355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Трубецкой » Пути неисповедимы (Воспоминания 1939-1955 гг.) » Текст книги (страница 18)
Пути неисповедимы (Воспоминания 1939-1955 гг.)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:00

Текст книги "Пути неисповедимы (Воспоминания 1939-1955 гг.)"


Автор книги: Андрей Трубецкой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 40 страниц)

Я все стоял и читал письмо. Оно производило впечатление рассказа человека, перенесшего разрушительный ураган, потерявшего в нем самых близких и любимых и чудом оставшегося в живых. И эти вести свалились на меня тоже как внезапно разразившийся ураган. Из оцепенения меня вывел голос литовца: «Сейчас вы, конечно, не в состоянии что-либо решать или предпринять. Но у меня есть для вас одно предложение. Зайдите через несколько дней».

Возвращался я в состоянии оцепенения. По дороге машинально зашел на почту. Там было два письма: от сестры Ирины и от моей двоюродной племянницы, дочери погибшего Владимира Голицына. Письмо Ирины было таким же тяжелым и безысходным, как и письмо Сони. А вот письмо Еленки – как светлый лучик, кусочек ясного неба на черном небосводе. И хотя она писала о том же, дух письма был, как это ни странно, каким-то мажорным: да, вот многих, самых близких, дорогих, нет, но ведь жить-то надо, жить для живых. Это письмо я перечитывал все время.

Наверное, у меня был очень подавленный вид, когда я вернулся, так как партизаны участливо расспрашивали, что случилось. Потом меня вызвал Василий Иванович. Я рассказал ему все. Он очень внимательно слушал и, как мне показалось, еще внимательнее смотрел на меня. Я пытался бодриться, но это удавалось, по-видимому, не блестяще. «Вот, расплачиваемся за грехи предков», – неуклюже закончил я свой рассказ. «Да, тебе трудно, Андрей, придется. Тебе придется доказывать, что ты не верблюд», – сказал он. Многие годы потом я частенько вспоминал его очень меткую характеристику моего положения.

Дни для меня потускнели. Все эти годы тянули меня домой две силы – мать и Родина. Одной не стало. Это было тяжело. Ободряло меня только письмо Еленки. Я ей ответил, уж не помню что.

Василий Иванович продолжал оказывать мне особое внимание. Однажды он дал мне почитать книжицу с грифом «Для служебного пользования». Ее можно было отнести к художественной литературе. Это было довольно занимательное, реалистичное описание работы нашего разведчика (или шпиона) в какой-то стране, похоже в Италии. Я начинал понимать, чего от меня хотели. Василий Иванович рассказывал о работе разведчиков, а потом как-то очень просто сказал, что у меня есть многие данные для работы разведчиком, что он хочет послать меня для специальной подготовки в Москву (тут сердце у меня забилось) и чтобы я обо всем подумал и сообщил решение. Кроме того, он попросил написать меня автобиографию как можно подробнее.

Да, предложение было очень серьезное. Заманчиво вот теперь появиться в Москве. Появиться и пойти к своим. А что я им скажу? Где я прохожу службу? Где учусь? (Может быть, меня еще и не будут пускать в город.) Это раз. Второе. Ладно, попаду я за границу. Ведь меня интересно послать как Трубецкого – это я понимал – значит попаду в тот самый круг лиц, знавших меня, знавших мое стремление вернуться домой, мои настроения. Что я скажу им? Как объясню свое возвращение? Но это все «техническая», немаловажная, сторона дела, хотя и не принципиальная, что ли.

Способен ли ты быть разведчиком, или, попросту, шпионом? Вот в чем заключался для меня основной вопрос. И хотя я читал о шпионах-разведчиках, помнил рассказы отца о разведчиках времен Первой мировой войны, которые создавали атмосферу романтики, но работа такая мне претила. Само слово «шпион» было противно. Я решил отказываться. В отказе упирал на «техническую» сторону дела. Василий Иванович настаивал на согласии, говоря, что мое появление там, за границей, можно объяснить (спекулируя на гибели матери в тюрьме?). Но я отказался [25] 25
  Много позже я разговорился с Владимиром Константиновичем об этой вербовке – разговор был в конце 60-х годов. Вот его мнение: «Правильно сделал, что отказался. И наши тебе не доверяли бы и те – тоже». Наверное, знал, что говорил.


