355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Трубецкой » Пути неисповедимы (Воспоминания 1939-1955 гг.) » Текст книги (страница 10)
Пути неисповедимы (Воспоминания 1939-1955 гг.)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:00

Текст книги "Пути неисповедимы (Воспоминания 1939-1955 гг.)"


Автор книги: Андрей Трубецкой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 40 страниц)

У меня были так называемые оккупационные марки, накопленные еще в Новогрудке (результат коммерции с кожаным приводом от щорсовской электростанции), а имперских марок, ходивших только в Германии, было мало. По мере надобности первые я менял в банках на вторые. Здесь за столом часть денег мне с удовольствием сменяла дама, удивившись, что я на ней не заработал, так как на черном рынке оккупационные марки стоили почему-то дороже.

Очень скоро я увидел, что подробности моей биографии здесь всем хорошо известны. Одна разбитная дамочка шутя стала называть меня «князь-большевик», я отшучивался, а про себя злился на Наташу и утром следующего дня уехал от этой беззаботной публики, говоря, что дела этого требуют. Публика искренне сожалела.

Из Гармиш-Партенкирхена я попал в Мюнхен, тоже старинный интересный город. Особенно произвела на меня впечатление городская ратуша с часами. Во время их боя в большой лоджии разыгрывалось целое кукольное представление: танцуют пары, затем идет процессия в средневековых нарядах. Все куклы в человеческий рост. Посетил картинную галерею, в отдельном зале стояли многочисленные стенды с антисемитским и расовым материалом. Все это показалось мне неинтересным. А тем временем на окраине города устанавливали зенитки.

Шла вторая половина апреля, и надо было возвращаться в Берлин. По междугороднему телефону позвонил на квартиру Фазольдов, попал на мамашу, которая ничего не знала. Решил возвращаться, в Мюнхене делать было нечего. В Берлине все оказались в сборе: и дядя Поля, и дядя Миша – разрешение на выезд во Францию было только что получено, но не для меня: провожать престарелого и больного дядюшку и возвращаться назад мне не позволили. По-видимому, немцы не поощряли такие переезды. Дядя Поля уехал сразу. Мы провожали его на вокзале. Таможенный чиновник очень поверхностно осмотрел багаж, в котором было много продуктов из Щорсов (продукты можно было ввозить в Германию, но не вывозить). Дядя уселся в вагон Берлин-Париж через Страсбург, и мы расстались – навсегда. Дядя Поля скончался в кругу семьи в 1946 году, через три года после нашего расставания.

Несколько позже уехал и мой спаситель – дядя Миша. Я его проводил. Позже, живя в Кенигсберге, я изредка с ним переписывался, но потом связь прервалась [15] 15
  В начале 80-х годов (или в конце 70-х) он некоторое время выступал по канадскому Радио с семейными воспоминаниями, о чем мне сказали сослуживцы – не ваш ли Родственник? Спустя сорок лет было приятно слышать его почти не изменившийся голос. Дядя Миша скончался в Канаде в 1990 году.


[Закрыть]
.

Двоюродный брат Михаил отсрочил свой отъезд на полгода – ему надо было кончить семестр в кенигсбергском университете, откуда он уехал в 1941 году на фронт. Пока мы были в Берлине, Михаил поселился у Фазольдов, а я в маленьком пансионате недалеко от вокзала 200. В этом пансионате уборщицей работала девушка по имени Наташа из-под Сталинграда. Мы с ней разговорились, и она как-то вся открылась мне, принесла старый журнал «Огонек», который хранила как реликвию. «Огонек» и мне было очень приятно рассматривать. Жила Наташа с матерью, работавшей уборщицей в соседнем пансионате. Условия ее жизни были неплохими, хозяйка пансионата была человеком добрым, но Наташа сильно тосковала по Родине. Я познакомил ее с Алешкой, а она меня – со своими подругами. Одна из них сказала, что в одном лагере военнопленных находится какой-то Трубецкой. Это мог быть только мой брат Владимир. Мы с Алешкой кинулись выяснять. К счастью, никакого Трубецкого там не было.

В мое отсутствие Берлин впервые серьезно бомбила союзническая авиация. Была сильно разрушена «Прагер Плац» – небольшая площадь, на которую выходило несколько улиц. Почти все дома здесь так или иначе пострадали, некоторые очень сильно. На площади были такие же, как и мы, зрители, которые притихшими голосами выражали свой ужас. По городу прошел слух, что 20 апреля, в день рождения Гитлера, союзники обещали «положить к его ногам город». В ночь под двадцатое я проснулся от стука в дверь – хозяйка пансионата звала постояльцев в подвал дома. Хотя и слышался отдаленный грохот зениток, но мне хотелось спать, и я не встал. Утром выяснилось, что серьезного налета не было.

Надо сказать, что Алешка не любил немцев и всегда находил возможность съязвить на их счет. Входя в общественную уборную за малой надобностью, он приветствовал находившихся там, восклицая «Хайль Гитлер!», и вскидывал в приветствии левую руку – правая была уже занята. Надо сказать, что это приветствие тогда почти совсем вытеснило «Гутен Таг», и при этом поднималась только правая рука. Алешка находил и другие возможности поиздеваться над всеми этими нововведениями.

Ездили мы с Алешкой в Потсдам, ходили по паркам, смотрели замечательные дворцы, историческую ветряную мельницу, стоявшую рядом с «Сан-Суси» – тот самый дворец, где в 1945 году проходила знаменитая Потсдамская конференция глав стран-победительниц. Как раз у стен этого дворца мы с Алешкой, вспоминая детство, начали играть в расшибалку (стопка монет решкой вверх, которую расшибает первым тот, кто ближе метнет к ней монетку. Выигрываются монеты, перевернувшиеся при расшибании вверх орлом). Подошел полицейский, подозрительно оглядел двух великовозрастных недорослей и надменно удалился. Видели мы и так называемую «русскую деревню», подаренную Александром I Фридриху Вильгельму. В парке стояли добротные избы, выкрашенные темно-коричневой краской, с добротными воротами, заборами. На первой избе табличка – Петр Иванов (или Иван Петров – не помню). Жильцы, конечно, немцы. Поодаль пятиглавая православная церковь. А в остальном Потсдам довольно скучный, хотя и помпезный город.

В Берлине Михаил познакомил меня с тем самым князем Мирским, о котором я уже писал. Он был в отпуске, ходил в немецкой форме, хромал и опирался на палочку. Это был среднего роста немолодой, полнеющий человек. Держал он себя развязно, а в мужской компании любил ввернуть к месту непечатное слово. Так, объясняя мне как найти православную церковь, располагавшуюся на Находштрассе, он перевернул слово «Наход» на такое, российское выраженьице, что я улицу сразу запомнил. Мирский рассказывал о своих приключениях на фронте. Однажды на автомобиле они нарвались на нашу засаду. Мирский выскочил из машины и, потеряв фуражку, кинулся назад, крича во все горло: «Не стреляйте, братцы, свои!» Красноармейцы опешили, а немцам удалось скрыться. Другая шутка уже не такая невинная. Был бой. Немцам удалось выбить наших из деревни. В одной избе был полевой телефон, который работал. И вот Мирский начал морочить голову нашим телефонистам, что деревня не занята, и тут же начал указывать ложные цели [16] 16
  Послевоенная судьба этого человека такова. Он попал в наш плен, где пробыл несколько лет. Плен дался ему нелегко. Вернулся больной, без ноги и вскоре скончался – все это я узнал от сестры Михаила, Кати, гостившей у нас в 1978 году. К Мирскому Катя относилась чрезвычайно неприязненно.


[Закрыть]
.

Была Пасха, на которую Фазольды пригласили и меня. Михаил, по-видимому, неравнодушный к Марине, проводил в этой семье много времени. Он со смехом рассказывал, как мать Марины, сидя в соседней комнате, вдруг вскрикивала: «Почему вы молчите?»

На Пасху у Фазольдов собралось много гостей. Был известный священник отец Иоанн (Шаховской). Мне рассказывали, что во время войны в Испании он был там, и ему удавалось уговаривать наших летчиков, сбитых и попавших в плен, отрекаться от республики (а что им оставалось делать?). Отец Иоанн заговаривал со мной и выражал большое желание встретиться, говоря, что ему очень интересна жизнь в России, чем там живет молодежь. Я отказался встретиться и сделал это, кажется, весьма неловко. Во всяком случае Михаил потом посмеивался надо мной за эту неловкость. Много лет спустя та же Катя Бутенева (по мужу Львова), отзывалась о нем отрицательно – слишком много занимается политикой, что не подобает духовному лицу (отца Иоанна теперь уже нет в живых).

В те дни в Берлине давала концерты русская певица. Пошли с Алешкой. Зал был полон русской публикой. Много военных в странной форме, сочетавшей советскую и немецкую (насколько помню, власовское движение только начиналось). Певица много бисировала, и слушать ее было очень приятно, хотя впечатление было какое-то двойственное. С одной стороны единодушный (и мой в том числе) восторг и воодушевление от исполнения народных песен, а с другой – мое полное отрицание всей этой публики и, может быть, даже всей этой затеи.

Посетили мы с Алешкой и лучший в Европе зоопарк. Самое сильное впечатление от него – это услышанный русский разговор у вольера с какими-то зверушками; «Папа, смотри, какие смешные!» В парке, прилегающем к зоосаду и называющемся «Тиргартен», две огромные, с семиэтажный дом железобетонные башни противовоздушной обороны. Тут же оцепленный участок парка, в центре которого лежит невзорвавшаяся бомба – след последнего налета союзников. Улица, называющаяся «Ось Запад-Восток», очень широкая, наполовину затянута маскировочными сетями. Ее продолжение – знаменитая «Унтер ден Линден» – «Под липами», главная улица Берлина. На ней Алешка показывал здание советского посольства. Подошли к Имперской Канцелярии (вот главное здание нацистской Германии, а не Рейхстаг!). Подошли к могиле неизвестного солдата с почетным караулом. Знаменитые музеи с коллекциями Шлимана были закрыты, а сокровища Трои – в подвалах.

В общем, в Берлине делать было нечего. Я съездил еще раз в Потсдам получить дубликатные продовольственные карточки и вместе с Михаилом вернулся в Кенигсберг. Сроку наших пропусков оставалось еще недели две или чуть больше. Поселились мы у той же фрау Мицлаф. В наше отсутствие был налет советской авиации на город. Ущерба большого он не нанес, но все же прилетали.

Мне надо было что-то решать, что-то предпринимать. На руках у меня был пропуск, и я мог ехать в Новогрудок, мог вылезти на любой станции и идти в лес к партизанам. С чем? Что я скажу? Как катал по Германии, как «якшался с белоэмигрантами»? Правда, задумывался я об этом и раньше, но, откровенно говоря, как-то смутно представлял себе возвращение. Встреча в Вене у Сандры с группой русских ребят подсказала выход: создание группы единомышленников представлялось мне наиболее правильным, и, пожалуй, это было единственно правильным решением всех проблем.

Глава 4. КЕНИГСБЕРГ

В Кенигсберге у Арсеньевых появились в разное время и независимо друг от друга два очень разных человека. Оба они были военнопленными. Звали их Петр Хомутин [17] 17
  Позже выяснилось, что фамилия Петьки не Хомутин, а Ханутин; почему-то он нас не поправлял.


[Закрыть]
(все называли его Петькой) и Николай Шестаков. Первый появился в начале 1943 года, второй – перед самым моим возвращением в Кенигсберг. История появления Петьки такова: однажды матери Сергея Балуева, тете Нате, ее знакомая немка, работавшая в больнице, сказала, что у них лежит русский, симпатичный и очень одинокий молодой человек. Сердобольная Наталия Сергеевна его посетила и затем пригласила бывать у них дома. Петька быстро и близко сошелся с домом Арсеньевых, и все принимали его очень хорошо. Только одна Вера Сергеевна по какому-то внутреннему чувству, бывая в Кенигсберге, относилась к нему с предубеждением. (Правда, много позже Сергей Балуев рассказал мне об одном разговоре, который состоялся у него с Петькой в одну из первых встреч. Сергей стал говорить очень откровенно о сопротивлении немцам. Говорил искренне и наивно. Петька молча и внимательно слушал, а потом сказал: «А я пойду и расскажу обо всем этом в гестапо». Сергей ответил просто: «Тебе не поверят, а мне поверят». Ведь Сергей был для Петьки «белоэмигрантом», а что такое белоэмигрант для советского человека, как не сволочь и провокатор. В этом разговоре сошлись два мира, две психологии.)

С Петькой я встретился в один из первых дней по возвращении из поездки по Германии, встретился и как-то сразу очень близко сошелся. Мы были почти ровесники, он на год старше меня, москвич, с Малых Кочек. Так же, как и я, он служил в армии, в Литве, в разведбатальоне шофером – его гражданская специальность. Рассказывал, что накануне 22 июня им раздали боепитание и приказали двигаться к границе, а утром они уже драпали в обратном направлении. Вскоре он попал в плен; Человек общительный, он в лагере познакомился с бывшими заключенными, бежавшими из нашей тюрьмы и попавшими в общий котел. Они посоветовали ему выдавать себя за заключенного. Этапом их всех отправили в Германию. Под Данцигом Петьке удалось бежать с небольшой группой пленных. На товарных поездах они двигались на восток. На станции Кенигсберг Петька был пойман и в комендатуре, куда его привели, рассказал, что он бывший заключенный из такой-то тюрьмы. Его продержали некоторое время, видимо, проверяя, а затем отпустили, тем более что он выдавал себя за западного белоруса, которых отпускали по домам. Через биржу труда Петьку направили в маленький частный гараж автослесарем. На работе он повредил себе руку, и в больнице ему ампутировали две фаланги указательного пальца. Жил Петька прямо в гараже, большом деревянном сарае, и спал в старом легковом автомобиле.

Я рассказал Петьке свою историю, и очень скоро мы поняли, чего каждый из нас хочет, и стали строить планы побега на Восток. Петька был парень общительный, разговорчивый, очень контактный, к старшим Арсеньевым относился почтительно и уважительно, но без заискивания. Я же по тому времени нашел в нем душу для себя родственную, человека, как мне тогда казалось, духовно близкого, так же, как и я, с помыслами о Родине, ненавидящего немцев. Одним словом, большая общность интересов, ставшая для нас сразу явной, быстро сблизила нас.

Затем я познакомился с Николаем Шестаковым. История его во многом отличалась от Петькиной, и поначалу мы были с ним далеко не так откровенны, как друг с другом, принимая Николая очень настороженно. Николай был старшиной 2-й статьи Балтийского флота. Воевал на торпедных катерах. Оборонял остров Даго, жестоко там бился, но при занятии острова немцами попал в плен. В плену ему пришлось туго, как, впрочем, и всем. Но вот в лагерь явился ловкий демагог, знавший, кого чем можно привлечь. Он начал агитировать пленных идти служить к немцам. Особенно напирал на зло и репрессии, чинившиеся ЧК-ОГПУ-НКВД, и многих уговорил, в том числе, и Николая. После отдыха, усиленной кормежки и предварительных бесед его направили в школу разведчиков в город Валга на границе Латвии и Эстонии. По окончании школы он был на нашем фронте, ходил в составе группы в наш тыл с разведовательно-диверсионными заданиями, получил медаль «За храбрость» (бронзовая, на зеленой ленточке, немцы давали такие иностранцам), а затем попросился на работу в Германию, говоря, что не хочет и больше не может воевать на фронте. Насколько я помню, эта служба, как утверждал Николай, у немцев была добровольной. Просьба была уважена, и Николая направили работать слесарем на верфи «Шихау» в Кенигсберге. Поселился он в общежитии для иностранных рабочих этой верфи. Работа заключалась в ремонте, главным образом, военных кораблей и подводных лодок. И в общежитии и на работе было, по-видимому, несколько таких людей, находившихся у немцев на привилегированном положении. Они получали «доппаек» – лишнее, против положенного, курево и, кажется, еще что-то. Опекал их, или шефствовал над ними какой-то майор, занимавший на верфи неясную для нас должность.

Как рассказывал Николай, он пожаловался майору, что очень одинок, что никого в городе не знает, и тогда майор привел его в дом к Арсеньевым, в хорошо известный в Кенигсберге русский дом. Николай был на четыре года старше меня, роста чуть выше среднего, плотный, немного сутулый темный шатен с выразительными, красивыми глазами, говорил степенно, и во всем его облике, манере держаться чувствовалось что-то солидное, положительное, располагающее. Для Арсеньевых его биография не была криминалом. Правда, все подробности он не сразу выложил, но уже с самого начала было известно главное – служба у немцев. Однако мы (то есть Петька и я, и Сергей, который был очень близок с нами) встретили Николая с предубеждением. Но постепенно это предубеждение стало исчезать. Во всех разговорах, словах Николая сквозила любовь ко всему русскому. Чувствовалось, что он русский патриот и немцев не любит, а выражал это он всегда к месту и искренне. Да к тому же, был он человек обаятельный, компанейский, и чувствовалась в нем какая-то внутренняя допропорядочность.

Довольно скоро у нас сколотилась компания, в которую помимо Петьки, Сергея, Николая и меня, входила симпатичная девушка киевлянка, вывезенная в Германию на работы. Она была прислугой в семье немцев, живших почти напротив Арсеньевых. Звали мы ее Райка Акулова. Ей было лет восемнадцать, не больше, и была она миловидна, обладала веселым характером, звонко, заразительно смеялась, и по всему было видно, что у Сергея с ней начинался серьезный роман. Хозяйка ее, противная немка, знавшая семейство Арсеньевых уже много лет, разрешала Райке ходить в этот уважаемый немцами дом. Появлялась она, тоненькая, с пришитой на платье спереди голубой тряпочкой с белыми буквами «Ой», – такую метку носили все вывезенные из Союза рабочие – все, кроме западных белорусов и западных украинцев. С такой меткой нельзя было ходить в кино, могли выгнать из трамвая, магазина, кафе, нельзя было ехать в поезде и прочее. Правда, это не цвет кожи, а тряпочка, которую можно снять, что обычно Райка и делала. И тогда мы всей компанией, вдоволь наболтавшись в комнатушке Сергея рядом с кухней, шли гулять по кенигсбергским паркам, пели там русские песни. Инициатором здесь был Николай, так как пел он очень хорошо. Пели «Варяга», «Раскинулось море широко», «Ермака», «Вдоль, да по речке». Иногда рисковали петь «Утро красит нежным светом», «Вратаря», «Каховку», «Тачанку». Всем нам было очень хорошо. И особенно хорошо было Сергею. Наша компания, видно, стала олицетворяться у него с далекой родиной, где он родился, где остался его отец. А родину он любил, и жизнь в эмиграции сложилась для него не так уж сладко и безоблачно. А тут еще первая, самая нежная, самая пылкая любовь к веселой Райке, с задором поющей чужие и родные ему песни. Для нее же эта отдушина скрашивала тяжелую жизнь бесправной «ost-рабыни».

Однажды в каком-то парке к нам пристал пожилой немец, явно требовавший прекратить пение. Он что-то кричал на нас. Всех это возмутило, и Николай стал на него кричать, ударяя себя по бронзовой медали: «Ich habe gekampft gegen Bolschewismus!» (Я боролся против большевизма! Я имею право!) В общем, немец настроение нам испортил, а Петька так подвел итог «За что боролись, на то и напоролись», – и тоже был прав.

Компания наша становилась все теснее, все откровеннее. Николай как-то проговорился, что пишет воспоминания о годах детства. Арсеньевы упросили его принести, и он стал их читать. Читал хорошо, а написано было мастерски, так что слушали все Арсеньевы. Его дед был царским адмиралом. В гражданскую войну все семейство Николая было в Сибири с Колчаком. О Колчаке Николай писал с большой симпатией. Он проникновенно описывал последние минуты адмирала, закурившего перед расстрелом и угостившего из золотого портсигара солдат, которые должны были приводить приговор в исполнение. Вспоминал Николай любовно и с восхищением о своей матери. Мне запомнился такой эпизод. В каком-то сибирском городе поздно вечером, когда все были дома, из соседней комнаты послышались звуки, не оставлявшие сомнений, что их грабят. Отец и бывший тут же его приятель, тоже военный, стали совещаться как поступить: ведь воры, зная, кого они грабят, наверное, направили на дверь оружие. Пока они так совещались, мать, взяв со стола пистолет, пинком ноги внезапно открыла дверь и начала палить в темноту. Грабители, побросав узлы, мигом исчезли, а она, смеясь, вернулась на свое место к двум сынишкам успокаивать их, продолжая рассказывать прерванную сказку. После разгрома Колчака она и отец Николая были расстреляны. Как вспоминал Николай, арестовывал их еврей. Вот еще эпизод из его воспоминаний. Однажды, когда мать и отец уже были арестованы, к ним в дом пришли военные и дружелюбно дали ребятам по огромному куску сахара, сказав, чтобы они сели у окна и всех знакомых, кого увидят, приглашали пить чай. Мальчики так и сделали, а доверчивые знакомые попали в засаду. И в воспоминаниях и в разговорах Николая проскальзывали заметные и четкие нотки антисемитизма. Тогда я этому особенного значения не придавал. В той обстановке это было естественно. Иногда чувствовалось, что Петька недолюбливал Николая. Я относил это за счет его прошлого, которого Петька не мог простить. Но тем не менее, Николай все плотнее входил в нашу компанию. Как ни странно, но сплачиванию ее во многом способствовала самогонка.

В те времена в Германии иностранных рабочих было очень много. Они пронизывали всю экономику страны, работали во всех отраслях. Через иностранных рабочих можно было доставать самые дефицитные вещи помимо всяких карточек. У них же можно было покупать и сами карточки. Кроме Петьки, в гараже работало трое поляков, и они гнали самогонку. Иногда к ним в пай входил и Петька. Как-то, угощаясь у него этим зельем, мы решили сами гнать самогонку. Аппарат сделать было нетрудно. Змеевик принес Николай, сняв нужную трубку, как он говорил, с подводной лодки. Сначала мы гнали самогон у Петьки в гараже. Потом через Михаила втянули в это дело нашу хозяйку. Мы ее угостили самогонным ликером, потом преподнесли некоторое количество первача, который она сменяла на продукты в деревне, где жили ее родственники, а потом рассказали, как это делается. С ее разрешения начали гнать самогон в подвале на плите. Научили и ее, и впоследствии она сама это делала для своих нужд. Гнали из сахара, который доставал приятель Петьки, Ванюшка, вошедший позже в нашу группу. Доставал сахар он просто и остроумно. Иван работал грузчиком в порту. Делая перекур, он облакачивался на мешок с сахаром, незаметно протыкал мешок заостренной металлической трубкой и конец трубки опускал себе в карман. Песок тек струёй в штанину комбинезона, заправленную в широкие немецкие сапоги. Иван наполнял обычно две штанины. Получалось килограмма три сахара. Самогон меняли на продукты, карточки – продовольственные и промтоварные. А чарка доброй водки, за которой мы вели откровенные разговоры, нас еще больше сближала. Мы стали друзьями. Но я забежал вперед.

Итак, срок моего отпуска давно истек. Ехать назад мне одному не имело смысла, раз здесь создавалась обстановка с перспективой бежать вдвоем, а может быть, и целой группой. Я попросил дядю Николу Арсеньева устроить меня на работу. Он предложил учебу в университете, но я отказался. Работать – еще так-сяк, а вот учиться – нет. Учиться у немцев? Что я скажу нашим? Учился в Кенигсберге. Да и что толку в таком учении, когда все мысли шли в другом направлении. Дядя Никола всего этого представить, конечно, не мог и стал устаивать меня на работу. Ему, профессору университета, особого труда не стоило подыскать мне легкую работу. По его протекции и рекомендации меня приняли техническим работником в библиотеку университетского института по изучению востока. Приняли через биржу труда («Арбайтсамт»), где завели на меня карточку. Еще одну карточку завели в полиции при прописке. Там же у меня сняли отпечаток большого пальца руки. Делали это в здании Полицайпрезидиума.

На службе я приклеивал на корешки книг каталожные номерки, которые сам и писал, носил потрепанные книги в переплетную мастерскую и делал прочую техническую работу. Получал за это 120 марок. Среди книг попадались наши издания, которые мне приятно было держать в руках. Позже, когда немцы вывозили ценности из Киева, в Кенигсберг привезли много книг оттуда. Часть из них попала в библиотеку, где работал я.

В комнате, где я сидел, находилась очень симпатичная старушка – фрау Шнее, чисто говорившая по-русски. Она заведовала библиотекой, и я был в ее подчинении. В соседней комнате сидел барон фон Штернберг, человек неприятный. По-русски он говорил неплохо, но никогда этого не делал. На его столе стоял на подставке маленький солдатский шлем со свастикой – эмблема какого-то военного союза или общества. В другой комнате помещалась фрау Броссад – русская не то с Урала, не то из-под Нижнего Новгорода (не помню). Уехала она из России в 1919 году, выйдя замуж за пленного немца. Я с ней довольно близко познакомился, и мы с Михаилом не раз бывали у нее дома, где собиралась молодежь – подруги и приятели ее дочери-гимназистки. Муж фрау Броссад – типичный немец, белобрысый, полнеющий, видимо, питал симпатии к стране, где пробыл несколько лет в плену, работая у крестьян, и где нашел свое семейное счастье. Во всяком случае, он регулярно слушал по радио Москву, что было строжайше запрещено. После этого он всегда переводил приемник на частоту Берлина. Показывал нам подшивку фотографий из журналов и газет о переговорах Молотова с Гитлером в Берлине в конце 1940 года. Много позже, в начале 1944 года, он был арестован гестапо, и о дальнейшей судьбе его мне ничего не известно. Как сейчас вижу лицо его супруги, черное от переживаний, когда она пришла на другой день после ареста на работу. Были там еще три или четыре девицы, некто Дамберг, разговорчивый пожилой немец. В начале моей работы мне хорошо запомнился какой-то большой чин. Запомнился потому, что, войдя в комнату, где мы сидели с фрау Шнее, он, увидя на стене портрет Пушкина, потребовал снять его, сказав: «Уберите этого еврея».

Директорствовал в институте некто профессор Иогансен – датский подданый. Его родитель был консулом в России, и он, окончив университет в Мюнхене, жил с отцом, а после революции остался в Советском Союзе. Работал зоологом на Алтае. Там в него влюбилась алтайка, да так влюбилась, что ушла от мужа. От алтайки родилась дочь (все это рассказал мне Михаил, который знал и отца и дочь). Получилось так, что дочь осталась на руках отца. В 1936 году Иогансену предложили принять советское подданство. Он предпочел уехать с дочерью в Данию. Уж не помню, как он попал в Кенигсберг, где и работал. Иогансен хорошо знал Арсеньевых. К нему-то и устроил меня дядя Никола. Мир тесен. В одном из разговоров с Иогансеном выяснилось, что он хорошо знал зоолога Сергея Ивановича Огнева, доброго знакомого нашей семьи по Сергиевому Посаду. Иогансен говорил, что многим обязан Огневу. Дочь Иогансена жила в Дании. По рассказам Михаила, была она очень интересным собеседником, невероятно темпераментной, а внешность унаследовала от матери.

Похоже, что институт, где я работал, ко времени моего там появления сильно захирел. Его функции – изучение Востока (главным образом, Советского Союза, его экономики, климата, географии и т.п.) перешли к более солидным учреждениям. Правда, студентам читались какие-то лекции, велись семинары. Прежде были большие курсы, готовившие переводчиков. На работе относились ко мне хорошо, я был «племянником» профессора Арсеньева, которого все знали и уважали, вел себя тихо, ни в какие разговоры не вступал, никуда не лез и носа в посторонние дела не совал. Правда, последнее не совсем точно. Однажды, разбирая шкаф с какими-то диаграммами, я обнаружил пачку наших военных топографических карт масштаба 1:100 000. Это были, видно, трофейные карты, привезенные сюда каким-нибудь бывшим воспитанником института. Карты разрозненные, некоторые с пометками расположения частей. Сначала мне показалось, что это боевые карты, но потом я понял, что они учебные: противник обозначался термином «синие». Карты я тщательно рассмотрел. Среди них были листы района Вильно, части Сувалкской области. Карты я отложил на шкаф, в котором они лежали, прикрыв сверху кипой разных бумаг. О находке сообщил Петьке.

Появились у меня и другие знакомые, не связанные с работой. Например, хорошая знакомая Арсеньевых, Ольга Антоновна, по мужу Маркграф, русская, родом из Челябинска, уехавшая оттуда очень давно, очень симпатичная блондинка средних лет, жившая на улице Штайндамм. Муж ее был на фронте, хорошо говорил по-русски. Помню, как приехав в отпуск, он строго отчитал при мне Ольгу Антоновну за то, что она выкурила слишком много сигарет, привезенных в прошлый раз. Ольга Антоновна улыбалась и явно страдала. Жила она в комнатке второго или третьего этажа с окном на шумную улицу. Мы с Михаилом, который давно и хорошо знал ее, нередко заходили к ней поболтать. В ее квартире было много книг, среди которых имелась и «Майн Кампф» Гитлера. Ольга Антоновна оправдывалась, что такую книгу нельзя не держать, что это как удостоверение личности. Приходя к ней, я всегда снимал с полки книгу Гитлера, закладывал страницу и клал на столик у дивана-кровати, говоря, что пусть знакомые знают, что это ваша настольная книга. Ольга Антоновна была совершенно русским человеком. А вот ее приятельница – Аллочка Тер-Симонян – наша, уж не помню как попавшая в Кенигсберг, молодая армянка, но по выговору совершенно русская, русской по духу не была. Она явно тяготела к Западу, охотно принимала ухаживания какого-то немца, и видно было, что с ним связывала свое будущее. Ольга Антоновна полушутя, полусерьезно говорила мне: «Да, отбейте вы ее у этого немца. Вот уж противный человек». Жила Аллочка рядом с моей работой, и мы с Сергеем раза два заходили к ней. И хотя она была «восточницей», смотрели мы в разные стороны и близко никак не сошлись. Сергей познакомил меня еще с одной «восточницей», уже настоящей немкой – Эрной Бюргермайстер – его сокурсницей по университету. Была она из Одессы и жила в каком-то подобии общежития, ориентировалась явно на Запад и хорошего знакомства с ней тоже не получилось. Позже Эрна уехала в Швейцарию, где жили ее дальние родственники.

Однажды мы с Сергеем получили приглашение к одной из сотрудниц института, где я работал, на какое-то семейное празднество. После чая стали развлекаться. Меня сначала удивило, что программа этих развлечений была написана на бумажке, и молодая хозяйка карандашом вычеркивала выполненное развлечение. Потом у меня возник протест против такого запрограммированного веселья, и я предложил игру в «жучка», игру, которой мы, солдаты, зимними холодами грелись на полевых занятиях. Игра состояла в том, что водящего били по заложенной за спину ладони, а он должен был угадать ударившего. Игра веселая, и публике понравилась. Только вот родитель, наблюдавший со стороны, заметил, что это смахивает на тюремные забавы.

Постепенно в нашей компании стали появляться новые лица. Это уже упоминавшийся добытчик сахара для самогона Иван Васильев, молодой, простецкий, белобрысый и скуластый парень из-под Великих Лук, бывший пленный, выдававший себя за западного белоруса. Иван успел посидеть в кенигсбергской тюрьме, куда попал довольно просто. В городе был клуб для западных белорусов и украинцев, который посещал Иван. Однажды в раздевалке он, уходя, надел чужое пальто, а через несколько дней, по простоте душевной, пришел в нем в этот же клуб. Был, конечно, взят, но на следствии твердил, что пальто это купил с рук. Был суд, который решил освободить Ивана, ибо «сделки иностранных рабочих контролю не подлежали». Парень он был деловой, молчаливый, и положиться на него было можно. У Николая Шестакова мы познакомились с Димой Цивилевым. Он жил в том же общежитии, что и Николай, работал на тех же верфях. Рассказывал, что служил у немцев ездовым в каком-то обозе (я не помню, как он попал из плена в этот обоз). Это был неповоротливый, молчаливый здоровяк.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю