Текст книги "Пути неисповедимы (Воспоминания 1939-1955 гг.)"
Автор книги: Андрей Трубецкой
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 40 страниц)
В Петропавловске сутки стоим на станции. Для этого зачем-то перегнали в другой вагон. Потом узнал, что этот вагон выполнял функцию пересыльной тюрьмы. Ночью опять перегнали в другой вагон, обыск, и в путь. Проехали Караганду. Бутырский надзиратель не соврал, едем в Джезказган. После Караганды на каких-то станциях часть людей уводили. Где-то в степи среди ночи встали и стояли долго. Наконец команда: «С вещами, выходи». Вышли на правую сторону. Заснеженная местность полого поднимается вверх. Поблизости никаких построек. Далеко наверху вереница огней. Бывалые говорят:
«Зона». Метров 200 идем по протоптанной дороге, и нас, пересчитав – оказалось двадцать человек – цифра запомнилась, сажают в открытый грузовик спиной по ходу. Пространство в кузове отгорожено, и там поместились два автоматчика. Один из них коротко объявил: «При попытке к бегству огонь открываю без предупреждения». Трогаемся, и огни, виденные на бугре, скоро исчезают. Некоторое время едем в темноте слегка всхолмленной местностью, но скоро возникают огни, разбросанные строения, приземистые глинобитные домики. Иногда попадаются конусообразные насыпи – терриконы—и при них шахтные постройки, огороженные колючей проволокой с вышками по углам. Проезжаем совсем близко от такой шахты. Она вся в огнях и пару. Видно, как какая-то фигура, вся замотанная серым тряпьем, катит по эстакаде вагонетку и опрокидывает. Из вагонетки сыпятся серые камни в огромную кучу таких же камней под эстакадой – медная руда.
Наконец, совершенно окоченевшие, останавливаемся около длинного и высокого, плотно сколоченного забора у больших запертых ворот. По углам забора и даже посередине высокие вышки. У ворот пристройка – вахта. На ее крыше прожекторы, бьющие светом внутрь и наружу. Здесь почему-то много солдат в полушубках и много собак. Собаки рвутся на поводках. Часть солдат у костра, разведенного в стороне, греются. Сгружаемся. Грузовик уезжает, а нас отводят поодаль и оставляют стоять под охраной тех же двух солдат. Стоим в ожидании непонятно чего, с любопытством приглядываемся кругом, но здорово подмерзаем. Восток светлеет, и там на небе возникает нежная гамма полутонов от синего, зеленого, голубого до розоватого. Заря разгорается все ярче и ярче, звезды начинают бледнеть, а ветерок крепчать.
Но вот среди конвоя произошло движение, сначала нам непонятное. Затем внезапно открылись огромные железные ворота, и из них, крепко взявшись под руки, начали выходить одна за другой шеренги фигур по пять человек. Громкий голос у ворот считал: «Первая, вторая, третья, четвертая,... двадцатая...». Счет кончился, и выстроившаяся колонна оказалась в кольце конвоя. Ее еще раз пересчитали и куда-то повели. А из ворот все выходили новые и новые пятерки совершенно одинаково сгорбленных людей в одинаковых шапках-ушанках, бушлатах, прочно сцепленных под руки. У всех на шапках, на спинах и на одном рукаве какие-то белые прямоугольники. Стало светлее, и на этих прямоугольниках мы увидели номера. Сделалось как-то не по себе...
Ветер усиливался, и при ясном небе уже мел по земле сухой снег. Снег устремлялся в ворота, где даже возникало некоторое завихрение, а навстречу ему все шли и шли новые пятерки сцепленных одинаковых фигур. В открытых воротах, не выходя наружу и не уходя внутрь, все время вертелся какой-то черный человек. Он то махал кому-то рукой, то тер ею одно ухо, то другое. Был он в сапожках, короткой телогрейке. Временами он что-то кричал внутрь. И своим видом, отличавшимся от выводимых, и своей сущностью он почему-то мне напомнил беса – своей подвижностью и ролью не то зазывалы, не то выгонялы обреченных на что-то людей. Это был нарядчик из заключенных, существо весьма привилегированное в лагерной иерархии, отправлявшее бригады на работу.
Колонна за колонной выстраивались и разводились в разные стороны. Одна из таких колонн была очень большой, человек в пятьсот. Пересчитывали ее несколько раз, видно, ошибаясь в счете. Наконец колонна тронулась. Люди так и пошли, взявшись под руки. Вдруг в задних рядах кто-то упал и стал биться на снегу в припадке. Конвоиры, шедшие сзади, закричали, и колонна встала. Один из солдат подошел к упавшему и стал бить его ногой в валенке. Эффекта никакого. Через некоторое время упавший перестал биться и затих. Тогда двум заключенным было велено оттащить его назад к воротам. Они положили его на снег у вахты. Колонне, вновь пересчитанной, приказали двинуться, а тот остался лежать. Развод продолжался.
Стало совсем светло, конвоя поубавилось. В это время к вахте подошла женщина. Ей указали на лежащего. Она подошла, взяла его руку, видно, пощупать пульс, махнула своей рукой и прошла через вахту в лагерь. Эта, по всей видимости, был лагерный врач из вольных. Да, подумал я, это жизнь...
Развод кончился, и только тогда нас, пересчитав, впустили в зону. А тот, на снегу, так и остался лежать.
Так начался новый этап моей жизни. Это была первая половина февраля 1950 года.
ЧАСТЬ VI
Глава 1. ЛАГЕРЬ. ПЕРВЫЕ ДНИ
О лагерях написано много. Это и отдельные картинки, и целые энциклопедии, как например, «Архипелаг ГУЛАГ» А. И. Солженицына, рисующий подробно, что это такое. Но самое страшное из опубликованного о лагерях – это, на мой взгляд, «Колымские рассказы» В. Шаламова. Вот уж, поистине, все круги ада.
Наш лагерь относился к категории специальных; спецлаг с несколько отвлеченным названием «Степной». Конец 40-х, начало 50-х годов – время организации и становления этих лагерей. Спецлаг, как и всякий молодой организм, с годами развивался. Это развитие направлялось циркулярами и инструкциями сверху и силами, рождавшимися снизу, как ответ на эти инструкции, а также самопроизвольно по своим внутренним законам.
Я попал в такое место и в такое время, где лагерно-производственная машина с ее жестко регламентированным ритмом: работа – кормежка – отдых, была отлажена до совершенства. Продумано и упрощено в бытовой сфере было все до мелочей: баня, прачечная, сушилка одежды и ее ремонт, лазарет, возможность прочитать газету и даже изредка посмотреть кино. Но для провинившихся есть тюрьма с карцерами, есть и двойная сеть осведомителей (отдельно для МГБ и отдельно для МВД), они же при надобности и провокаторы, иерархия начальников-надзирателей из заключенных с иерархией привилегий, связь с внешним миром сведена до минимума (два письма в год), а свидания с родственниками запрещены, запрещены и деньги, но есть ларек, где продукты отпускаются по твоему лицевому счету (если из дома прислали деньги), разрешено получать продуктовые посылки, никаких личных вещей нет и не должно быть, одежда только казенная и только с номерами (на шапке, на спине, на рукаве и на бедре), обитание только в казармах-бараках побригадно.
В Джезказгане лагерь при медном руднике, а руда – сырье стратегическое. Поэтому все так отлажено. Работа оплачивается только кормежкой. Работающий отлично (выработка выше 100% от нормы) получает дополнительные сто грамм хлеба и лишний черпак каши. Работающий плохо (выработка ниже 50%) переводится на штрафной паек, а нормы выработки зверские и четко очерчены. Одним словом, идеальная система внеэкономического принуждения, если не считать кормежку экономикой, столь характерная для рабовладельческих формаций.
В первом отделении Степлага, где я оказался, состоявшем из трех лагпунктов, соединенных в один барачный поселок с тремя отдельными входами-выходами в виде ворот, уже на моей памяти были построены две вместительные тюрьмы взамен одного небольшого БУРа (барака усиленного режима). Деревянный забор вокруг лагеря заменен высокой каменной стеной, а бревенчатые вышки – каменными. Строились и новые, более вместительные бараки. Затем между лагпунктами были возведены каменные стены, сменившие собой колючую проволоку. Следующий этап – отгораживание стенами бараков друг от друга по два вместе, а после восстания в соседнем Кенгире – разделение лагеря огневой зоной на две полностью изолированные части.
Это внутреннее строительство, шедшее параллельно с усилением режима, велось всем лагерем обычно по выходным дням и воспринималось строителями довольно спокойно. Хотя, по правде сказать, временами в душу закрадывались нехорошие мысли. Но коллектив, общество, удивительная вещь. Мне думается, что по природе своей они всегда жизнеутверждающи и оптимистичны. Всегда имелись какие-то дела и заботы данной минуты, которые заслоняли или которыми подсознательно заслонялись грозные признаки и знаки полного подавления личности и, в общем, ужаса нашего положения. Проявлялись они в разных формах, иногда в мелочах. Вот некоторые их них, еще не выветрившиеся из памяти. Работаем на каменном карьере. Идет смена часовых на вышках. Обычно это происходит формально, без разводящего. Но в дивизион, охраняющий нас, прибыло молодое пополнение, и новобранцев обучают по всем правилам караульной службы. С внешней стороны проволоки двигается смена и останавливается около каждой вышки. К нам за проволоку четко доносится: «Пост номер три. Под охраной находятся шпионы, диверсанты и изменники Родины!» Вот так, а я и забыл. Да, это воспитывает солдат, и с теми, кто за проволокой, шутить нельзя. Или еще один знак – разговор моего приятеля Бориса Горелова с вольнонаемной женщиной на стройке, куда он ходил с бригадой: «И вы так ко всему спокойно относитесь? Ведь вас же всех перестреляют». Таково мнение в поселке. Любопытно, что многие жители поселка отворачивались, когда проходила колонна заключенных. Это, по-видимому, инструкция. Но в поселке жили разные люди. Там было много и искренне сочувствующих нам.
Я никогда в жизни не писал так много писем, как из лагеря – за 1950 год их более двадцати. И это при двух-то, официально разрешенных. А отправляли их люди с воли, с которыми заключенные невольно контактировали на работе. Жена моя бережно хранит эти письма, и на одном из них есть такая приписка:
«Дорогая Галя! Это письмо моего приятеля, обязательно срочно перешли его по адресу: г. Орел, ул. Розы Люксембург, дом 2, кв. 10, Елене Владимировне Трубецкой. Купи конверт с маркой, вложи это письмо, придется с этим моим обращением к тебе срочно отправить. Обязательно сделай это. Дим.» (письмо от 14 октября 1950 года). Еще и еще спасибо этим, так и оставшимся неизвестными, Диме и Гале!
А вот и иная приписка на официальном моем письме (из положенных двух в год), приписка цензора, обращенная, естественно, к жене: «Пишите письмо коротко, ясно, на одной странице» (письмо от 2 августа 1951 года).
Но вот и более серьезные вещи. В лагере только «58-я» статья, без уголовников, элемента деморализующего. Много бывших военных с астрономическими сроками, людей бывалых, много подпольщиков из западных областей Украины, Прибалтики, то есть людей организованных или знающих, что такое организованность. Стали возникать землячества. Особо ретивых надсмотрщиков-заключенных (бригадиров, контролеров, нарядчиков) стали приструнивать, а то и просто убивать, стали охотиться за стукачами. Все это, конечно, становилось не сразу. И еще одна сторона этой системы: производственное очковтирательство и приписки, доведенные здесь до высокой степени совершенства и многообразия форм – туфта. Вот в такое «единство противоположностей» мы и попали.
Многое из только что сказанного поведал нам, новичкам, словоохотливый и чумазый истопник бани, куда нас прямо с вахты сразу и привели. Это был пожилой интеллигентный москвич Виктор Викентьевич Шефер, служивший до ареста в американском посольстве в Москве. Рассказывал он нам все это, сидя в угольной яме у топки, широко раскрывая беззубый рот, и чувствовалась, что он вполне доволен своим местом. Из рассказов еще следовало, что работы в основном на шахтах под землей, но есть работы и на поверхности. Поселок-рудник строится, и потому есть строительные бригады, а также бригады, работавшие на каменных карьерах, добывающие строительный камень – песчаник. Есть большие механические мастерские – место привилегированное, и попасть туда не легко. Мы же должны пройти трехнедельный карантин, сидя в лагере. Затем нас разобьют по бригадам – главная рабочая единица – и на работу.
Баня оказалась оригинальной: сухой, без воды. Только прожарка белья. Объяснялось это просто – воды нет, с водой в лагере в те времена было очень трудно (вспоминается, как летом толпа заключенных атаковала машину-цистерну, привезшую воду на кухню, и как надзиратели палками отгоняли жаждущих. Нередко вода была объектом воровства). На стенах бани броский лозунг в стиле Маяковского: «Если вошь не убьешь, то убьет тебя вошь!»
После бани нас поместили в барак под замок. В середине длинного барака были две двери, ведшие каждая в свой маленький коридорчик, а в нем свои двери в две секции, где жили заключенные. Пространство же между коридорчиками занималось подсобными помещениями, обычно сушилками. Приведший нас казах-надзиратель пошел за ключами, и мы могли насмотреться через кормушку в дверях внутрь секции. Массой народа и его непрерывным движением на ограниченном пространстве она напоминала улей. С уличного света все виделось в серых тонах, но и, действительно, света было мало: наледь на окнах, двухъярусные нары-вагонки – все это задерживало свет. Пришел надзиратель, загремела железная полоса, наискось прихватывающая дверь (этот звук – атрибут лагерной жизни – и сейчас стоит в ушах), и мы вошли в большое помещение с двумя длинными рядами нар-вагонок и проходом посередине. Так как народу в этой секции было битком набито – все это были новички на карантине, то проходы между вагонками были заколочены, образовались сплошные нары. Но и на них места не хватало – спали на полу в проходе и даже под нарами. Второй ночью я оказался совершенно без места и попробовал спать под нарами на земляном полу. Но спать там оказалось невозможным: нары низкие, душно, и в довершение крысы, которые время от времени перебегали по телу. А вот первая ночь была совершенно необычной и интересной. Но прежде чем о ней писать, скажу, что в секции оказалось много «старых» знакомых по свердловской пересылке, которые прибыли сюда несколько раньше. Здесь были Эфроимсон, Улановский. Здесь же оказались двое друзей моего лубянского сокамерника Юрия Степанова – Командора Черного Легиона: Борис Горелов (Боб Гарвей Шмаленая Челюсть или просто Боб) и Николай Федоров (Крошка Джонни Фоке – Ячменное Зерно или просто Фоке). Борис был невысокого роста, сутуловатый брюнет с красивыми глазами. Николай – широколицый, ширококостный, здоровенный парень. Позже мы сдружились с Борисом. Это был очень искренний, внутренне честный и справедливый человек. Вот эпизод, не помню, уж кем рассказанный, его характеризующий. Дело было в оккупированном Таганроге, где они вместе с Беном обучались в сельскохозяйственной школе, организованной немцами. Кто-то из учеников нашкодил, а может быть, это было даже вредительство. Немец, находившийся при школе, выстроил всех во дворе и приказал зачинщикам выйти. Никто, конечно, не вышел. Тогда немец приказал выйти вперед комсомольцам. И когда никто не вышел, вперед шагнул Борис, хотя никогда комсомольцем не был. Немец сбил его кулаком на землю, и тем дело и кончилось.
В лагере жизнь Бориса сложилась очень тяжело. По многим причинам и обстоятельствам Борис не то, чтобы стал терять рассудок, но к этому дело шло. К счастью, все кончилось для него благополучно (да и для всех нас). С Николаем дружбы у меня не получилось.
Обычно однодельцев не помещают вместе. А здесь по делу «Черного Легиона» очутились сразу трое: Вадим Попов, Борис и Николай. Насколько я знаю, у них был особый разговор с Вадимом по поводу его невольной роли в этом деле, а впоследствии они не контактировали.
В первый лагерный день Борис и Николай много расспрашивали об их Командоре, и у нас завязались хорошие отношения.
В секции оказались и Другие знакомые по свердловской пересылке: венгр Кочиш и колоритный Лешка с отрезанным ухом. Лешка здесь ходил во временных начальниках – был дневальным. Должность лагерного дневального в бараке по сути не имеет ничего общего с тем, что обычно понимается под этим словом. Дневальный в лагере – это постоянная несменяемая домашняя хозяйка секции. Дневальный смотрит за порядком, чистотой и на работу не ходит. Ловкие и инициативные из них были людьми богатыми и влиятельными и параши по утрам, конечно, не выносили. Обычно дневальными назначались старики-инвалиды– Многие из них были «ушами» начальства. Так вот, в нашей карантинной секции новоиспеченным дневальным был Лешка. Видя, что человек он в лагере бывалый и как-то запанибрата с надзирателем, приставленным к нам, я подумал: «А что, если ознаменовать первый день лагерной жизни с его утренними картинами у ворот, сухой баней, а теперь битком набитым бараком, что, если этот день ознаменовать выпивкой с новыми друзьями?» Мысль сумасшедшая, но казавшаяся вполне реальной.
Я подошел к Лешке и говорю, так и так, встретился с друзьями, хотелось бы выпить, есть новые офицерские брюки-галифе, можно пропить и не пойдет ли на это надзиратель. «Неси брюки», – сказал Лешка, посмотрел, одобрил и положил себе под подушку. Брюки, действительно, были хороши: добротное темно-защитного цвета полотно «диагональ», но носить их здесь, конечно, и не мыслилось. А когда их можно будет надеть – это и в голову не приходило. Через некоторое время подходит Лешка и говорит: «Дает поллитра и кусок сала». Маловато, но, ничего, пойдет. Немножко досадно, что в компании будет и Лешка, но и это ничего.
Уже вечером нас троих и Лешку надзиратель-казах выпустил из секции в коридорчик и ввел в свою кабинку, в которую этот коридорчик упирался (в лагере всякое отдельное жилое помещение маленьких размеров, обычно на одного, называлось кабинкой). Заперев изнутри дверь, он выставил на стол плату. Лешка не преминул сказать, что сала маловато и тут же, вернувшись в секцию (опять операция двойная, с ключами и замками), притащил еще сала. Надзиратель не пил, хотя из приличия мы угощали. Он был доволен брюками, примерял их, прикладывая сверху, поворачивал так и сяк, гладил рукой и уже планировал, как их перешить (надзиратель был маленького роста). Мы выпили из кружек, закусили, и хмель быстро ударил в голову, но и быстро же прошел. Надзиратель участливо расспрашивал. Мне предрекал работу в санчасти (я, воспользовавшись советом Лубянского сокамерника Крамера, говорил, что учился в мединституте, что, конечно, доходчивее, чем биофак университета). Борису и Николаю надзиратель говорил тоже приятное, что двадцать пять лет сидеть не будете (любопытно, что такое мнение высказывалось многими надзирателями).
Пиршество и приятные разговоры, навеянные им, кончились, и надзиратель сказал: «В секцию не пойдете, спите здесь», – и ушел, заперев нас. Так необычно кончился первый день в лагере.
Надо сказать, что в карантине нас не держали все время под замком, а гоняли частенько на всякие работы в лагере: чистить обмерзшие сидения в уборных, разгребать снег, копать канаву, вернее, долбить скальный грунт, чтобы прокопать канаву и прочее. Как относительно понятие свободы! После неусыпного надзора и ограничения передвижения стенами камеры тюрьмы или купе-вагона, «просторы» лагпункта, минимальное количество надзирателей в поле зрения (часовые на вышках – «попки» – не в счет, им до тебя дела нет, лишь бы ты не лез на проволоку запретзоны) – все это создавало иллюзию большой свободы. Хочешь – иди в уборную, хочешь в любой барак. Имелась даже КВЧ – культурно-воспитательная часть, где были газеты, редкие журналы и книги. Хочешь – слоняйся так. Можно пройти и в другой лагпункт через дыры, проделанные в проволочных заборах (эти дыры блокировались во время всеобщих проверок или каких-либо ЧП). Правда, этого лучше не делать: надзиратели все же существуют, и с ними без нужды встречаться не стоит.
Первые дни это чувство псевдосвободы было удивительно хорошо. И еще одно ощущение, которое меня также удивило. Я никогда не курил, а здесь ловил себя на том, что на чистом воздухе с удовольствием хватаю ноздрями махорочный дым. Видимо, сказалось длительное пребывание в камерах, где много курили.
В один из первых дней нам раздали куски белых тряпок и цифры с двумя буквами. Мне досталось СЭ-804. Велено было пришивать на казенную одежду, которую тоже выдали: телогрейку, ватные штаны, шапку-ушанку, все б/у (бывшее в употреблении). Эти номера надо было пришивать на спину, на правую руку (плечо), левую ногу (бедро) и на шапку. Руки не поднимались делать это, а на душе было муторно. Из всех нас один только Авиром поступил как настоящий политический заключенный – мужественно и принципиально, сказав: «Мне это не нужно. Кому нужно – пусть пришивают». За отказ его тут же посадили в карцер на двадцать суток. Были ли аналогичные случаи в истории Степлага, не знаю. Из карцера Авиром вернулся уже с латками, как называли эти тряпки. Сделал ли он это сам или кто-то из соседей пришил за полпайки – я не допытывался.
Все заключенные с приговором «исправительно-трудовые лагеря» имели двойной буквенный шифр: СА, СБ, СВ, СГ и т. д. и соответствующий номер от 1 до 999. Когда была исчерпана последняя буква Я, то стали писать САА, СББ, СВВ... При мне появилась комбинация СЖЖ. Следовательно, Степлаг перемолол около сорока тысяч заключенных. К сожалению, я тогда не поинтересовался моментом или датой, когда были введены эти номера. Была и другая форма номеров: КТР-Б-835. Так обозначались каторжники по приговору. Но особой разницы в отношении к заключенным ИТЛ и КТР в лагере не было заметно. Сроки у КТР были 15-20 лет. Несколько позже их стали снимать с привилегированных постов и куда-то отправлять. Поговаривали, что для КТР есть лагеря, где работают в кандалах. Но так ли это – не знаю. КТР получали свои приговоры в военные годы и сразу после войны, когда еще не было двадцатипятилетних сроков, но была смертная казнь.
За время карантина мы прошли так называемую комиссовку – поверхностный медицинский осмотр, определяющий категорию трудоспособности. А это, в свою очередь, определяло, где будешь работать. 1-я категория – в шахту под землю, 1-я поверхностная – тяжелая работа на поверхности. 2-я категория – более легкая работа на поверхности. Правда, последние две категории вкалывали на одной и той же работе без различий. Разница была в том, что иногда первую поверхностную переводили в первую. Это когда на шахте не хватало рабочих рук. Комиссовки повторялись раз в полгода. Позже я принимал участие в таких комиссовках, когда работал по медицинской части. Я был писарем при вольнонаемном враче и делал отметки в индивидуальной карточке о категории, которую мне говорили. В первую комиссовку я получил вторую категорию. Но и на всех последующих выше первой поверхностной, и то изредка, не получал, то ли из-за астенического телосложения, то ли по доброму отношению ко мне врачей, как все же к коллеге.
Комиссовали вольные врачи, и для скорости их сидело двое-трое, а то и больше. К каждому врачу подходил один заключенный. На комиссию надо было предстать голым. Раздевались мы в своей секции и в первозданном виде через коридорчик юркали в амбулаторию, благо она была здесь же. Врач бегло осматривал всего с головы до ног, прикасался на мгновение фонендоскопом, чтобы услышать работает ли сердце, в темпе обмахивал фонендоскопом легкие, иногда щупал на ягодице толщину подкожного жирового слоя, но это редко. Перед тем, как пойти к врачу, нам давали в руки наши формуляры: разворот бумаги с основными анкетными данными – статья, срок, кем осужден, характер содержания в заключении и т.п. Сбоку наверху была приклеена фотокарточка – фас и профиль. Многие были сфотографированы с доской, висевшей на шее. На доске мелом написаны фамилия, имя, отчество, что выглядело архаично. На некоторых формулярах фотографии были почему-то содраны. Это натолкнуло меня на мысль так же содрать и сохранить свою фотокарточку. Я вспомнил, как дядя Миша, вытащив меня из плена, похвалялся такой фотокарточкой, изъятой из собственного дела в каунасской тюрьме в июне 1941 года, когда заключенные разбирали свои дела, а власти бежали. Но осторожность восторжествовала. Да и где ее, фотокарточку, хранить при всех обысках?
Меня комиссовала начальница лазарета (так здесь называлась лагерная больница) Дубинская. Как мне показалось, она задержалась взглядом на фотокарточке и, видно, сравнивала тот еще цветущий вид загорелого с шевелюрой парня с представшим перед ней тощим, долговязым астеником. «Студент? Где учился?» – «В мединституте». Она еще раз посмотрела, но больше ничего не спрашивала и поставила вторую категорию.
Следующей заботой – это уже по собственной инициативе – надо было попытаться подыскать себе объект работы и бригаду. Это было не просто. На лагпункте были самые разные бригады. И хорошие, завидные, работающие в тепле, и незавидные. В мастерские брали слесарей, механиков, токарей и т.п. На строительство брали плотников, столяров, каменщиков, штукатуров. Много бригад работало на каменных карьерах. Я потолкался в лагпунктовской амбулатории. Ею заведовала вольная врач, капитан медицинской службы Юлия Александровна Бондарева, невзрачная на вид, но бойкая блондинка в очках. Она имела невыразительные глаза, широкое лицо, острый нос и лет тридцать от роду. Это была, по-видимому, та самая женщина, которая так равнодушно махнула рукой на лежавшего у вахты припадочного. Под началом у Бондаревой было несколько заключенных, обслуживающих амбулаторию: врач Ерошкин, второе после Бондаревой лицо, плотный брюнет с усиками, еще сравнительно молодой человек, затем два или три фельдшера, столько же санитаров, писарь, или медстатистик, ведающий картотекой.
Я представился Ерошкину, и он довольно любезно принял меня, обещав помочь, а на первый случай спросил, какой у меня почерк. Для этого дал лист бумаги и попросил что-либо написать. Никогда не отличаясь хорошим почерком, я старался выводить буквы как можно лучше и аккуратнее и написал из «Евгения Онегина»: «Я вас люблю, к чему лукавить, но я другому отдана и буду век ему верна». Ерошкин почерк одобрил и стал давать переписывать рецептурный справочник (позже я узнал, что Ерошкину в свое время так и не удалось окончить медицинский институт, что не мешало ему работать врачом).
Так близко с рецептами я соприкасался впервые и поэтому был очень внимателен. Однако не избежал казуса, который, вероятно, мог посеять некоторые сомнения у Ерошкина относительно глубины моей причастности к медицине. Вместо слова «впрыскивать» я наивно написал «вспрыскивать». Ерошкин, принимая работу, обратил внимание на описку и прибавил : «Вспрыснуть? Это ведь вот говорят – поросеночка вспрыснуть». Я стыдливо заулыбался, не зная, что отвечать – промах был явный. Однако последствий не было, и я продолжал переписывать; за работу меня кормили, что было очень существенно, и иногда освобождали от работ в зоне. А тем, что я на пробу написал стихи Пушкина, я снискал симпатию и даже уважение амбулаторного писаря Грунина12, в душе и на бумаге поэта. (Много, много лет спустя я прочитал его короткие стихи в журнале «Польша». Под стихами стояла подпись: Грунин, Джезказган.)
Тогда же, еще в карантине, я послал через знакомого Вадима Попова первое письмо из лагеря. Официально нам еще не разрешали писать, говоря, что мы еще не определены на работу.
Не надеясь устроиться по медицинской части, я продолжал рыскать в поисках хорошего места, но ничего не получалось. Пытался «купить» такое место за добротное темно-зеленое одеяло, переданное мне еще в Бутырках, но не удалось, и одеяло вернулось со мной домой (теперь его остатками обита дверь на даче).
В карантине нас водили несколько раз на работу в так называемую «старую зону» – обнесенное проволокой пространство со складами, лагерными мастерскими. Располагалась старая зона метрах в 300 от лагеря и была материальной базой всего Степлага. А это была махина, состоявшая из не то 9, не то из 11 лаготделений. Одно из них, четвертое, по другую сторону рудника – та самая цепочка огней, которую мы видели, сойдя с поезда. Лаготделения были во многих близлежащих и отдаленных населенных пунктах: Кенгире, Джездах, Теректах, Байконуре, ставшем впоследствии знаменитым космодромом, в Экибастузе. Мне вспоминается рассказ хирурга М. Г. Пецольда, которого в составе нескольких сот заключенных везли открывать в Экибастузе лагерь. Везли летом по степи на открытых грузовиках. На ночь ссаживали, сгоняли в кучу, а кругом устанавливали грузовики моторами внутрь и фарами освещали спящих заключенных. Между машинами собаки, на крышах машин часовые, а еще выше только звезды – картина прямо эпическая. Это тот самый Экибастузский лагерь, описанный А. И. Солженицыным в «Одном дне Ивана Денисовича».
При нашем, первом лаготделений находилась не только база всех этих отделений, но и Управление Степлага во главе с полковником Чечевым.
В старой зоне мы грузили из склада в вагон бушлаты (в отличие от телогрейки бушлат чуть длиннее и снабжен матерчатым воротником, одевается зимой поверх телогрейки), ватные брюки. Нами командовал заключенный Арнольд (через несколько месяцев я узнал, что он был хорошо знаком с братом Гришей по сибирским лагерям).
Рядом со старой зоной стоял длинный одноэтажный дом барачного типа. Через проволоку мы невольно наблюдали такую далекую жизнь тамошних обитателей. Эта проволока мне почему-то крепко запомнилась. На ней сидел иней и сидел очень интересно: ветром его сдуло на одну сторону. Получались какие-то фантастические красивые розетки с черными линиями по краям. Розетки падали, и подними или вместо них оказывались рогатые чертики. Это сравнение засело в голове своей символичностью, и я до сих пор, видя колючую проволоку, рассматриваю этих чертенят.
Однажды нас, несколько человек, поставили откачивать хлопковое масло из железнодорожной цистерны. Масло было замерзшее, и его разогревали. Для этого в цистерну спускался человек в резиновых сапогах с электрическими проводами, а мы, стоя наверху на мостике, качали масло насосом наподобие пожарного. Счастливчики или, точнее, бережливые, сохранившие с утра хлеб, макали его в масло и ели. Я пробовал глотать его без хлеба, но оно было горьким и напоминало Андижан, где хлопковое масло было в ходу. Продовольственный склад, куда качали масло, был отгорожен проволокой от прочей территории. За проволокой шныряли работяги, среди которых я увидел Бориса Горелова. Крикнул ему, чтоб достал тару под масло, и он вскоре перекинул мне алюминиевую флягу. Из насоса обильно капало в подсунутый противень, я быстро набрал флягу, завинтил и, улучив момент, когда поблизости не оказалось кладовщика, бросил ее Борису. На флягу, упавшую на снег, кинулось несколько человек, но досталась она не ему... Но в тот же день Борис, что называется, поправился: ему удалось спереть мороженного сазана весом примерно в килограмм. Мы его пекли в конюшне в печке, сунув, как чурку, в топку, где шипели совершенно сырые дрова. Так и жрали рыбину – один бок подгорел, другой чуть растаял. Был в нашем этапе некто Белаш, украинец, доктор технических наук, человек пожилой, с замкнутым, как у черепахи, ртом. Его из уважения к ученой степени поставили в старой зоне в теплое место – резать на гвозди сталистую проволоку – все же доктор технических наук. А вот художнику из нашего этапа повезло больше: его взяли к начальству рисовать настольный перекидной календарь – год только начался, и художник со всем старанием выводил на четвертушках бумаги числа, дни недели, месяцы и незатейливый орнамент, но уже в тепле. Эфроимсон, доктор биологических наук, сразу попал в лабораторию лазарета, где проработал несколько месяцев.