[Закрыть]
.

Я все же сходил в Наркомздрав к тому симпатичному, но печальному вестнику. Он предложил работу в наркомате, говоря, что легко добьется моей демобилизации. Поблагодарив, я отказался. Отказался по двум причинам. Я понимал, что мне надо воевать. А потом... Еще один Трубецкой-Гедиминович в Литве. Не много ли? Ведь, наверное, дядю Мишу здесь помнили.

Вскоре все мы переехали в Каунас. Ехали на грузовиках, предоставленных БАО, ехали с хитрецой. Сначала колесили по городу, затем выехали на его восточную окраину, а потом рванули на запад – маскировка. В Каунасе разделились. Последняя группа, которая должна была лететь и в которой уже никого не было из нашего отряда, поселилась в пригороде Понемуне, а мы – остатки отряда Владимира Константиновича и начальство – в центре города в большом, полупустом доме, в хорошей квартире. Новый радист раскинул свою радиостанцию в комнатушке при кухне.

Если Вильно (по-литовски Вильнюс) со своими старыми костелами, церквами, средневековыми улочками, с целыми кварталами старины, буквально дышал историей, то этого сказать о Каунасе было нельзя. Хотя это и была столица буржуазной Литвы, но от нее попахивало провинцией, несмотря на попытки приукрасить город: новая архитектура Корбюзье (Политехнический институт), современная башня-костел, новые здания с фигурами или головами древних литовских воинов. Интересным показался музей под открытым небом у Политехнического института – коллекция деревянных крестов с дорог, кладбищ, часовень. В некоторых из них было что-то от язычества – так мало они походили на простой крест [26] 26
  Позже этот музей переехал в Вильно.


[Закрыть]
. На окраинах – казармы и форты еще царских времен – Ковно (русское название города) был пограничной крепостью. Зато Неман здесь был широким, не то, что у Щорсов.

В Каунасе мы оделись в военную форму, добротные гимнастерки из импортной диагонали, почему-то черные шинели, сапоги. Долго возились с погонами, прилаживая их, пришивая лычки в соответствии со званиями. Еще до войны в полковой школе я получил звание сержанта и поэтому вырезал себе три красных полоски. «А ты, может быть, старший сержант?» – спросил Василий Иванович. «Нет, просто сержант». – «А ты вспомни, может быть, старший», – почему-то настаивал он. Но я так и остался сержантом.

Напротив через улицу помещался госпиталь. В окна мы перемигивались с сестрами. Когда в госпитале вывали концерты, ходили туда. В разговорах с сестрами поражало отношение к тем, кто был в оккупации – это люди с сильно подмоченной репутацией, и им нельзя доверять. Может быть, думал я, это только нам говорят (из-за нашей добротной одежды и жизни не в казарме нас принимали за «крючков», как выразилась одна из сестер). Но потом я с горечью увидел что это практически общее мнение о людях, побывавших «под немцами». У многих оно держится и по сей день.

Иногда по городу проходили длинные колонны солдат, часто с песнями. На меня особенно сильное впечатление производила песня «Идет война народная», раскатисто разливавшаяся в осенней мгле. Не столько слова, сколько мелодия, выражала ту страшную и героическую эпоху.

Однажды мы всей группой пошли фотографироваться, и эту карточку я послал Еленке, с которой начал переписываться. Еленка поступила в архитектурный институт и жила у своей тетки, а моей двоюродной сестры, – Кати Перцовой – муж которой пропал без вести на фронте. В одном из писем Катя написала мне, что Еленочка пользуется успехом у молодых людей. Почему-то это меня кольнуло. Почему – сам не знаю. Ведь, кроме чувства благодарности за поддержку в тяжелую минуту, я других чувств к ней не испытывал. Хотя наши семьи были всегда очень близки, я по-настоящему познакомился с семьей двоюродного брата Владимира Голицына – Еленка была старшей из его детей – летом 1939 года, когда остатки нашей семьи вернулись из Средней Азии, из Андижана. Голицыны жили под Москвой, в Дмитрове, и я, поступавший тогда в МГУ, часто бывал у них и Еленку хорошо помнил. Это была тихая, не то девочка, не то барышня, пятнадцати лет, ходившая в музыкальную школу с черной папкой на длинных шнурках. Когда после первого знакомства меня спросила тетя Машенька Бобринская о Еленке, я ответил: «Да так, ничего, только нос длинный». Моим ответом тетка очень огорчилась. Уже ближе к осени мы втроем – Еленка, ее подруга и родственница Сонька Раевская и я – очень весело проводили время на Сельскохозяйственной выставке. И это, пожалуй, из-за более разбитной и веселой Соньки. Проездом в Талдом к своим, я всегда заезжал в уютный, гостеприимный и такой родной дом Голицыных. Дом этот производил впечатление полной чаши и сердечных, внутренне содержательных отношений. Все мне в нем нравилось: и сам хозяин с его неистощимым остроумием, и хозяйка, Елена Петровна, веселая, привлекательная, замечательно певшая под гитару, и старики – дядя Миша, брат матери, и тетя Анночка – духовный центр семьи, и очень симпатичные мальчишки; немного с хитринкой Мишка и более простодушный Ларюшка – сверстники моих братьев. Позже, когда меня взяли в армию, я часто думал об этом доме. Он тянул меня к себе невидимыми нитями, почти наравне с моим домом, но тогда Еленка в этом притяжении особой, заметной роли не играла.

Шли довольно однообразные дни. Мы слушали сводки с фронтов, отмечая по карте продвижение наших войск, читали в газетах статьи Эренбурга, ходили в кино, несли дежурство в помещении, где жили, обслуживали по мелочам начальство. Однажды я разговорился с Иваном Петровичем, помощником Смирнова, о сброшенных к нам в отряд немцах, сказал, что их довольно небрежно снарядили, упомянул о чемоданах с английским клеймом, перстне вместо обручального кольца. «А где я ей обручальное кольцо в Москве возьму?» – проговорил Иван Петрович. Разговоры о разведке со мной больше не вели. Лишь однажды Василий Иванович привел фотографа, который меня сфотографировал, по-видимому, для документа в личное дело.

Как-то раз с партизаном Селиным, который был у нас за старшину, мы зашли на городскую толкучку, не зная, что военным было это запрещено. Я был в шинели, Селин в пальто. Меня задержал комендантский патруль и в группе таких же жертв отправил в комендатуру. Среди задержанных было несколько санитарок из госпиталя на колесах с соседних путей и выглядели они комично: коротенькие, толстогрудые в кургузых шинелях и обмотках. Я попросил старшего из комецдантского патруля не срамить Красную Армию и разрешить мне идти в комендатуру вне этой публики. Тот понял и разрешил. Комендант, знакомый с нашим начальством, без звука отпустил меня, и я избежал положенной в виде наказания строевой муштры на плацу. Еще до этого случая я иногда ходил в Понемуне к ребятам так и не улетевшей группы. После переправы на лодке через Неман – мост здесь был взорван – надо было долго идти вдоль железной ограды военного городка, за которой я нередко видел солдат, пилящих огромные пни. Тогда я никак не думал, что очень скоро буду так же пилить здесь эти пни. А получилось это просто. Пятого декабря 1944 года Иван Петрович сказал, что пришло распоряжение отправить меня в действующую армию. Он вручил мне заклеенный голубой конверт с документами, справку, что такое-то время я был в партизанском отряде №14, действовавшем от в/ч 38729, триста рублей и на прощанье сказал, что, если попаду в пехоту, то чтоб просился в разведку: там жить можно. Да еще добавил: «Говори, что фильтрацию прошел здесь». Я не стал спрашивать, что такое «фильтрация». По-видимому, она и была причиной столь долгой задержки при в/ ч № 38729. У меня хранились две золотые пятерки царской чеканки, подаренные еще в Щорсах панной Леонтинной за то, что я помог ей отдать в починку старомодные ботинки. В Вильно через Дубицких я их продал и теперь перед отправкой на фронт, послал деньги для младшего брата Готьки, который после лесной школы жил у двоюродной сестры Машеньки Веселовской. Теперь уже оба моих брата, Владимир и Сергей, были на фронте.

Итак, я распрощался с ребятами и направился в ту самую комендатуру, куда несколько дней назад попал с каунасской толкучки. В тот же день я уже был в 202 фронтовом запасном полку, среди тех самых солдат, которых неоднократно видел, проходя мимо ограды. Кончилась моя вольготная жизнь, давно я не был на казарменном положении.

ЧАСТЬ IV

Глава 1. ПОСЛЕДНИЕ МЕСЯЦЫ ВОЙНЫ

Пятое декабря – день Сталинской Конституции. По этому случаю в полку на обед дали по сто граммов водки и консервированной американской колбасы. В будни же кормили плоховато: жиденькие супы из капустных листьев и водянистое картофельное пюре с куском селедки. Все это в самодельных мисках, изготовленных из тех же американских консервных банок. В полку даже имелась небольшая жестяная мастерская, где изготавливались не только эти миски, но и звездочки на шапки новому пополнению.

В казармах двух– и даже трехъярусные нары. Во взвод куда меня направили, стало прибывать все больше и больше бывших партизан и десантников. Одно время Меня начал вызывать некий лейтенант рассказывать автобиографию – по-видимому, фильтрация № 2. Из тех времен запомнился малоприятный пожилой интеллигентный солдат, который все заговаривал со мной о Восточной Пруссии и особенно о Кенигсберге. Эти разговоры я не поддерживал. Водили нас на занятия, наряды на кухню и пилить дрова у того самого решетчатого забора. Иногда нам разрешали выходить в город. В первый такой поход я зашел к своим партизанам. Они были еще на месте, мне не завидовали. В следующее увольнение я их уже не нашел и больше никогда не видел.

Примерно через месяц нас перевели в маршевую роту. Мы первыми пришли в пустые, прокуренные и прокопченные казармы. Накануне отбыла на фронт предыдущая рота. То, что роту начали формировать с нас, означало, что пробудем мы здесь недели три. Начались те же занятия, да еще прибавилось назначение в караул. Рядом с караулом помещалась гауптвахта, у которой был свой начальник и своя охрана. Среди ее обитателей я увидел бывшего бессменного дневального, убиравшего комнату младших командиров постоянного состава полка. С этим дневальным я познакомился еще в первые дни. Уже тогда он был мрачно настроен: «Вот, держат тут сколько времени, и все ни с места», – говорил он тогда. К гауптвахте подъехал ЗИС с дровами. Арестанты стали сгружать. Во время перекура мой знакомый попросил шофера разрешения прогреть мотор. С какой-то тоской на лице он поиграл скоростями, газом и медленно вылез из кабины. Я подошел поговорить, но разговора не получилось. Да, для него «фильтрация» обернулась так.

Офицеры, ходившие с нами на занятия, скоро заметили мою еще довоенную выучку и умение «школить» – не зря до войны я был инструктором в учебных ротах. Эти офицеры с сожалением говорили, что хотели бы оставить меня в полку, но сделать этого не могут – есть приказ отправлять на фронт всех, кто был в плену. Хотя я понимал, что фронт есть фронт, а особенно в Восточной Пруссии, где немцы сопротивлялись невероятно упорно, где каждый хутор, сарай был ДОТом, но и жизнь в этом полку была мне не по душе. Я считал, что мне надо повоевать, а то кончится война, а я так и не воевал по-настоящему на фронте. Партизанскую жизнь в тылу у немцев я не считал настоящей войной.

Иногда в полку появлялись «купцы» – представители разных частей – набирать себе пополнение. Моя пехотная специальность никому нужна не была.

В запасной полк я прибыл с рюкзаком, а в нем – теплые рукавицы, свитер, плащпалатка, одеяло, выданные для отправки в немецкий тыл. В казарме, как водится, процветало воровство. А мне было жаль расставаться со всеми этими вещами (особенно с рюкзаком – подарком профессора Иогансена). Они, конечно, были обузой, особенно в преддверии фронта, и я планировал пропить их при отправке. А пока так и таскал рюкзак. Однажды даже пошел с ним в кино, где кто-то метко определил: «Без отрыва от сидора». Вернувшись с очередного наряда на кухню, где мы целую ночь чистили картошку, я не нашел своего рюкзака и... облегченно вздохнул. Воровали там много. У моего соседа украли сапоги во время сна. А маршевая рота все пополнялась и пополнялась из госпиталей, военкоматов. Уже кончался январь 1945 года. Наше зимнее наступление шло полным ходом. Вечерами в казарме я читал вслух сводки и статьи Эренбурга, всегда хлесткие. Все это внимательно выслушивалось.

Но вот двинулась на фронт и маршевая рота, не менее тысячи человек. Роту построили на плацу на митинг. После речей тронулись с оркестром во главе на погрузку. В роте было много молдаван, пожилых, и молодых. Когда колонна тронулась, они снимали шапки со звездочкой и крестились, проходя мимо трибуны с начальством. На трибуне командир полка полковник Шумский тоже снял папаху и широко перекрестился. Меня удивили и явное подыгрывание, и, проявление свободы. (В этом полку я наблюдал еще и такое проявление вольности. По вечерам нас выводили на поверку, и после переклички мы пели новый гимн, пели плохо, нестройно. Старшина покрикивал и, обращаясь к пожилым солдатам, говорил: «Наверное еще помните «Боже, царя храни»? Вот и тяните, совсем похоже».)

Но вот, и погрузка в вагоны. Долго не отправлялись, и солдаты рыскали вокруг посмотреть, где что плохо лежит. Скоро к нам в вагон притащили несколько больших кусков мороженой свинины, которую нашли в застрявшем на шоссе студебеккере. Только в темноте эшелон тронулся в путь. Один из солдат моего отделения был поваром, за что-то лишившимся теплого места и отправленным на фронт. У него были хорошие хромовые сапоги. Перед самым отходом эшелона он влез в вагон в драных кирзовых сапогах, а из-за пазухи вытащил бутыль спирта. Пили этот спирт несколько человек. После первой чарки выяснилось, что это какой-то ядовитый суррогат. Я больше не пил и вскоре меня начало рвать. То же было и с другими. Хорошо еще, что мы закусывали жирной свининой. После этого случая я зарекся пить сомнительные напитки.

Двигались мы на запад медленно, пропуская вперед эшелоны с зачехленными танками, артиллерией. Миновали разбитый Вирбаллис, границу с Восточной Пруссией и остановились на станции Эйдткау. Я вышел на перрон и нашел мемориальную доску, поставленную горнисту такого-то полка кайзеровской армии, первой жертве Первой мировой войны, доску, перед которой я, помнится, стоял в 1943 году, будучи в совершенно другом положении и состоянии. За станцией виднелись пустынные улицы полуразрушенных чужих домов. Ни души, ни звука. Пограничную полосу немцы заблаговременно эвакуировали.

Вот она, побежденная Восточная Пруссия. Я с интересом рассматривал все вокруг – нигде ни души. Разбитые дома, разбитые дороги. Мы проезжали стоявшую здесь довольно долго линию фронта: несколько рядов наших окопов, затем немецкие. Вид этого поля врезался в память. Вся земля вокруг немецких окопов и далеко за ними была в воронках, больших и маленьких, от мин и снарядов. Особенно много маленьких. А между воронками трупы немцев, много трупов. Они лежали так и неубранные, в различных позах, кто лицом в землю, кто навзничь, раскинувшись. Лица мертвецов почернели. А окопы были пусты. Видно, не выдержали шквального огня и атаки и кинулись бежать, да и полегли все. Страшное поле. Вид его, кроме ужаса, не вызвал у меня других чувств. Выгружались в Инстербурге. Вспомнились указатели на улицах Кенигсберга: до Инстерсбурга 88 километров. Вокзал и вокзальное хозяйство разбито. Город мрачный, пустой, тоже сильно пострадавший. Около вокзала несколько неубранных трупов. Один из них – молодой женщины с задранными юбками. Город пал сравнительно недавно. Нас построили, и огромная колонна двинулась пешком на запад. Шли мы проселочными дорогами, на привалах устраивали костры, в которые валили все, что попало: мебель, оконные рамы, шины. Из озорства кто-нибудь зажигал и дом в пустой деревне. Проходили мимо аэродрома, уставленного самолетами – там кипит жизнь, а кругом мертво. Шли мы по таким местам, где после фронта никого больше не было. Запомнился большой хутор, стоявший среди озимых полей на огромной поляне. По следам на поле было видно, что из леса вышло несколько танков, а за хутором на снегу, на протаявшей зелени, лежали трупы хуторян (во всяком случае, не солдат, побежавших от этих танков). Да, страшная вещь война.

В Восточной Пруссии, судьба которой была предрешена, жестокость победителей почему-то не осуждалась и не пресекалась. В такой отвратительной форме этого не было на остальной территории Германии. А здесь жестокость была нормой, жестокость, граничащая с садизмом. Видно, антинемецкая пропаганда, столь ярко выраженная в статьях Эренбурга, так воспринималась и так воплощалась.

В этот день мы прошли километров двадцать пять и заночевали в пустой деревне, на центральной улице которой в грязи, завалившись на бок, застряло тяжелое немецкое орудие, длинный ствол которого был причудливо раскрашен узорами для камуфляжа. Ночевали в огромном сарае, уже чисто прибранном под казарму, с дневальными, свежим сеном для спанья, дымящейся кухней. Чувствовалась заботливая рука хорошего армейского хозяина.

Весь следующий день шли лесами, безоружные, и мне думалось, что вот, напади на нас несколько человек с автоматами – всех перестреляли бы. Но никого. В одном месте только было видно, как наши солдаты заготавливают лес. К вечеру колонну встретили грузовики и повезли нас во мглу. Среди ночи высадились в лесу. Вдалеке погромыхивало. Иногда там с визгом и воем, прямо-таки сатанинским, что-то проносилось. Это били немецкие реактивные установки – родные братья наших «катюш». Новое пополнение принял заспанный лейтенант в поношенной шинели, ссутулившийся от ночной непогоды. Он провел нас к чуть тлеющим кострам. Нас покормили, и время до утра мы провели у этих костров.

Утром мылись в банях-палатках. Устроено было неплохо: пол выстлан лапником, посередине раскаленная печка-бочка – с одной стороны печет, а с другой подмораживает. После бани нас стали распределять по ротам. Командиры выкрикивали: «Пулеметчики, ко мне!» – «Минометчики ко мне!» Памятуя совет Ивана Петровича, данный при расставании с партизанами, я не торопился записываться в роту. Вскоре я заметил капитана, который, прохаживаясь среди толпы солдат, спрашивал разведчиков. Я подошел, назвался, сказав, что я партизан и хочу в разведку. Он меня записал и предложил набирать отделение разведчиков. Теперь я уже стал ходить и выкрикивать: «Разведчики, ко мне!» Записались человек шесть – народ малостреляный и совсем не разведчики, все молодежь. Доложил капитану. Он сказал, что отныне мы – отделение батальонной разведки – подчиняемся ему, начальнику штаба батальона, должны находиться при штабе, а сейчас будем получать оружие и принимать присягу.

Оружие нам выдавали прямо с повозок. Это были автоматы б/у – бывшие в употреблении. Тут же строем принимали гвардейскую присягу. Отныне мы стали гвардейцами, ибо попали в 50 гвардейскую стрелковую дивизию, в 148 гвардейский стрелковый полк.

Так началось мое очень короткое на этот раз пребывание на фронте в той самой Восточной Пруссии, где я прожил до этого тринадцать месяцев.

Ночью спали на месте костра, который жгли днем, а утром пьяный старшина дал нам по сто граммов холодной, обжигающей водки. После завтрака мы двинулись поближе к фронту. Остановились в лесу и стали окапываться. Вялая стрельба здесь была слышна отчетливо. Мое отделение стало строить блиндаж для штаба. Поодаль окапывались солдаты батальона. Делали они это неумело и неохотно. Многие выкопали небольшие лунки, величиной с тазик, постелили туда мох и сидели. И тут вдруг в расположении батальона взорвался снаряд, предварительно прошипев какое-то мгновение в воздухе. Батальонное начальство и мы вперемежку попадали в выкопанную яму. А вот новички оказались на поверхности и, вероятно, почувствовали себя неуютно. Это резкое, но оказавшееся безобидным, предупреждение – никто не пострадал – подействовало: все начали копать глубокие щели.

В тот день со мной беседовал некий капитан с чеховской фамилией Костогрызов – начальник Особого отдела контрразведки полка «смерш» – смерть шпионам. Он попросил рассказать автобиографию и только. И тогда, и впоследствии такие беседы удовольствия мне не доставляли, и я всегда вспоминал слова Василия Ивановича Смирнова, что мне придется доказывать, что я не верблюд.

На другой день командир батальона майор Братков, молодой крупный, круглолицый блондин с открытым характером сказал: «Разведчик, пошли», – и мы двинулись смотреть позиции, которые вечером должны были занять. За одноколейной железной дорогой лежала деревня, за которой проходила передовая, и где слышалась вялая перестрелка, да редко и как-то очень тяжело рвались крупные снаряды, пускаемые немцами откуда-то издалека – говорили, что это из крепости Пиллау бьет береговая артиллерия. Подошли еще командиры, стали обсуждать, как двигаться, где располагаться. Я стоял поодаль и смотрел вокруг на следы войны – чистые разрушенные домики маленького поселка, в лужах трупы немцев в касках, так что видны только лицо да носки сапог. На дороге у переезда разбитый, осевший немецкий бронетранспортер.

К вечеру батальон стал выстраиваться. Братков крепко выпил. Приглашал и меня. Я отказался. Тронулись по той дороге, которую смотрели утром, перешли переезд. В стороне справа неслись трассирующие пули. За деревней, вдоль нее, проходила шоссейная дорога, по краям которой росли старые большие деревья. Батальон рассредоточился в придорожной канаве, а Братков, взяв меня под руку, стал прогуливаться по шоссе взад и вперед. Еще раньше я заметил, что он симпатизировал мне. Братков начал рассказывать эпизоды из своей жизни, не обращая внимания на окружающую обстановку. Ходили мы, перешагивая через сбитые обстрелом крупные ветви. Некоторые надо было даже обходить. Иногда новые ветви падали на дорогу – редкий обстрел деревни продолжался, в ней было много войск. Было неуютно, но раз командир не боится, то и мне этого показывать нельзя. Изредка над невидимым лесом со стороны немцев поднимались острые, как кинжалы, огни – следы реактивных снарядов, а потом слышался их скрежет и вой. Если огни эти поднимались не вертикально, а вкось – значит били не сюда. Краем глаза я за этим следил. Но вот огни поползли прямо вверх. Я потащил Браткова в канаву. «Да, брось, это они по деревне, а не сюда». – «Да ведь, деревня-то рядом». И тут с оглушающе резким треском начало рваться вокруг. Потом опять хождение по дороге и рассказ, как Братков был изгнан из летной школы за то, что он показывал своей мамаше, приехавшей на базар, фигуры высшего пилотажа, и на базаре поднялась паника, начавшаяся четвероногими.

«Братков, Братков!» – взывали из канавы представители части, которую мы должны были сменять. «Чего вы там ползаете, идите сюда», – звал он их к себе. Наконец сговорились, и батальон пошел через шоссе к передовой по непролазному проселку, чуть поднимающемуся в гору. Остановились в поле и стали занимать окопы, на дне которых хлюпала вода. Отделению разведчиков было приказано выкопать наблюдательный пункт метрах в пятидесяти за окопами. Сразу стало жарко, и мы скинули шинели, работая в телогрейках. Со стороны немцев иногда поднималась в туманной ночной мгле оранжево-желтая осветительная ракета. Тогда мы кидались на землю. Иногда нас обстреливали из минометов, и тогда мы тоже, правда с опозданием, быстро валились. Братков то уходил, то приходил, а потом сказал: «Ну, я тут посплю»,– и лег на наши шинели.

Мы продолжали копать и уже прошли мерзлый слой земли, как в какие-то мгновения, последовательность которых различить сознание не может, вокруг прогремели взрывы, я непостижимым образом был сбит с ног и ощутил онемелость левой руки. Присел. Кругом шевелились мои разведчики, откуда-то бежали люди и спрашивали, где Братков. Я показал на кучу шинелей. «Нет его здесь». Сейчас же с другой стороны показался сам Братков: «Что такое?» – «Ранен». – «Куда?». – «В руку». – «Ну, это тебе повезло. Эвакуируйся». Кроме меня, ранило еще одного солдата по фамилии Суворов. Его спасла каска; ранение в голову было не сильным. В деревне мы нашли полковой медпункт, откуда нас перевезли в медсанбат. Ночью, в большом деревенском доме мы ожидали очереди на обработку. Тут же вместе с нами на полу, на корточках сидел раненый немецкий офицер-интендант в добротном грязном мундире, перепачканном кровью и землей. Мне удалили осколок из плеча, сделав большой разрез, перевезли затем в госпиталь в Прейсиш-Эйлау, где я несколько дней проблаженствовал в теплой комнате на постели с простынями, со всегда полным клюквенного морса графином на столе, с хорошей кормежкой.

Госпиталь размещался в бывшей казарме. В его коридорах на стенах были различные изречения, написанные готическим шрифтом, поднимавшие, наверное, дух солдат. В городе встречались редкие гражданские люди – немцы. Они расчищали дороги от развалин, были потрепаны, грязны и подавлены. Вскоре из нашей комнаты забрали со скандалом двух выздоровевших солдат. Они где-то нашли легкий миномет, втащили его на чердак и стали палить по городу.

Меня, как легко раненного, вскоре перевели в другой госпиталь, рангом пониже, находившийся в добротных домах пригородной деревни. Спали мы на нарах и от нечего делать бродили по окрестным брошенным хуторам.

Через некоторое время мне вырезали из раны «дикое мясо» – заживление вторичным натяжением (метод, когда, вынимая осколок, делали очень широкий разрез, который не зашивали – профилактика инфекции – газовой гангрены), и уже стерильную рану зашили. В результате я приобрел длинный, сантиметров десять, шов на руке, а дырочка от пули в гимнастерке была с горошину (гимнастерка и сейчас цела).

Особо ярких впечатлений того времени не припоминается. В своих прогулках мы забредали довольно далеко, безуспешно пытались навещать каких-то девиц, пасших стадо коров, рыскали по заброшенному станционному зданию (вне города), превращенному в склад электрических лампочек – их там было, наверное, миллионы. Позже мы видели, как оно горело. В соседней деревне располагался госпиталь, где раненых охраняли. Это были «самострелы» – членовредители. По выздоровлении им предстояло воевать в штрафбате.

Постепенно ликвидировались группировки немецких войск на побережье, и наши части отходили на отдых. Остатки такой дивизии проходили мимо нашего госпиталя – немного повозок и на них не люди, а тени людей, изможденных до предела. Да, мне повезло. Через месяц меня в составе команды выздоровевших отправили в запасной полк, стоявший недалеко от Прейсиш-Эйлау. Шли туда вечером, и было видно на чистом закатном небе, как подбили наш самолет – маленькая птичка черно задымила и стала медленно падать.

Запасной полк находился на территории бывшего лагеря военнопленных для русских, поляков, французов, англичан; теперь на одной его половине были бывшие хозяева-немцы, а на другой мы. По виду бараков, их внутренности, можно было догадаться, где какие пленные. У англичан был клуб со сценой, аккуратные двухэтажные койки. У русских – обшарпанные нары, да уж больно много накручено колючей проволоки. Она была даже в выгребных ямах уборных. Вокруг лагеря за внешней проволокой – ямы-секреты, из лагеря невидные. Наш барак через проволоку соседствовал с бараками немецких пленных. Через проволоку мы переговаривались, меняли всякие безделушки на курево. Однажды вечером нашему взводу выдали оружие, объявив, что немцы готовят массовый побег. Но ночь прошла спокойно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю