Текст книги "Пути неисповедимы (Воспоминания 1939-1955 гг.)"
Автор книги: Андрей Трубецкой
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 40 страниц)
Я неоднократно сначала намеками, а потом просто просил сделать мой портрет, но он все отказывался, говоря, что еще не видит меня. И только в 1953 году сделал карандашный портрет, который, посланный через третьи руки, так и не попал домой. В 1954 году Сергей Михайлович написал мой портрет уже маслом. Писал долго, усадив на табурет, который стоял на кушетке, и сделал мне очень длинную шею. Я протестовал, но он упрямо доказывал, что, благодаря этому, видно, что человек высокого роста. Портрет этот сейчас у нас дома.
В той же КВЧ, кроме Сергея Михайловича, были еще два человека. Некто Бруно Дементьев-Венцловский, композитор, как он представился. Каким-то образом попал к немцам, где руководил фронтовым ансамблем, за что и сел. Человеком он был малоприятным, обладал скрипучим голосом, глубоко посаженными маленькими глазами, прикрытыми сильными очками в толстой темной оправе, и низким лбом. Был он не глуп, вял и циничен. Со временем за ним установилась слава стукача. Другой – Джим – фамилия ли это, имя или прозвище, я так и не знаю. Сухопарый, высокий блондин, очень развязный, языкастый, нахальный и, судя по некоторым признакам, наркоман, вероятно, и стукач. В довершение характеристики еще одна черточка. Письма нам шли через КВЧ и поговаривали, что многим работягам позабитее Джим отдавал письма только за подношение. Выступал в лагерной самодеятельности, где в красной косоворотке как-то надрывно плясал под баян. Довольно своеобразную картину представляла трапеза этих людей в каптерке вместе с Сергеем Михайловичем. Джим неуклонно забавлялся тем, что все время провоцировал художника произнести нецензурное слово, который их, что называется, в рот не брал. Как тот терпел эту компанию – до сих пор удивляюсь.
И еще одно знакомство вне режимной бригады. В какой-то из выходных дней мне удалось пройти на 2 лагпункт навестить обитавших там Эфроимсона и Улановского. Я застал их сидящими в проходе нар у тумбочки, закусывающими из очередной посылки в компании незнакомца, Михаила Александровича Щедринского. Москвич, чернявый, но с проседью, разговорчивый и живой человек. Чувствовалось, что это любитель пожить, попить, поесть, остроумный и умный. Был он полковником наших оккупационных войск в Австрии, а за что получил десять лет не помню. Я застал оживленную беседу. Щедринский довольно свободно рассказывал, как его вызвал капитан Прокураторов и просил обеспечить картошкой хорошего качества (по прибытии в лагерь Щедринский как-то сразу осел в придурках). «Да, – подумал я, – так и поверю, что Прокураторов разговаривал с тобой только о картошке». Этот рассказ запал в память, и позже я всегда воспринимал Щедринского сквозь призму первого впечатления. Всю свою лагерную жизнь Щедринский был в придурках. Ловкий, умеющий в меру и к месту польстить начальству, толково выполняющий порученное, он всегда был на месте. В лагере за ним укрепилась слава стукача, и когда он шел в колонне мимо карьера, где работала режимка, ему кричали из забоев и от штабелей камня: «Щедринский, привет от Васецкого!» (Здоровенный мужчина Васецкий был зарезан, как стукач, маленьким пареньком Женькой Криковым, зарезан в бане, когда Васецкий начал стягивать через голову плотный шерстяной джемпер.) Авиром рассказывал, что когда он спросил Щедринского о стукачестве, тот находчиво ответил: «Не беспокойтесь, своих я не продам». Миша Кудинов довольно близко сошелся со Щедринским, видя в нем интересного человека и, вероятно, рассчитывая именно на то, что «своих не продаст». Щедринский был несомненно умнее Прокуратова и, ловко лавируя, продавал, по-видимому, по своему усмотрению. У меня с ним сложились прохладные отношения, хотя приходилось бывать в одной компании – он очень льнул к Мише, который долгое время был в режимке и пользовался хорошей репутацией.
Но вернемся в режимную бригаду. Итак, мы ходили на карьер, расположенный возле шахты № 31 недалеко от лагеря. Если стоять лицом к шахте, то левее были домики поселка, отделенные от нас полем и веткой железной дороги. Сзади нас, из-за бугра, виднелась другая шахта, к которой тоже вела железная дорога. Однажды по ней от этой шахты паровоз потащил три высоких платформы с рудой. Один из конвойных той шахты еще на ходу продолжал их досматривать, да как-то неловко подвинулся и свалился под колеса. Его немного протащило и оставило на переезде, по которому мы переходили дорогу на карьер. Он лежал метрах в пятидесяти от нас и еще шевелился. Мы побросали работу и столпились у проволочных ворот карьера. К солдату никто так и не подошел. Тогда мы стали просить наш конвой помочь чем-нибудь, говорили, что здесь есть медики (имелся в виду я), что надо хотя бы кровь остановить, наложить жгуты. Никакого ответа. Подобный случай, видно, не входил ни в какие инструкции. Так и скончался этот несчастный в одиночестве, когда рядом было полно людей. Страшная система, не укладывающаяся в голове. Прошло довольно много времени, пока приехала машина, и беднягу увезли. А через два дня мы слушали звуки похоронного марша.
Для варки обеда на карьере нам не доставляли ни воды, ни дров. Поэтому и то, и другое приносили с собой – деревянный бочонок на палках и вязанку дров. Очень скоро бригадники сообразили, что дрова нужны в большем количестве, и мы, идя к воротам на развод, прихватывали в зоне все, что плохо лежало и могло гореть. Затем, обнаглев, стали ломать где скамейку, где штакетник, унесли бочку. Так продолжалось довольно долго – формально нам разрешалось выносить дрова. Наконец начальство спохватилось, что мы сожжем в лагере все деревянное, и мы вновь стали выходить только с вязанкой дров.
Как я говорил, мы работали с большой прохладцей, больше грелись у костра, ходили взад-вперед (Миша Кудинов ходил обычно один и учил английский язык). Если выдавался безветренный день, то за штабелем было даже неплохо. Припоминается, как наш Иван Волгачев в таком вот затишье стал выворачивать свои карманы и очищать их от всякого сора, свалявшейся пыли, всего того, что там бывает без дела. «Вот так унтер у немцев заставлял раз в неделю чистить карманы. Построит и проверяет», – сказал Иван. Мне вспомнилась наша полковая школа под Серпуховом и помкомвзвода Журин с его поучениями, что командир должен знать, что лежит в карманах у солдат. Да, порядки везде одинаковые, только у немцев это делалось проще.
Вскоре рядом с нами отгородили участок поля и открыли новый карьер, куда гоняли отдельно от нас бригады с того же лагпункта. Получилось два карьера, отгороженных одной проволокой – «бизония», как называли у нас по аналогии с тем, что тогда делалось в Германии. За этой проволокой вкалывали по-настоящему, и штабели из камней росли, как грибы. Надо сказать, что с прохладцей у нас работали не все. Китаец Ван-Пин-Чин, как говорится, пахал на совесть. Были другие такие же работяги. Но за перевыполнение нормы и получали больше хлеба и лишний черпак каши.
В одном из звеньев режимной бригады работал Иван Распоркин – фигура трагикомичная, довольно точно характеризующая теорию и практику карательных органов того времени. Это был еще сравнительно молодой деревенский парень, белобрысый, весь в прыщах с огромной головой типичного гидроцефала (водянка головного мозга) и с соответствующими этой болезни психическими дефектами. По натуре, кругозору и умственному развитию это был совершенный ребенок. Судить таких – преступление. За что он попал в режимку, не помню, а вот в лагерь – очень просто. Был молотобойцем в деревенской кузнице в Курской области. Кто-то, вероятно, шутки ради спровоцировал его на критику колхозных порядков. Это большое дитя сболтнуло и получило десять лет лагерей. Для бригады Иван Распоркин был чем-то вроде шута, по-детски боялся щекотки, особенно, если его начинали щекотать, подойдя сзади. Еще в деревне его женили, и это был самый веселый для бригадников рассказ, вернее не рассказ – рассказывать Иван не умел – а ответы на вопросы. Обычно вопрошающих было несколько, а Иван, сидя на нижних нарах, расставив босые ступни, сдвинув колени и вперив в них серьезный взор, тихо и искренне отвечал. Работал он прилежно, но что умел замечательно делать – это играть на балалайке. Удивительно бойко, хотя репертуар его был очень скудным. В бараке и зимой и летом всегда ходил босиком по заплеванному земляному полу, и пятки его круглый год были в черных трещинах, в которых, по выражению Ольпинского, водились клопы.
А вот еще один «политический». Звали его Леша, паренек из Армавира, совсем молодой, но уже сидевший года три. Была веселая ватага подростков. Вместе рыбачили, вместе лазили по садам и огородам, гуляли. Однажды за городом начали кидаться камнями в проходящий пассажирский поезд. Поезд проехал, а они пошли дальше. Вскоре их нагнала дрезина, из которой выскочили военные, и всех их похватали. В поезде ехал Ворошилов. Вот и вся политика. Но самое забавное то, что Леша в этот день сидел дома и в кидании камней не участвовал. Все получили свои сроки, а Леша только пять лет как соучастник.
Придя в карьер в один из весенних дней, мы увидели, что штабели камней как известкой облиты – все в белых пятнах. Рассмотрели – гусиный помет, местами даже с рыбьими косточками. Видно, ночью здесь отдыхала стая гусей с весеннего перелета. Ох, как потянуло на волю! А вот, один из наших бригадиров, армянин из закавказского легиона, по-своему преломил этот визит гусей. На следующий день на карьере появилось ведро с известкой, и бригадир кропил ею каждый принятый штабель – одно из средств борьбы с туфтой. Но это помогало не очень: такой штабель разбирали начисто и клали вновь, заложив меченые камни внутрь. Приемов туфты было много, о чем я уже говорил. Здесь же это было чуть ли не искусством. Надо сказать, что бригадиры понимали, что прижать нас нельзя, не тот народ. Один из них, тоже легионер-армянин Хачик, и внешне и по нутру типичный азиат, попытался было заставить «вкалывать» на карьере. Тогда группа в пять человек отозвала его за штабель, и Хачик сделался мягким и обходительным.
Вскоре нас перевели на другой карьер, прямо против лагеря, на пригорке метрах в двухстах от зоны. С пригорка были хорошо видны и весь лагерь, и дивизион, охраняющий нас, и степь, уходящая за горизонт. В степи далеко за железной дорогой в Джезды два домика. Вокруг них столбы с фонарями, светящими в окна – склад взрывчатки для отпаливания руды. Еще дальше домик и ангар единственного самолетика лагерного начальства – важное подспорье в поисках беглецов. А дальше степь, постепенно поднимающаяся в пологие холмы. Левее на юг совсем плоская степь, которую пересекала узкоколейка на Карсакпай и дальше на Байконур, степь – ни кустика, ни деревца, зимой белая, весной зеленая, летом и осенью бурая.
До нас на этом карьере работали другие бригады, и он был весь в штабелях камня. Работой нашей было перетаскивание этого камня поближе к воротам – классический труд перетаскивания камня с одного места на другое. Возьмешь кусок и плетешься себе потихонечку. Бросишь, постоишь и назад в горку за следующим. И так изо дня в день. Потом стали досаждать машины, которые этот камень вывозили. Возить было совсем рядом, к лагерю, где начальство решило заменить деревянный забор вокруг всей зоны на каменную стену с башенками-вышками. Вольные шоферы, возившие камень, работали сдельно, ездили быстро, а так работать мы уже отвыкли и пускались на всевозможные хитрости. Кидали камень в кузов так, чтобы плиты занимали как можно больше места. Острую плитку камня ставили у задних колес так, чтобы при первом движении машины, она, как клин, вошла между скатами. Шофер обнаруживал это уже поздно и долго возился, выбивая камень, а то и снимая колесо. Или незаметно перекрывали краник у бензобака. Однажды это сделали шоферу-казаху. Он благополучно выехал с карьера, но метрах в пятидесяти остановился и весь день прокопался в моторе, пытаясь найти причину, почему он заглох. Когда нас вели в зону мимо этой машины, шофер разобрал почти весь мотор, а рядом на корточках сидел второй казах-надзиратель с вахты, вероятно, его знакомый. На утро мы видели на этом месте только кучу нашего камня. На карьере этот шофер больше не появлялся. Как видно, шутки эти были не совсем безобидные.
Это здесь, на этом карьере, я слышал фразу: «Пост номер три. Под охраной находятся шпионы, диверсанты и изменники родины», – о которой упоминал выше.
Наступило второе жаркое лето. Нас перевели на другой объект – копать котлован для стока лагерных нечистот – канализационный отстойник. Место работы располагалось как раз по дороге к тем двум домикам, в окна которых заглядывали фонари, домиков для взрывчатки. Идя туда, мы огибали весь лагерь, который оставался у нас справа, проходили мимо ворот 3 и 2 лагпунктов, шли вдоль юго-западной стены, постепенно отдаляясь от нее, пересекали железную дорогу на Джезды. Здесь степь чуть понижалась, а дальше за дорогой метрах в пятистах от нее был довольно большой участок, обнесенный проволокой – наш объект. Помимо котлована, там было еще производство кирпичей. В этом месте слой почвы был довольно большой, и поэтому было из чего делать кирпичи. Даже наблюдая со стороны, можно было видеть насколько это был тяжелый труд: месить глину, формовать кирпичи, обжигать в больших кучах. Не помню, какие, но нормы были огромны.
Рытье котлована, который до нас был доведен до камня, шло очень медленно, так как сюда мы перенесли наш «карьерный стиль» и больше посиживали. Жарища и сухость были страшные. В степи дул ветерок или даже ветер, который облегчения не приносил, а гнал пыль, иногда собирал ее то в маленькие крутящиеся вихри, то в высоченные тонкие смерчи, медленно двигавшиеся в мареве. Но чаще никакого ветра, а только жара.
В один из таких дней меня оставили в зоне и вызвали к следователю Степлага, капитану госбезопасности, флегматичному казаху, довольно нетипичному для сотрудников этого ведомства. «Трубецкой, тут пришла бумажка из Москвы. Надо тебя допросить. Впрочем, на, вот, и сам напиши ответы». Удивившись такой форме допроса, я взял «бумажку» с грифом «секретно». В ней требовалось выяснить, что мне известно о связи С. И. Балуева с гестапо (это был первый вопрос, который я хорошо запомнил). На него я, естественно, ответил, что никаких подобных связей не знаю. Были и другие второстепенные вопросы: где и при каких обстоятельствах мы познакомились и тому подобное. Я ломал голову, что бы это значило. Почему Сергей попал в их поле зрения?
В то время режимная бригада состояла их трех бригад, номера которых оканчивались на девятку: 149,159 и 169. Одна из них не ходила на кирпичный завод, а начала работать на том самом карьере, который мне пришлось открывать в пятидесятом году. Там, в карьере, произошло следующее событие. Группа режимников стала делать подкоп для побега. Делали его, конечно, тайно. Подкоп был уже почти готов, и в день побега один из его участников почему-то не вышел на работу, а остался в зоне. Это был молодой парень, литовец Шелкаускас, новый и довольно тогда редкий тип прибалта – полублатной, прослуживший на военно-морском флоте, развязный и нахальный, как все блатные. В тот же день к месту подкопа прибыло начальство из лагеря, подкоп обнаружили, бригаду срочно сняли с работы, привели в зону, серьезно обшмонали и разместили в только что отстроенной тюрьме, где у меня была памятная беседа с капитаном Прокуратовым. Там же оказался и Шелкаускас, но в одиночной камере в компании со стукачами (разоблаченных стукачей начальство, опасаясь возмездия, прятало в такие камеры, которые народ метко назвал «камерами хранения». Стукачи сохранялись в них до очередного этапа, когда отправлялись от греха подальше). Всем все стало ясно. Но на этом дело не кончилось.
Перестроенное под тюрьму здание стало солидным, имело один вход со двора, который вел в маленький коридорчик. От него две двери в два длинных коридора, двери двойные: обычные, закованные железом, и вторые, решетчатые. Обычно запирались только решетчатые. Коридор направо вел к небольшим по размеру камерам и к одиночкам. Коридор налево – к большим камерам. Во всех камерах двухъярусные нары. Двери в камеры окованы железом, в середине – кормушка, окно в камере маленькое продолговатое, высоко под потолком. На две камеры одна печка. Бригаду разместили в больших камерах (вскоре туда перевели всю режимку). Коридор направо был всегда закрыт – там были «камеры хранения». Я пробыл в этой тюрьме всего несколько дней, так как заболел желтухой и был помещен в лазарет.
В мое отсутствие в тюрьме разыгралась следующая трагедия. Бригады стали выводить на другой карьер, расположенный около шахты N 43. Наш хозяйственный прораб Тур добился, чтобы на карьере была своя маленькая кузница для правки ломов и клиньев. И вот двое, Кравченко и Криков, начали потихоньку делать ключи для дверей от камер и ножи. Оба эти парня примечательны, и о них стоит рассказать.
Кравченко – плотный парень с бегающими глазами и украинским акцентом, симпатичный, простецкий, на вид даже тихий, но в душе вор и взломщик. В спецлаг привела его следующая история. Жил он в деревне, в колхозе. Председатель колхоза почему-то теснил его тетку (Кравченко был сиротой). Кравченко застрелил председателя, застрелил в темноте, когда тот сидел против окна в освещенной комнате, пальнув в него с улицы. Тогда Кравченко был несовершеннолетним и как-то попал в простой лагерь. Бежал, сумел достать подложные документы и некоторое время болтался по разным местам, промышляя чем можно и чем нельзя. Мне запомнился такой эпизод из его рассказа. Однажды он ехал ночью на платформе товарного поезда. Одет был неплохо, и к нему пристал вор: «Раздевайся!» Скромный Кравченко не возражал, не сопротивлялся, а нагнулся развязывать ботинки и всей силой плечом толкнул грабителя. Тот полетел с платформы несущегося поезда. Кравченко устроился работать и даже был призван в армию во внутренние войска. Их часть конвоировала грузы на железных дорогах, и конвой грабил эти грузы. Здесь он, по-видимому, и постиг мастерство отмыкания всяческих замков. Это продолжалось довольно долго, но конвойные все-таки попались, и на следствии обнаружилось старое дело – убийство представителя власти – политический террор, статья «58 пункт 8» – 25 лет. В режимку Кравченко попал за попытку к побегу. В лагере не было замка, для него запертого. В период, когда с водой было очень трудно, Кравченко воровал воду. Однажды он отпер замок и влез с ведром в огромный бак, вкопанный в землю в центре лагпункта, приказав приятелю запереть его сверху. И надо же было, чтоб лагерное начальство, человек пять офицеров, обходило в это время зону... Они остановились около подземного бассейна, а затем расселись в построенной рядом беседке. Кравченко этого не видел, но каким-то чувством вора понял, что надо сидеть и молчать, пока свои не отопрут. Все кончилось благополучно, и мы были с водой. У Кравченко была попытка бежать из режимки, но она лопнула, а начальство не узнало. Это было, когда ломали забор и строили стену. Тонкостей дела не знаю, но помню, как перед самой вечерней поверкой, когда считающий нас надзиратель был уже в секции, Кравченко, какой-то сам не свой, пришел в барак (он спал наискосок от меня), залез между вагонками и начал выкладывать какие-то мешочки, тряпичные свертки и совать под матрац. На мой вопросительный взгляд всезнающий Иван Волгачев ответил: «Сахар». Опять вопросительный взгляд: «Не вышло, видно. Видно, там попку поставили». И все. А был и такой еще случай: после работы на шмоне на вахте казах-надзиратель вдруг стал хватать и валить обыскиваемого им Кравченко с криками: «Что жрешь? Что жрешь?» Подбежали другие надзиратели, надели наручники и увели в карцер. Через несколько дней Кравченко вернулся. Поговаривали, что он проглотил кусок географической карты. Я не спрашивал, такими вещами интересоваться нельзя.
Своим умением открывать замки Кравченко пользовался осторожно, но он всегда подтачивал какой-нибудь гвоздик, а глаза его так и бегали вокруг. В секции у своих он не воровал. Теперь о Женьке Крикове, о котором уже упоминал. Этого я знал меньше. В режимку он попал сравнительно недавно из соседнего лаготделения в Джездах. Там этот совсем еще молодой парнишка маленького роста убил огромного мужика Васецкого, о чем рассказано выше. Этого Васецкого я помнил по секции придурков, из которой попал в режимку. Это был крупный здоровяк, косящий на один глаз. Вел себя развязно, вернее, несдержанно, сознавая свою силу, по-видимому, не только физическую. Стукачество Васецкого было кем-то раскрыто, и он переселен в «камеру хранения», а затем переведен в соседний лагерь, где, видно, продолжал тайно сотрудничать. И еще я знал о Крикове, что он был из Фрунзе (кажется, так), и сел по делу молодежной организации, будучи десятиклассником.
Итак, накануне того дня Кравченко и Криков легли спать в камере, которая была первой от двери и которую надзиратель, выгоняя на работу, отпирал первой. Для этого они поменялись местами с кем-то из бригадников. Надзиратель на всю тюрьму был один. Он, не спеша, отпирал дверь за дверью. Кравченко и Криков оставили дверь своей камеры открытой и сказали, чтобы никто ее не прикрывал, – она загораживала собой значительную часть коридора. Затем отмычкой они открыли дверь, ведущую в коридор к стукачам, открыли отмычкой камеру, где сидел Шелкаускас в компании трех стукачей, и набросились на него. Стукачи, кто в чем был, с воплями выскочили из камеры, мигом умчались из тюрьмы и, как на крыльях, перемахнули стену в лагпункт, чему потом все дивились – стена была не низкой. На шум выбежал надзиратель и увидал такую картину: Кравченко и Криков, волоча Шелкаускаса из камеры в коридор, добивали его. Надзиратель захлопнул решетчатую дверь и помчался на лагпункт за подмогой. Когда прибыло начальство, Шелкаускас был мертв. На его теле было около тридцати колотых ран. Кравченко и Крикова оставили в той же камере, избили, судили и дали по 25 лет закрытой тюрьмы.
Что это было? Зверство? Протест или какая-то своя справедливость и самопожертвование? Ведь они знали, на что шли. Или и то, и другое, и третье?
Всех заперли по камерам. Появилось начальство во главе с начальником лагпункта Жихаревым, который, как передавал Ольпинский, держал такую речь перед притихшими заключенными, собранными в одну камеру: «Человеку Богом (далее непечатное богохульство) жизнь дается один раз! А вы что? Вот на охоте подранишь козла и добиваешь его ножем. А вы что?» – и все в таком роде. Вскоре режимную бригаду вернули на прежнее место в старую секцию на первом лагпункте.
До этого происшествия, когда мы ходили еще на кирпичный завод, произошло нечто такое, что осталось на всю жизнь перед глазами и в глубине души.
Была уже вторая половина рабочего дня. Мы сидели на дне котлована, опустившегося примерно на метр, и лениво переговаривались, ожидая съема. Ко мне подошел и присел рядом тот самый бандеровец, который раньше работал поваром в лазаретной кухне. «Андрей, слушай, это не твоя жена там приехала? Вроде, похожа, как на карточке показывал».– «Где?!» – «А вон, у вахты». Я вскочил сам не свой и быстро пошел между штабелями камней к проволоке. Меня как молнией ударило! Да, это была моя Еленка. Она стояла недалеко от проволоки в стороне от вахты, увидала меня, приветливо махнула рукой, заулыбалась. Я прислонился к штабелю и мог только улыбаться, а она поднесла руку к лицу и поцеловала кольцо. Это движение сделал и я. В голове все смешалось, и мы молча стояли друг против друга– Потом Еленка сказала:
«Я добьюсь свидания», – и отошла к вахте. Там стоял начальник конвоя, какой-то гражданский и наш надзиратель. Я попытался обратиться к начальнику конвоя, но был обложен матом. В это время объявили съем. Все стали собираться, а эта кучка людей все стояла у вахты. Потом Еленка, гражданский и надзиратель ушли, а мы долго выстраивались, и нас пересчитывали. Наконец повели, а в отдалении появилась Еленка и пошла параллельно с колонной. Сначала она была слева от колонны, и я был слева, затем она почему-то перешла направо, и я перебрался направо. Конвой матерился – это было нарушение. А Еленка все шла. У ворот второго лагпункта она отстала, обходя пришедшие с работы бригады. У ворот нашего, первого, лагпункта, стояло много колонн в ожидании шмона. Наша колонна пристроилась в хвост, и тут подошла Еленка. Она стала разговаривать со старшим надзирателем, принимавшим бригады. Потом, грустная, отошла в сторону, и мы опять стали смотреть друг на друга. Затем она прошла дальше, постояла в воротах, отделявших дивизион, и скрылась в них. «Пошла в отделение хлопотать о свидании», – подумал я. В зоне я ходил сам не свой. Весть, что ко мне приехала жена, облетела всех. Сотни людей видели ее на вахте. Подходили знакомые, сочувствовали, вздыхали. Я ломал голову, как она нашла меня, и прекрасно понимал, что никакого свидания быть не может.
Наутро режимную бригаду повели на другой объект, на карьер, располагавшийся между старой зоной и 43 шахтой. Между карьером и шахтой шла дорога, а со стороны старой зоны в бурьяне была протоптана тропка. С противоположной от лагеря стороны между карьером и поселком был пустырь, по которому проходила железнодорожная ветка. По дороге на карьер нас задержали у второго лагпункта и присоединили к нашей колонне человека тридцать заключенных из главной тюрьмы. Все они были очень бледными, так как их давно никуда не выводили. Придя на карьер, я стал лихорадочно соображать, как теперь увижу Еленку? Она, наверное, пройдет мимо карьера, не зная, что я здесь. Я послал своих друзей в оба угла карьера, обращенные к поселку. Еленка может пойти по любой дороге. Я занял самый высокий пункт и поглядывал то на бурьян, где терялась тропинка, то на переезд через железную дорогу. Ждать пришлось недолго. Я увидел ее, бодро спускавшуюся с переезда с рюкзаком за плечами, маленькую, стройную, всю какую-то собранную, и побежал навстречу. Потом весь карьер я шел рядом с ней только через проволоку. Она улыбалась этой неожиданности и тыкала пальцем в рюкзак, говоря: «Это тебе». Потом зашла на вахту – маленький домик у ворот карьера с неоштукатуренными стенами и окошечком в нашу сторону. Скоро она вышла вместе с начальником конвоя, сержантом, и я слышал, как упрашивала его разрешить нам свидеться, передать передачу. Сержант, чувствовалось, колебался. Это был новый, не вчерашний конвой, а надзиратель в этот момент почему-то отсутствовал. На мое несчастье подъехал грузовик с солдатами и офицером. Они приехали за углем, который был сгружен на карьере. Сержант, видно, побоялся офицера и разрешил Еленке только поговорить, да и то немного, через окошко вахты.
Разговор был очень короткий и бессвязный: она мне о хлопотах для свидания, о передаче, я ей – свидания не дадут, но попробуй через начальника лагеря полковника Чечева, а так – уезжай. Да всякие возгласы: как ты, как дома, что братья?
Но вот она ушла, а я остался пребывать в смятенных чувствах. К концу рабочего дня Еленка вновь появилась. Она попыталась упросить начальника конвоя принять для меня передачу, но тут затарахтел мотоцикл и остановился у вахты. Это был Гостев, оперуполномоченный лаготделения. Еленка подошла к нему. Здесь уже другой разговор: «Зачем вы здесь? Тут ничего нельзя, идите в отделение». И все. Еленка, помедлив, ушла. Бригадники еще раз видели ее, проходящую вдалеке, но я не видел. Наконец съем. Идем в лагерь. У вахты Еленка, а на земле рядом рюкзак. Еленка опять показывает, что это мне. В колоннах заключенных, которых тут много, удивительная тишина, все замолкли, смотрят на нее, а мои собригадники, тоже притихшие, только вздыхали. Отделяло нас метров пятьдесят. Так хотелось броситься, обнять, поцеловать. Знаками показываю, чтобы встала в дверной проем недостроенной комнаты на вахте, не дразнила своим видом конвой, надзирателей.
Но вот и наша очередь... И вот кончился этот сон, и вот зона, барак, замок на дверях и все...
Но нет, не все. Замок загремел, вошел надзиратель: «Трубецкой есть?» – «Я». – «Пойдем». – «Куда?» – «Идем». На вахте старший надзиратель Широков передал мне рюкзак со словами: «Пиши расписку на передачу от жены. Рюкзак верни сейчас же». Трепетной рукой взял рюкзак, тот самый, который был еще с фронта, все переложил в фуфайку, лежавшую в нем (она и сейчас цела), написал, что все получено, и с надзирателем вернулся под замок. Обступили бригадники, и мы сели тут же большой компанией и стали угощаться. Все говорили о моей Еленке, о гадах – конвое и начальстве, о женах, семьях, свободе.
И вот опять загремела дверь. «Трубецкой!» – «Я». – «Пойдем». – «Вот гады», – стала возмущаться вся секция. На этот раз привели к лейтенанту Прохину. Это наше лагпунктовское МГБ. Разговор серьезный, но какой-то странный: «Почему к тебе приезжала жена? Ведь ты знаешь; что свиданий не даем». – «Я ей писал, чтоб не приезжала. Вы, наверное, это читали». – «Как она тебя нашла?» – «Не знаю». – «Что было в передаче?» – «Список на вахте». – «Я тебя накажу». Пожимаю плечами. «Я еще узнаю, кто тебе позволил передачу». В душе какая-то смесь радости, злости и какого-то облегчения, что Еленка, наверное, уже по дороге в Кенгир и что у начальства со всей этой историей получилась какая-то неурядица. Прохин тут же делает неуклюжие попытки меня вербовать, шантажируя, что жену придется задержать. «Дудки!– думаю. – Ее уже здесь нет». И так примерно час такого разговора. Потом барак. Секция уже спит. Соседи спрашивают: «Ну, что?» – «К Прохину тягали. Зачем жена приезжала». – «Гады».
На другой день опять тот же карьер. Но сначала перед тем, как нас туда запустить, несколько конвойных пошли обыскивать все забои – вдруг эта вчерашняя там спряталась. И хотя я прекрасно знал, что Еленка далеко, в душе появилось нехорошее..., а вдруг? Все с любопытством ждали результатов. Наконец впустили. Днем меня отозвала к своему забою группа заключенных из тюремной бригады, которую мы, как и вчера, встречали у ворот второго лагпункта. Пытаются «обжать» – вынудить отдать, что передала жена. «Ничего уже нет». – «Как нет?» – «Все съели». – «Кто съели?» – «Бригадники». Тут подошли мои друзья, и разговор кончился. Среди этой публики бросался в глаза туркмен Аман – уже не молодой, черный, сутулый, лицо все побито оспой, голос глухой, на глазу бельмо, нос крючком – тип отпетого бандита, как говорили, контрабандист.
Так закончилось самое яркое, пожалуй, событие моей жизни, яркое по той силе, глубине и разнообразию чувств, которые охватили и держали меня в те два дня. Это был конец августа 1951 года.