их из рукавов, а командир обходил и осматривал ворот и подмышки. Вши не находились, но команда периодически подавалась.) Мы начали чистить оружие. Я разобрал пулемет и с ужасом обнаружил, что одного из боевых упоров – массивной пластинки, запирающей ствол во время выстрела, нет на месте. Я похолодел. Оружие боевое. Где он может быть? Что делать? По-видимому, я потерял его на стрельбище, где разбирал пулемет, чтобы почистить еще теплый ствол. Подошел к помкомвзвода Журину и все рассказал. Журин отнесся с пониманием:

– Никому не говори, бери лыжи и на стрельбище.

Вечерело, когда я мчался туда, затаив дыхание. Метрах в десяти от того места, где я разбирал пулемет, я увидел этот боевой упор, лежащий на пне. Вспомнил, как я спешил – уже была команда строиться. Обошлось.

Наступила весна, снег таял, но это не сбавляло интенсивности занятий. Стрелял я неплохо. Был отмечен в приказе, и это натолкнуло меня на мысль попроситься в отпуск. Подал рапорт и получил разрешение. С утра на занятия уже не пошел, подшил чистый подворотничек (для этой цели служили фабричные подворотнички, которые надо было стирать, поэтому традиционно утаивалась у старшины самая белоснежная наволочка, а то и целая простыня, отрывалась от нее полоска шириной в три пальца и подшивалась к вороту гимнастерки). Почистившись, пошел к начальнику школы за увольнительной запиской. У себя его не было. Старшего лейтенанта нашел в каптерке у старшины. Был он чем-то явно расстроен, поносил Пантелеева и что-то вместе с ним искал. Обернулся ко мне, посмотрел и буркнул:

– Никуда вы не поедете!

Обидно было страшно. А я так мечтал об отпуске! Я повернулся... и остался в казарме. После обеда меня, как ничем не занятого, пристроили к двум курсантам мыть пол в коридоре. Занятие скучное, но неизбежное, и его «разнообразил» Дедов, иногда появлявшийся в коридоре. Обычно он проводил кованым каблуком по мокрой половице и произносил единственное слово «переиграть», что означало мыть снова весь коридор. Мы уже кончали свое дело, сгоняя швабрами грязную воду в конце коридора, когда снаружи послышался мат Дедова – не ругань, а просто разговор – он с кем-то входил в казарму. Увидев меня, он остановился:

– Так чего же вы не собираетесь в увольнение? Я уже перестал думать об отпуске и от такого вопроса опешил.

– Так вы поедете? Собирайтесь!

Швабра и тряпка полетели в одну сторону, я в другую, и уже через несколько минут старшина давал мне увольнительную и напутствия, как лучше дойти до станции. Летел я туда, как на крыльях, летел и все оглядывался – был случай, когда такого отпускника почему-то вернули с дороги. Но сзади и впереди было пусто, и я наддавал ходу по лужам и наледи. Поздно ночью я был уже на Трубниковском, а днем – в Талдоме у своих, в Высочках. Для матери это была нечаянная радость, как, впрочем, и для меня. Жили они тогда туговато, если не сказать бедно. Мать зарабатывала, печатая на машинке, да еще работала сестра, и было трое мальчишек: Володька, Сережка и Готька. Да надо было посылать посылки Грише (Анжеро-Судженские лагеря) и Тате (лагерь под Соликамском). Об отце и старшей сестре Варе так ничего и не было слышно.

Дома я пробыл день или два и почему-то мало что запомнил из этого пребывания. В памяти остались только чувство ужасной тоски матери да бедность и неустройство семейства. Рано утром мать меня провожала. На станцию шли по застывшей грязи, и под ногами трещал прозрачный ледок на замерзших лужицах. Это было мое последнее посещение Талдома.

На майские праздники я вновь получил увольнение. Мать застал у Бобринских. И тоже мало что помню из этого, теперь уже последнего, свидания. Это странно. Я ее очень любил, понимал хорошо всю ее боль. Тосковал по ней. И я так плохо помню подробности этих двух последних свиданий. Почему-то, тогда в Москве, я убедил ее пойти в кино на фильм о Финской войне, и она безмолвно согласилась. Уже во время сеанса понял, что сделал ужаснейшую глупость. Прощание на Курском вокзале запомнилось отчетливо: солнечный майский день, шумный перрон и моя грустная, тоскующая мать, маленькая, худенькая, пристально смотрящая на меня. Я бодрился, но что-то скребло внутри. Больше я никогда ее не видел.

Полковая школа продолжала усиленно учиться. Сосновые приокские леса просохли, и мы из казарм выехали жить в палатки, которые разбили тут же на берегу Оки. Вдоль линейки – широкой песчаной полосы девственной чистоты – палатки выстроились двумя белыми рядами – весь запасной полк. Вечером общая поверка уже с оркестром, который очень красиво исполнял «Зорю», а затем «Интернационал».

Первого мая школа отправилась на парад в Серпухов. И вот тут-то и сказалась та муштра, тот напряженный темп занятий. Строй шел, как монолит, песня звучала, как из одной глотки. И это чувство единства овладевало всеми. В такие минуты каждый ощущал себя не индивидуумом, а частью строя.

Занятия наши очень разнообразились тактическими учениями. Обычно делалось это так: взвод делился на две части – одна уходила в лес занимать «оборону», другая должна была ее разведать и атаковать. В большом количестве раздавались холостые патроны и взрывпакеты, имитирующие ручные гранаты тем грохотом, который они производили. Занятия эти были увлекательны, как игра, и чем-то напоминали детские «казаки-разбойники».

Очень нравились мне занятия по топографии, в программу которых входило хождение по азимуту – как это потом пригодилось! Было так приятно в одиночку продираться лесными чащобами вне порядком надоевшего строя. А леса те были огромными, непролазными. Не случайно позже их сделали заповедными.

Довольно красочно и живо выглядели занятия по штыковому бою. Они состояли в преодолении 150-метровой штурмовой полосы. С максимальной быстротой надо было проделать следующее: проползти 20 метров под проволочными заграждениями, пробежать по двум бревнам на высоте одного и полутора метров над землей, перепрыгнуть три палисадника, перелезть через деревянную стенку, перепрыгнуть окоп, вскочить в другой такой окоп и бросить из него три гранаты, выскочить и перепрыгнуть еще окоп, а затем колоть и бить прикладом семерых «противников» (их имитировали укрепленные на стойках маты из прутьев). Около стоек стояли бойцы с длинными палками. Они старались тебя уколоть. Надо было отбить укол и прикладом стукнуть по тряпичному шару на другом конце палки, который подставляли тебе – голова противника. Кругом стояли бойцы взвода и криками, свистом, улюлюканием подбадривали тебя. Командир взвода по секундной стрелке следил за временем, а ты, весь взмыленный, крутился, как бес, среди этих семерых «противников», колол, отбивал, прикладом бил по башкам и падал в «боевое положение», щелкая затвором – сигнал к остановке секундомера.

Из курсантов школы была отобрана группа – один взвод, которую стали готовить к соревнованиям по многоборью. Знакомый еще по саперному батальону Мечев, теперь помощник физрука школы, посоветовал записаться в эту команду – все же отдушина от тяжелой ежедневной муштры. Сначала налегке, а потом со все возрастающей нагрузкой мы делали 25-ти километровые переходы. Потом ездили под Ковров в огромные военные лагеря на соревнования по многоборью: 25 километров с полной боевой выкладкой быстрого марша, стрельба по мишеням боевыми патронами, 2 километра пути в противогазах, преодоление водной преграды вплавь и в финале та же 150-метровая штурмовая полоса. Это соревнование вымотало нас здорово. Самым впечатляющим было погружение в воду, из которой вылезать не хотелось. Преодолевали водную преграду вплавь, увязав в непромокаемую плащ-палатку ранец со скатанной шинелью, обувь и все прочее, воткнув сверху винтовку или пулемет. Плыли и толкали перед собой этот узел, надолго окунаясь с головой в прохладную воду. Позорно вяло, падая с бревен, двигались по штурмовой полосе и первого места не получили, но развлечение было.

Тогда же летом 1940 года наш полк был переведен в Кострому, где мы расположились в военном городке вблизи железнодорожной станции.

Кострома – красивый город, лежащий на северном берегу Волги. Улицы веером расходились от площади с торговыми рядами и старинной пожарной каланчой. Край площади круто спускался к реке. Кажется, на гребне этого края был памятник подвигу Ивана Сусанина – столп, на котором восседал первый Романов, а внизу коленопреклоненный Сусанин (много позже я где-то видел этот снимок). На западной окраине – собор Ипатьевского монастыря с облезлыми золотыми куполами – в монастыре квартировала артиллерийская часть.

В Костроме состоялись выпускные экзамены для курсантов и присвоение званий. Сдав экзамены на «отлично», я получил помкомвзвода (три треугольника в петлицах), а позже, когда были введены новые звания высшим (генерал) и низшим командирам (ефрейтор, сержант, старший сержант) – я стал сержантом. Это звание так и осталось за мной – прибавилось «гвардии сержант» (когда уже в конце войны я попал в гвардейскую часть).

После производства нас отправили в летние лагеря «Песочные» в 25 километрах по дороге на Ярославль, разбросанные в редком сосновом лесу по бокам шоссе. Вскоре появились и подчиненные – великовозрастные «дяди» из запаса, призванные на месячную переподготовку. В строю они пели песни 20-х годов и казались нам стариками. Среди них попадались любопытные типы: так, один набрал в вещевой мешок шишек по числу дней своей службы и ежедневно выкидывал по одной, считая, сколько осталось. Другой копил весь сахар, который получал на завтрак и ужин. Следует сказать, что с продуктами тогда было туговато – в городе у хлебных магазинов были очереди. Даже нам в армии ввели хлебную норму – один килограмм в день. До этого хлеб стоял на столах вволю и, мы, что греха таить, относились к нему безразлично, бывало, что и кидали друг в друга толсто нарезанные куски ржаного хлеба. Был введен один «сухой» день в неделю, он же вегетарианский. «Сухой» потому, что готовили из концентратов, а вместо мяса – рыбные консервы или сушеная вобла. Из нововведений тех времен – штрафные роты, куда отправляли даже за мелкие провинности вроде опоздания из увольнения или отпуска.

Шло лето 1940 года. Эстония, Латвия и Литва стали нашими республиками. Из репродукторов, развешанных на лагерной линейке, неслись полные «единодушие и восторг», судя по бурным аплодисментам прибалтов по поводу их вхождения в Союз. А военные, побывавшие там, рассказывали о невиданном изобилии и благополучии.

У нас сменился номер части и командование полка. Им стал полковник (или подполковник) Татаринов, участник боев в Испании – «доброволец». О службе там не скрывал, а это тогда было в новинку. Кинофильм «Парень из нашего города» о нашем участии в той войне появился много лет спустя. Был еще один «испанец» – старший лейтенант Перелыгин, тоже довольно свободно рассказывавший о войне в Испании. В такие моменты вокруг собиралось много слушателей.

Месяц занятий с призванными из запаса пролетел быстро, и мы, младшие командиры, вновь остались сами с собой. Жили в палатках, через пень-колоду ходили на какие-то занятия и коротали службу. К нам во взвод попал старший сержант Ендовин, переведенный за какую-то провинность из авиации. Ему оставалось совсем немного до демобилизации, он мечтал скинуть «проклятую шкуру» и последние два-три месяца никак не хотел подчиняться армейскому распорядку. По натуре Ендовин был остроумный и веселый человек, балагур, и ему многое сходило. Он как-то сумел всему взводу навязать бесшабашный, вольготный и даже немного блатной стиль, чему способствовало наше полубезделье. На официальных политзанятиях, которые проводил старшина Крахмаль – тоже из старослужащих – Митька Ендовин (старшина звал его не иначе как «брат Митька» – персонаж из популярного тогда кинофильма «Чапаев») начинал в лицах изображать и декламировать непечатную русскую классику. Все это шло под общий хохот и одобрение взвода. Или такая сценка. Подъем, и мы, еще сонные, строем бежим на оправку, а затем так же строем мимо палаток на речку для физзарядки. Когда мы с топотом приближались к нашей палатке, из нее вылезал сгорбленный Митька с повязанной полотенцем головой, в трусах и майке. Утрированно сгорбившись и не глядя на нас, он поднимал одну руку, уткнувшись взглядом в кулак другой, как будто там секундомер. Когда мы подбегали, Митька резко опускал руку и подчеркнуто карикатурно ковылял в палатку досыпать. Выкомаривал Ендовин и в столовой: съедал половину гуляша, затем клал в миску пойманную муху и шел скандалить на кухню к дежурному офицеру. Результат всегда был один и тот же – ему накладывали двойную порцию, чтоб не шумел. Однажды он закинул высоко на сосну вязанку воблы – она там долго болталась. Осенью Митька демобилизовался, но уже в начале 1941 года я его встретил вновь в шинели.

– Видишь ли, на гражданке деньги нужны, работать надо, вкалывать, а здесь легче, дуриком можно, – объяснил он мне свое возвращение уже на положение сверхсрочника.

Осенью мы перебрались в Кострому в знакомый военный городок и некоторое время были на том же положении и, в общем, бездельничали. Это безделье, потворствующее пустой болтовне, дорого стоило одному из нас, о чем скажу ниже.

Но вот нам дали опять великовозрастных солдат на месячную переподготовку. Среди прочих, ко мне попали два милиционера из Иванова – один огромный, рябой, другой маленький, рыжеватый, смешно трунившие друг над другом на тему своей милицейской службы. А затем мы получили новобранцев осеннего призыва, из части которых была сформирована учебная рота – вариант полковой школы. Я попал в нее командиром отделения. Командовал ротой лейтенант Воронин – настоящая «военная косточка». В моем отделении запомнился еврей по фамилии Вишневский из Белостока. Был он белолицым, с большим носом, алыми толстыми губами, всегда мокрыми и полураскрытыми, с каким-то бежевым пухом на щеках и вокруг рта, физически слабым и никак не приспособленным к военной службе. Научить его ходить на лыжах было невозможно, он не скользил, а переступал, поднимая ноги, с горок съезжал только по приказанию: «Вишневский, ко мне!», – и только на заду. В столовой порции ему не хватало, и он подбирал корки. В походах на привале где-нибудь в избе он, сидя, засыпал. По рассказам, родители его работали «на заводе».

– А кем они там работали?

– Делали шляпы.

Говорил, что в 1939 году попал к немцам в плен, когда евреев мобилизовали на окопные работы – «Я увидел немцев и первый поднял руки». У немцев они разгружали вагоны с зерном, приходившие в Германию из СССР. В пустом вагоне из-под зерна группа евреев бежала на восток. Командира из него получиться, конечно, не могло, и его списали в обычную роту. Я встречал Вишневского несколько раз в столовой, где он прибирал посуду, а потом надолго потерял из вида, но позже, в 1941 году мы встретились еще раз при весьма скорбных обстоятельствах.

Под Новый год учебную роту вывели на несколько дней в поле на учения. Было довольно тепло, но к концу первого же дня ударил жестокий мороз, и нас вернули в казармы крепко промерзшими. Я пошел в клуб на новогодний вечер, который уже давно начался. Было пышно и скучно, и я, дождавшись двенадцати часов, отправился спать. Наступил 1941 год.

В январе значительная часть дивизии выехала на учение в лагерь, который занимала обычно только летом; командование, памятуя печальный опыт Финской кампании, приучало нас к реалиям суровой зимы. Переходили Волгу мимо больших прорубей, из которых люди в полушубках баграми вытаскивали метровые кубы сверкающего на солнце льда. Тогда ведь холодильников не было, и холод запасали зимой, набивая ледники снегом или льдом. Пехота двигалась на лыжах. В этом переходе– тяжело досталось артиллерии. Колеса пушек съезжали с санного пути и вязли в сугробах, заваливаясь на бок. Кончилось тем, что артиллерию повезли по целине. Жили мы в палатках с железными печками и, в общем, сносно. Интересно было присутствовать на артиллерийских стрельбах. При выстреле 122-миллиметровая гаубица – внушительная махина из металла – страшно вздрагивала, а снег кругом, казалось, приседал, как и все деревья вокруг. Когда стрельба происходила через наши головы, то слышно было шуршание снаряда, пролетавшего высоко в небе.

Ближе к весне такой же выход повторился, но на более длительный срок. Теперь жили мы в летних офицерских домиках, вокруг которых выкопали в глубоком снегу целую систему окопов. Нередко выезжали на ночные учения. Это было довольно любопытно – двигаться на лыжах по целине в непроглядной темени: вдруг поехал куда-то вниз, ничего не видя впереди. Однажды такая горка оказалась, хотя и небольшой, но довольно крутой с резким переходом в горизонталь. Лыжи уткнулись в снег, я полетел вперед, и меня выкинуло из валенок, которые были укреплены на лыжах, а портянки ветром унесло в сторону. Пришлось босиком лазить по сугробу и собирать их.

Запомнился ночной кросс, который был рассчитан на 10 километров, а получились все 20, если не больше – ведущий колонну не свернул, где надо. Возвращались глубокой ночью совершенно измотанные. Километрах в трех от лагеря в большом селе как раз грузили на подводы только что вынутый из пекарни хлеб. Не помню уж, как буханки этого хлеба, горячего, пахучего, полусырого, попали к нам. И удивительно – не успели мы его проглотить – усталость как рукой сняло.

И еще одна лыжная гонка на 25 километров – наше возвращение из лагерей. Шла весна, и снег был твердым только по утрам, поэтому двигались целиной, ибо дорога была уже непригодна для лыж. Мое отделение поставили первым в колонне, вел которую лейтенант спортивного склада – он должен был задавать темп. А весь переход – соревнование между батальонами. Я шел сразу за лейтенантом, но уже на второй половине пути начал понемногу отставать, но почему-то упрямо не давал лыжню пытавшимся меня обогнать. В строю при таком темпе бега все уже перемешалось. Пот застилал глаза. Я тормозил движение колонны, что в довольно грубой форме и высказал мне разгоряченный лейтенант, когда мы с побелевшими от выступившей соли лицами, с промокшими сквозь шинель спинками ранцев съехали на лед Волги. А вскоре меня перевели из учебной роты в обычную, вернее, не совсем обычную. Это была, скорее, хозяйственная рота, и неофициально ее называли «дикая дивизия» или интернациональная бригада; состояла она почти сплошь из нацменов – северо-кавказцев и жителей Средней Азии. Многие солдаты плохо говорили по-русски. Приятели из учебной роты связывали мой перевод – явное понижение – с неудовольствием мною начальства на лыжном переходе. Я же имел основание думать, что причина была иной. И вот почему.

Перед вторым выходом в лагеря я был вызван в город в военную прокуратуру. Поначалу я долго не понимал, чего от меня хотят. Я отвечал на вопросы о семье, о происхождении, пришлось рассказать о том, что в 1937 году четверо членов семьи во главе с отцом были репрессированны и т.п. Все это записывалось. А потом пошли вопросы о младшем командире, москвиче, бывшем курсанте полковой школы Куликове. Это был простецкий, откровенный парень, довольно смело высказывавший свои мысли. Меня все спрашивали о каком-то разговоре в кругу младших командиров, где Куликов непочтительно комментировал фотографии вождей на мавзолее. Разговора этого я не помнил и не подтвердил. Тогда мне показали корпус ружейной гранаты и спросили, можно ли его использовать по назначению. Конечно, можно, если его начинить взрывчаткой, да еще нужен боевой патрон, винтовка, да и сама мортирка гранатомета – примерно так звучал мой ответ. Мне сказали, что корпус найден в личных вещах Куликова. Я сказал:

– Ну и что? Ведь он младший командир и должен учить солдат, а это наглядное пособие.

– Наглядные пособия выдаются на занятиях, а не хранятся у младших командиров, – резонно ответили мне.

Записали мой ответ, что корпус боевой гранаты можно использовать по назначению, записали без дальнейших моих пояснений. Спрашивали и о том, где Куликов мог взять этот корпус гранаты и как не хватились, что такая вещь к нему попала и не вернулась туда, где должна быть. На это я ничего не мог сказать. Допрос длился не так уж долго, но прождал я в этом здании порядочное время. Тогда же произошел такой довольно характерный эпизод. Я сидел в комнате, где было несколько офицеров, и одному из них понадобилось срочно вернуть другого, который только что оделся и ушел. Вежливо попросили сделать это меня, прибавив с некоторой паузой:

– А головной убор свой оставьте.

Видно, здесь было принято никому не доверять.

Вот, собственно, и все. А вскоре нас, нескольких младших командиров – свидетелей по делу Куликова – вызвали на суд военного трибунала. В комнату, где происходило заседание, вызывали по одному и только для дачи своих показаний. Вызвали и меня. Увидел я нашего Куликова, заросшего рыжей бородой. Держался он спокойно и достойно. Я повторил свои прежние показания, хотя, наверное, мог сказать иначе, что корпус гранаты без всего прочего только наглядное пособие. Да вряд ли я помог бы этим. Главным обвинением был тот злосчастный разговор, который некоторые свидетели подтвердили.

Возвращались мы молча, подавленные и разобщенные всей этой историей. Мне было жаль Куликова и еще сверлила мысль, что среди нас есть доносчик и что это его работа. Позже прошел слух, что Куликову дали 10 лет лагерей. Вот такая случилась история, а маленький червячок совести все время скреб меня. Выходило, что своим неудачно сформулированным ответом я, вероятно, помог упечь хорошего парня.

Вполне вероятно, что подробности моей биографии, ставшие известными после допроса в прокуратуре, и сделали невозможным мое пребывание инструктором учебной роты. Так год назад нас, детей сбывших», удалили из Пролетарской дивизии. Вспомнились затруднения с поступлением на физфак МГУ и еще то, как отдел кадров университета не принял меня на работу лаборантом на тот же факультет, куда я все же попал студентом-заочником (а лаборант там требовался). Все это были следствия знакомства с моей биографией.

Дело Куликова вызвало многие рассказы о том, что бывало за утаивание всего, хоть сколько-нибудь касающегося боевого оружия. Запомнился рассказ, как перед парадом на Красной площади у солдат проверяли оружие. У одного в патроннике, то есть уже в стволе винтовки был учебный патрон; патрон, который никак не мог выстрелить. Парень этот исчез. Кстати, нам, младшим командирам, вменялось в обязанность также проверять винтовки после стрельб. Делалось это в строю. Винтовки клались на плечо, открывался затвор, и командир собственноручно пальцем залезал в каждый патронник, удостоверяясь, что он пуст. Патроны выдавались по счету, и после по счету сдавались стреляные гильзы. Взвод, не сдавший гильзу, оставался на месте, пока ее не сдадут. При этом говорилось, что потерянная гильза – это жизнь человека. Правда, бывалые помкомвзводы на такой случай имели у себя в самой глубокой заначке пару стреляных гильз. Ведь запросто можно было потерять, особенно зимой при стрельбе из ручного пулемета, когда эти гильзы бешено выскакивали из-под диска.

Итак, ранней весной 1941 года я продолжил свою службу в роте, которая несла разнообразные хозяйственные повинности. Самой соблазнительной была работа в вещевых складах, огромных деревянных сараях на берегу Волги.

Сараи еще дореволюционные, купеческие. Колорит этих колоссальных амбаров подчеркивали большие якоря, уже вросшие в землю у их стен или поодаль. На складах перебирали и пересчитывали обмундирование, всяческие принадлежности, вплоть до брючных ремней и пластмассовых мыльниц. Солдаты без зазрения совести все, что можно, крали, но ловко, ибо, если кого уличали, то страдало все отделение – на эту работу его уже не наряжали. Заведовал складами старшина Терех – по фамилии он и запомнился да еще по большой его хозяйственности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю