Текст книги "Человек находит себя"
Автор книги: Андрей Черкасов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц)
Он подошел к посудной горке и провел ладонью по ее стенке. Дерево под тончайшим слоем полировки переливалось шелковистыми складками. Из них слагались причудливые сказочные узоры….
– Вот бы такую мебель в квартиру поставить, как думаешь, хорошо будет? – спросил он. Таня кивнула молча. – Дай кому хочешь всю такую обстановочку в квартиру – сразу радости прибавится. А радость с красотой врозь не живут, все человеческое из них, как из кирпичиков, строится, значит, и коммунизм тоже. – Тут он замолчал, почувствовав, что договорился до главного, и снова сел к столу.
Таня стала расспрашивать про горку. Он рассказал, что это его собственноручная работа и что на ней его по старости вокруг пальца обвели. Велели делать «исключительный» экземпляр по своему вкусу, будто бы для торговой палаты, а сделал – хлоп! – самому же к празднику Первое мая и поднесли эту вещь в премию. Потом уж узнал: Настёнка в фабкоме нажаловалась – посуду дома держать негде…
Таня спросила:
– Авдей Петрович, а в войну вы тоже на фабрике работали?
– В войну? – переспросил он. – Ремонтом я занимался в войну. – Брови его насупились. – Человечество ремонтировал. Из автомата червоточины на нем затыкал да сучки выколачивал, которые погнилее… С того ремонта сам в госпитале провалялся не один месяц. Рана и сейчас еще тешит.
Старик вздохнул и умолк, а глаза его как будто потемнели. В этот вечер он не сказал больше ни слова и за ширму свою ушел раньше обычного.
Позже от Насти Таня узнала, что в сорок первом году у Авдея Петровича погиб сын, военный летчик, и что дочь его – Настину мать – убило во время бомбежки. Дед отправился в один из отрядов московских партизан и сражался там полтора года, топил горе в крови…
Этой ночью Таня видела странные сны. В бесконечных залах консерватории вместо роялей стояли посудные горки. Возле каждой горела свеча. Авдей Петрович, похожий почему-то на всемирно известного писателя из «Северной повести», ходил вдоль рядов и придирчиво рассматривал отражения свечного пламени в полированных боках горок, повторяя все время: «Смотри, чтоб ни одного волоска! Не то берегись, Авдюха!» Он отпирал и запирал стеклянные дверцы, и они звенели, звенели…. И вот уже слышалась музыка. Авдей Петрович ухмылялся в бороду и спрашивал: «Ну что, чем тебе не искусство?» Музыка звучала все сильнее, все громче. Из глубины зала навстречу Тане шел Савушкин. Он брал ее за руки и почему-то называл ее Настей. Таня хотела что-то объяснить, но музыка заглушала ее слова.
Из консерватории Таня пришла домой счастливая, с сияющим по-праздничному лицом.
Николай Николаевич, профессор, по классу которого предстояло заниматься, сказал ей: «У вас талант, Озерцова, исключительный талант и неограниченные возможности!»
– Чего это ты светишься вся, ровно яблонька в цвету, а? – спросил Авдей Петрович. – Уж не в профессора ли тебя сразу завербовали?
– Приняли! – восторженным шепотом ответила Таня. – Авдей Петрович, миленький, – приняли!
Вечером перед сном она сказала Насте:
– Ты знаешь, Настёночек, мне кажется, что я самый счастливый человек на земле. Мне так хорошо, так хорошо, что даже страшно немножечко. Неужели оно в самом деле мое, это счастье? – Таня обвила руками Настину шею и положила голову ей на плечо.
Настя гладила ее волосы и говорила, как маленькой:
– Твое, Таня, твое! Чье же еще-то?
А Таня зажмуривалась и еще сильнее прижималась к Настиному плечу. Она думала, что вот хорошо бы сейчас поделиться своим счастьем с Ваней, а еще лучше, еще чудеснее – поиграть бы с Георгием, и пусть бы Ванек и Настя слушали. «А вот ведь и не встретила Георгия, – тут же подумала Таня, вспоминая неудачное Ванино пророчество перед отъездом. – А как бы это было удивительно, как радостно!»
Она заснула в этот вечер почти мгновенно, едва коснулась головой подушки, до изнеможения утомленная пронзительным, так и не высказанным счастьем.
Но среди ночи Таня вдруг проснулась. Ей показалось, что кто-то окликнул ее голосом Георгия, тем детским голосом, который она знала: «Татьянка!» Это будто послышалось совсем рядом. Таня подняла голову, всматриваясь в полумрак комнаты…
– Померещилось, – шепотом сказала она, но все прислушивалась, как будто в самом деле ее мог кто-то позвать. Сидела, обхватив колени и прислонившись головой к огромной луне на стенном коврике. И как будто бесшумно отворилась дверь и так же неслышно в комнату вошел кто-то. Таня не видела лица, но знала: это Георгий…
Было, наверно, около трех часов ночи, когда страдавший бессонницей Авдей Петрович явственно расслышал сказанное, конечно, не по его адресу теплое и по-сонному расплывчатое слово: «Милый!»…
За то короткое время, что Таня жила у Авдея Петровича, он так привык к ней, что, когда узнал о ее намерении перебираться в студенческое общежитие, сказал, как показалось Тане, несколько обиженным тоном и с полушутливой укоризной:
– Скорлупа моя, значит, не по душе?
И Тане сделалось как-то неловко: вдруг он понимает это как неблагодарность. «Успею еще переехать, – подумала она, – поживу до начала занятий». И осталась.
Несмотря на протесты Насти, Таня занялась хозяйством. Мыла полы, ухитрилась даже выкрасить белилами облезлую и изрядно замусоленную дверь комнаты, чем заслужила одобрение Авдея Петровича. Он по-прежнему звал Таню Яблонькой, оттого, что на сердце у него как будто светлело, когда бывала дома эта светловолосая девушка. Раз он даже заявил, что теперь у него две внучки…
Начались занятия в консерватории. Таня безраздельно отдавалась музыке, и ей казалось, что жизнь ее становится все полнее, все радостнее. И предчувствие еще большего, необыкновенного счастья неотступно наполняло ее…
Несчастье случилось в тот день, когда дул холодный декабрьский ветер, принесший гололедицу на московские улицы. Таня не вернулась домой.
Она все еще жила у Авдея Петровича: как-то так получалось, что переезд в общежитие все откладывался и откладывался. Домой приходила она всегда аккуратно, почти в одно и то же время, или предупреждала заранее, если собиралась задержаться.
– Куда ж это наша Яблонька подевалась? – встревоженно говорил Авдей Петрович Насте, прислушиваясь к хлопанью дверей и шагам на лестнице. – Уж не случилось ли чего?
– Что может случиться? – успокаивала Настя, а сама тоже прислушивалась.
В одиннадцать часов она спустилась на второй этаж к соседям, чтобы позвонить от них в консерваторию. Ей ответили, что никого из студентов давно уже нет.
– Что делать-то? – растерянно спросила Настя, вернувшись.
– Что делать, что делать! – не на шутку заволновался и Авдей Петрович. – Искать надо!.. – И пошел звонить сам.
Его крючковатый заскорузлый палец никак не помещался в отверстиях номерного диска, соскакивал, приходилось набирать снова и снова… В отделении милиции, куда он в конце концов дозвонился, пообещали навести справки. Он ждал у телефона. Снова звонил. И опять ждал. Наконец, в который уже раз набрав номер, узнал то, что больше всего боялся узнать. «Названная гражданка, – ответили из отделения, – в результате несчастного случая доставлена…» и сообщили адрес одной из районных больниц.
Авдей Петрович вернулся домой, нахлобучил шапку, надел пальто.
– Одевайся, Настёнка, – сказал он глухим голосом. – Беда с нашей Яблонькой…
На улице порывистый ветер нес навстречу мелкие, замерзающие на лету капли. Они больно секли лицо, расплывались ледяной коркой по асфальту. Авдей Петрович шел быстро и все время скользил, едва не падая, но не сбавлял шага. Настя то и дело подхватывала его под руку, уговаривая идти помедленнее, но он тащил ее за собой так, что она не успевала переставлять разъезжающиеся ноги и просто скользила, будто на лыжах. До метро добрались с трудом…
Адрес больницы, очевидно, им дали неправильный. Когда дежурная навела справки, выяснилось, что Тани здесь нет. Снова звонили в милицию. Оказалось, что напутал сам Авдей Петрович…
Только поздно ночью отыскали они больницу, где лежала Таня. В палату их не пустили.
– Перелом левого плеча и ушиб головы, – поблескивая очками, объяснял им дежурный врач, – ну и, кроме того, открытый перелом левого запястья. Но волноваться не стоит: жизнь девушки вне опасности. Когда попадают под машину, то дело, знаете, часто кончается хуже….
Таня не помнила, как все произошло. Скользя на асфальте, она вместе со всеми перебегала улицу. Впереди поскользнулась и упала старушка. Таня помогла ей подняться. Потом послышался чей-то крик… Что-то сбоку налетело на нее, опрокинуло на асфальт, куда-то поволокло. Тупая боль в затылке, нестерпимая, жгучая боль в левой руке и радужные круги в нахлынувшей темноте было последним, что запомнила Таня….
Начались тягучие, невыносимо однообразные дни. Плечо и запястье срастались медленно. Когда сняли шину с кисти, оказалось, что тремя пальцами левой руки Таня почти не владеет. «Неужели я не смогу играть?» – думала Таня и холодела от этой мысли.
Во время свидания с Настей она поделилась своей тревогой.
– Настёночек, милый, мне, наверно, надо в специальную клинику… Я говорю им, а они только успокаивают… не понимают, что моя жизнь тут, вот в этом… – Движением головы она показала на беспомощно лежавшую поверх одеяла руку. – Позвони Николаю Николаевичу, может, он сделает что-нибудь.
После хлопот Николая Николаевича Таню перевели в специальную клинику. Сделали новую операцию. Пальцы теперь действовали намного свободнее, но ни прежняя подвижность, ни легкость так и не вернулись.
Профессор развел руками:
– Если б вы попали к нам сразу после травмы! Главная беда в том, что упущен момент.
Из больницы выписали в воскресенье. Настя пришла встретить. На улице Таня почему-то свернула к остановке троллейбуса, хотя домой нужно было ехать в метро.
– Ты разве не домой, Таня? – спросила Настя.
– К Николаю Николаевичу… Я скоро, Настёночек… ты не обижайся.
Дверь открыл сам профессор, седой и высокий, с усталыми, чуть печальными глазами.
– Извините, Николай Николаевич, – начала Таня.
Но он перебил ее:
– А-а, Танюша пришла! Ну, как самочувствие? Как наши пальцы? – Он улыбнулся, но улыбка погасла сразу, как только он взглянул в большие, полные тревоги глаза Тани, в ее бледное похудевшее лицо.
Таня не ответила. Села возле рояля. Потом решительно подняла крышку клавиатуры, глянула на Николая Николаевича.
Он молча наклонил голову, как бы говоря этим: «Ну, конечно, можно».
Таня гладила клавиши пальцами, словно привыкала. Потом стала брать аккорды правой, здоровой рукой. Неуверенно опустились на клавиши дрожащие пальцы левой. Аккорд!.. Еще!.. Первые такты любимого шопеновского этюда…
Пальцы замерли на клавишах.
– Николай Николаевич… – Голос Тани сорвался. Она наклонила голову.
Профессор молчал.
Тогда Таня выпрямилась и с отчаянной решимостью, закусив губу, начала снова. Оборвала игру. И опять, словно атакуя упрямые клавиши, заиграла… Но тут же опустила руки.
– Неужели…
– Вы музыкант, Таня… сами понимаете… – негромко сказал Николай Николаевич.
Да! Она понимала! Влажная пелена застилала глаза. Клавиши, рояль, комната – все расплывалось… Таня уронила голову на руки и разрыдалась, как ребенок.
Напрасно Николай Николаевич успокаивал: нужно продолжать лечение, подвижность пальцев можно будет вернуть, нужно время, нужно очень большое терпение… Таня ушла с распухшими глазами и спазмами в горле. Начались бесконечные посещения клиник, консультации, лечебные процедуры. Улучшения не было.
И тогда страшная правда встала перед Таней. Эта правда заслонила все: людей, жизнь… Таню охватило отчаянье. Она перестала есть, не спала по ночам. Лицо ее осунулось еще больше, глаза провалились.
«На что я гожусь? – спрашивала себя Таня. – Без мечты, без радости… Кто я теперь?.. Пустышка!»
Она ушла в книги. Читала даже ночью. Никуда не выходила из дому. Напрасно Настя пыталась развлечь ее, утащить в кино, на концерт, в театр: Таня отказывалась.
Как-то она сказала Насте:
– Я не знаю, поймешь ли ты… Я прочитала Ромена Роллана, он говорит: «Если у тебя большое горе, послушай «Лунную сонату» Бетховена, и оно тебе покажется ничтожным…» Он сказал не про мое горе, не про мое, – слышишь? Мое только больше стало бы… Пойми, ведь я никогда, никогда не сыграю «Лунной сонаты», никогда, Настя!
Авдей Петрович прислушивался к разговору, поглядывал на девушек поверх газеты, которую читал.
– Ты, Яблонька, извини, что вмешиваюсь и что ругаться сейчас буду, – сердито заговорил. он, откладывая газету. Брови его гневно клубились, и даже глаза потеряли обычную доброту. – Я, конечно, музыку уважаю, хоть и не больно здорово ее понимаю, но, в общем, нравится… Только ты в твоем положении лишний бы разок про Павку Корчагина прочитала. Чего ты веревки из себя вьешь? Ты человек или кто? Глаза видят, ноги ходят, руки двигаются, голова варит. Разве мало это? Послушай меня: хватит свою беду ровно медвежью лапу сосать, работенку подбирать надо, вот что!
Авдей Петрович поднялся и подошел к Тане. Она сидела поникшая, неподвижная…
– Пойдем-ка ты на фабрику, а? – сказал Авдей Петрович уже более спокойным тоном. – Развеешься сперва, и в том польза, а после, как знать: может, и полюбишь? – Гремя стулом, он сел возле Тани и, положив: на ее плечо большую руку с буграми вздувшихся вен, заговорил с той ласковой убедительностью, с какой уговаривают детей: – Ты поразмысли-ка… У меня там «Лунной сонаты», конечно, нет, но уж лекарства на полтыщи бед хватит!
Таня молчала. «Никто не поймет этого, – думала она, – никто!»
И почему-то сразу отчетливо припомнилась первая ночь эвакуации, холодный дождь, захлестывающий в двери, в щели вагона, и тоненькое, но такое теплое пальтишко Георгия, которое он накинул на нее, бившуюся в ознобе и обессилевшую от слез.
«А вот он понял бы, – подумала Таня о Георгии, – понял бы… И Ванек понял бы. А больше никто». С этого вечера Таня не говорила больше вслух о своем горе.
А потом был один вечер. В комнату ураганом влетела вернувшаяся с фабрики Настя. Она бросилась к деду и, обхватив руками его шею, принялась неистово целовать его– бороду, лицо, лысину. Напрасно он отбивался и унимал ее:
– Да пусти ты, неуемная! Ишь, врезалась, как шарошка в дерево!
Настя угомонилась не скоро. В радостном изнеможении опустившись на стул, она, с увлечением и поминутно перескакивая с одного на другое, стала рассказывать о том, что в цехе было собрание и что там говорили про нее и про ее предложение – применить попутную подачу, – и что его одобрили, и что такая подача будет на всех фрезерах… И, должно быть, потому, что все еще не выплеснула до конца. свою радость, тут же начала уговаривать Таню:
– Танюшка, милая! У нас, знаешь, как замечательно! Станки поют, работы выше макушки! Времени не хватает! Дела столько, что хоть песни пой! Шла бы к нам в цех, а? Ну, право же, не пожалеешь!
А Таня молчала. Настина радость только сильнее отгораживала ее от того мира, в котором, казалось ей, были все, кроме нее самой.
Шли дни. А она так ничего и не решала. Несколько раз Авдей Петрович снова пытался ее уговаривать, и от этого она страдала еще больше, не умея разглядеть за его грубоватыми убеждениями ту большую человеческую нежность, которая чем сильнее, тем скупее и реже прорывается наружу.
«Нет, Яблонька, так дело не пойдет!» – решил про себя Авдей Петрович и однажды утащил ее на фабрику насильно. Просто разбудил чуть свет и, ничего не объясняя, велел одеваться;
– Зачем? – удивилась Таня.
– Давай-давай! Быстренько! За медикаментами поедем.
Таня не поняла еще, что задумал Авдей Петрович, но послушно оделась и поехала с ним. Всю дорогу он молчал, а Таня ни о чем его не спрашивала, сидела, вобрав голову в плечи, засунув в рукава руки и упрятав нос в воротник пальто, очень напоминая Авдею Петровичу, который то и дело косил на нее глазом, беспомощную нахохлившуюся птицу.
– Вот тебе, Яблонька, и аптека, приехали! – объявил он наконец, тронув ее за плечо, и легонько подтолкнул к выходу. Троллейбус остановился почти против самых ворот фабрики…
Авдей Петрович показывал Тане полировку ореха и красного дерева. На глазах у нее сказочно оживали древесные волокна и дерево становилось живым и глубоким. Вытащив дверку шкафа в темный коридор, Авдей Петрович зажег неизвестно где добытый свечной огарок и, погасив электрический свет, показывал Тане дерево, слабо освещенное трепетным огоньком свечи. Оно таинственно менялось: по слоям, вспыхивая, разбегались блестки волокон, и багровые полосы метались под тонким слоем полировки, как языки бездымного пламени.
– Ну что, не хуже твоей «Лунной», поди, а? – говорил Авдей Петрович…
Потом он доставал из шкафа рубанок, маленький, аккуратный и темный, сделанный из куска яблони (кто не знает, что яблонька для рубанка – самолучшее деревце!). Авдей Петрович зажимал в верстаке начерно выстроганный брусок…
– Вот послушай-ка, – говорил он Тане и принимался строгать.
Из отверстия рубанка с легким поющим звоном выплескивалась тонкая, почти прозрачная стружка.
– Слышишь, поет стружечка-то, – подмигивая Тане и улыбаясь, говорил Авдей Петрович и все строгал, строгал. Стружка то вылетала вверх упругой и прямой струйкой, то клубилась, словно легкий розоватый дымок.
И отчетливо слышалась тоненькая поющая нота…
На фабрике, рядом с Авдеем Петровичем, с его деревлм, политурой и прочими чудесами Таня и в самом деле забылась немного. Она поехала с ним и на другой день.
На третий, сославшись на головную боль, осталась дома. А вечером Авдей Петрович застал Таню за книгой. Она сидела, облокотившись на подоконник, подперев ладонями щеки. Он заглянул через ее плечо: Таня читала Островского.
Отдельные страницы она перечитывала снова и снова, часами не отрываясь от книги, и Павел Корчагин говорил с нею, как живой: «Умей жить и тогда, когда жизнь становится невыносимой!»
Однажды ночью Авдей Петрович проснулся оттого, что в комнате горел свет. Выглянул из-за ширмы. Таня сидела у стола. Она вздрогнула и закрыла что-то руками.
– Ты чего, Яблонька? – тревожно спросил Авдей Петрович.
– Не спится…
Он покачал головой и улегся опять. А Таня поднялась и спрятала на дно своего чемоданчика старенькую серебряную табакерку и конверт, в котором хранила фронтовое письмо отца. «Сумей сделать в жизни все самое нужное!» – мысленно повторяла Таня памятные слова. «Умей жить и тогда…» – как бы вторили им слова Павки Корчагина. И все это было об одном и том же – о самом главном.
…Она снова пошла к Николаю Николаевичу.
– А что если вам пойти по теории музыки, Таня? Все-таки родное дело. Вы бы подумали, – осторожно посоветовал он.
Таня закрыла глаза, стиснула губы и решительно покачала головой.
– Николай Николаевич, вы музыкант, вы понимаете… Разве можно протиснуться в искусство насильно? Я хотела жить в нем, а не околачиваться! Музыка мне нужна. Музыка! Чтобы все кругом звучало, все во мне. Жить стоит только для этого! А иначе… Я сознаюсь вам: я уже решила, но еще не решилась. Мне чего-то недостает, какого-то маленького, последнего толчка. Мне работать нужно. Идти к станку. Я хочу этого, и боюсь, и понимаю, что это необходимо. Вот если бы кто-нибудь взял меня, завязал бы глаза, перенес бы на фабрику, в цех… Нужна какая-то сила, которая… ну, заставила бы меня!
– Есть такая сила, Таня, – несколько взволнованно, но твердо сказал Николай Николаевич. – Есть! Эта сила – вы сами. Да-да!
Николай Николаевич взял Танину руку и сжал ее.
Таня ждала совсем другого. Она думала, что Николай Николаевич будет утешать ее, говорить жалостливые слова, наперед знала, что она обязательно расплачется, а он…
«Сильный человек… – повторила про себя Таня, возвращаясь домой. – Ну разве я похожа на сильного человека?» Она ехала, потом шла, снова ехала, никого иничего не замечая вокруг. Тяжело поднялась пс лестнице, вошла в комнату…
– Авдей Петрович, я решилась, – сказала она, прислонившись к косяку.
Авдей Петрович медленно стащил с носа очки и озадаченно поскреб крючком оглобли щеку…
Через два дня Таня уже работала подручной у строгального станка.
Неопределенность – первая ступенька надежды. Пока решение не было принято, Таня все еще чувствовала себя отчасти человеком искусства, не переставала надеяться на что-то. На что? Этого она и сама не знала. Но шаг был сделан, все определилось, и надежда – когда-нибудь вернуть потерянное – исчезла. Силы поддерживать стало нечем.
Но не одно это угнетало. Придя в чужой мир, Таня почувствовала себя в нем совершенно потерянной и даже ненужной.
В первый день, вернувшись домой, она отказалась от еды, улеглась на постель и долго лежала неподвижно, с открытыми глазами. От шума станков у нее разболелась голова, сильно стучало в висках. В мозгу билась неотступная мысль: «Я никто! Я не нахожусь нигде! Я вне жизни!» То же было и на завтра, и после…
Авдей Петрович первое время не тревожил Таню расспросами. Только посматривал искоса, шевелил бровями да поскребывал оглоблей очков щеку. Но как-то все же спросил:
– Что, Яблонька, сердечко к делу не прифуговывается?[2]2
В столярном деле – прифуговывать – пригонять, пристрагивать фуганком; самая точная столярная пригонка.
[Закрыть]
– Плохо, Авдей Петрович, – глухим голосом ответила Таня. – Я ведь на фабрике-то вовсе никто. Совершенно….
– Ничего, ничего, Яблонька, – успокаивал он, – дерево под полировку после пилки да строжки тонюсенькой стружечкой доводят, чтобы душа в нем просвечивала. Из-под топора и корыто готовое не выходит. Терпеть надо.
Терпеть было трудно. По вечерам Таня тайком выковыривала из ладоней занозы и вздыхала: слишком уж медленно прифуговывалось к делу сердце, слишком тонюсенькие были стружечки, такие, что и разглядеть невозможно. И если ей все же помогало что-то, то это бескорыстная влюбленность Авдея Петровича в свое ремесло. От этой влюбленности в незатейливое, обыкновенное дело на Таню веяло чем-то очень светлым и чистым…
Вскоре заболела среди смены Танина станочница. К станку мастер поставил Таню. «Только повнимательнее, пожалуйста, – попросил он, – от вашего станка весь цех зависит». И Таня очень боялась.
Но смена кончилась благополучно, и домой Таня пришла взволнованная и радостная. Авдей Петрович заметил, как блестели у нее глаза.
– Сама, Авдей Петрович! Сама со станком управлялась! – сказала она. – И, кажется, сильно проголодалась. – Первый раз за последнее время она улыбнулась и добавила: – Весь цех от меня зависел сегодня.
– А ну, покажи ладошку! – прищурился Авдей Петрович.
Таня протянула руку.
– Ага, есть начало! – довольно проговорил он, рассматривая волдыри свежих мозолей. – Настёнка, приказ поступил: в ужин выделить нашей станочнице добавочную порцию! – Он рассмеялся.
На другой день Тане нужно было настроить станок на строжку очень ответственной детали. Она побежала к Насте.
– Сейчас Федю пришлю, – успокоила ее подруга. Федя был дежурный слесарь их смены. Таня знала его, видала у станков, особенно у Настиного фрезера, куда он заглядывал что-то уж слишком часто. Наверно, поэтому Настя имела над ним особую, «неофициальную» власть. Федя помог Тане настроить станок, показал, как выверять ножи на головках, как регулировать прижимы, направляющие линейки, ролики… Станок заработал «с места», без всяких капризов. «Как хорошо уметь так, – подумала Таня, позавидовав Феде. – До последнего винтика изучу свой станок. Обязательно!»
Недели через две она не пришла домой после смены. Вернулась только в час ночи.
– Ты, Яблонька, что это, в трубочисты поступила? – спросил Авдей Петрович, прищуренным глазом разглядывая черные пятна на ее лице.
– Слесарям помогала станок разбирать, – ответила Таня. – Авдей Петрович, милый, родной вы мой человек! Спасибо вам за все… за ваше… за ваше…
Она не договорила: обессиленная, опустилась на стул.
В мае на фабрике открылись подготовительные курсы для поступающих в лесотехнический институт. Поступила на эти курсы и Таня. В августе ее приняли на вечернее отделение.
И сутки вдруг сократились вдвое. Днем она работала на станке, по вечерам ходила на лекции, занималась дома, иной раз до поздней ночи просиживая над книгами. Уставала. Подниматься по утрам было трудно. И все-таки это было куда легче, чем в ту пору, когда оставалась наедине со своим несчастьем.
– Ты, Яблонька, силенки-то побереги, – советовал Авдей Петрович, – и на отдых время выкраивать надо.
– Какой там отдых, Авдей Петрович! На что мне его! – возражала она. – Пускай ни минуты покоя, пускай даже тревога все время, постоянно тревога, только бы успевать все сделать!
Часто от переутомления она подолгу не могла заснуть ночью. Боялась она этого больше всего, потому что именно в эти минуты наваливались на нее воспоминания о консерватории, о первых счастливых днях в Москве. Иногда плакала втихомолку, а утром не знала, как спрятать от Авдея Петровича припухшие раскрасневшиеся глаза.
Вскоре забот у Тани еще прибавилось. Фабрика получила очень важное задание, и строгальные станки захлебнулись с первых же дней. На одной очень сложной детали не справлялись даже в три смены. Таня пропустила несколько лекций, помогая цеху по вечерам, во второй смене. Тогда и пришла мысль: а что если строгать сразу на двойную ширину, по две детали, и тут же после разрезать, прямо в станке? Мысли этой, однако, она тут же испугалась. «Это ж надо резцы переделывать, в станке кое-что… Кто же согласится на это?» Но мысль не давала покоя. Таня несколько ночей просидела дома над самодельными чертежами, советовалась с Авдеем Петровичем, а в цехе – с «Настиным Федей». Наконец решилась и пошла к начальнику цеха. Тот сперва поморщился и покачал головой, однако пообещал доложить главному инженеру. Уже на другой день главный инженер вызвал ее. Он очень просто и крепко пожал ей руку и сказал: «Спасибо! Вы молодец! Правда, повозиться придется, но… лучшего выхода не придумать».
Фабричные конструкторы в тот же день получили экстренное задание. Инструментальщики стали готовить новые резцы, приспособления…
Несколько дней Таня провела в непрерывном волнении: «Как-то получится, как выйдет?» Наконец все было готово. Окончив смену, Таня не ушла домой. Испытание назначили на утро, и она хотела, чтобы слесари, в числе которых оказался и Федя, готовили станок при ней.
Работы было много, и, чтобы успеть, Федя взялся вырубить паз в чугунном столе, не разбирая станка. Он изодрал в кровь руки, и кровь мешалась с чугунного стружкой, пылью. А глаза Феди блестели: «Все равно сделаем!»
Таня помогала: подавала инструмент, обтирочные концы. Федя устал. Она попробовала его заменить. Но каким непослушным в ее руках было все то, что в Фединых становилось как бы продолжением его пальцев. Десять минут проработала Таня за Федю, а на руках уже вспухли кровавые мозоли.
– Дай сюда! – скомандовал Федя и забрал у нее инструмент. Дорога была каждая минута.
В окна цеха кидался с разлету порывистый февральский ветер. Сухой и колючий снег хлестал по замерзшим стеклам.
Таня почувствовала сильную усталость. Кажется, хотелось есть. Но о еде старалась не думать. А через час возле станка уже стояла запорошенная снегом Настя. Ее широкий нос пылал, как у деда-мороза, а на ресницах висели прозрачные капельки.
– Вот поешь, Таня, – она протянула закутанные в пуховую шаль алюминиевые судочки.
– Настёнок! По такому морозу! – радостно, но с укоризной сказала Таня, развертывая шаль и расставляя судки на стеллаже. – Федя! Обеденный перерыв!
Наскоро обтерев руки, они принялись за еду, а через десять минут Настя уже собирала посуду.
– Опять мы с тобой, Федор, в кино не попали, – вздохнула она.
– Ничего, будет время!.. – Федя уже работал вовсю.
Только в шесть часов утра Таня принялась за настройку станка. Голова слегка кружилась от бессонной ночи, но спать не хотелось: наступил условленный час – семь утра! В цехе появились главный инженер, парторг фабрики; сейчас у станка решалась судьба правительственного заказа. Собрались слесари, мастера, пришел начальник цеха…
– Пускаем! – сказал главный инженер.
Таня протянула руку к рубильнику. Вешено прыгало сердце…
Вздрогнули электромоторы. Станок ожил, загудел.
Рядышком выбежали две первые детали-двойняшки. Таня проверила размеры, убавила стружку. Подкручивая маховичок, она наклонилась, и что-то блестящее выскользнуло из кармана ее халатика.
– Табачок обронили, Татьяна Григорьевна, – пошутил главный инженер. Он подобрал и протянул ей старенькую табакерку.
Таня сконфузилась. «Наверно, считает глупой девчонкой…» – подумала она, взяла табакерку и сказала, оправдываясь:
– В войну танкист один подарил… на память. Случайно в кармане оставила.
Лицо у главного инженера сразу стало серьезным, и Таня успокоилась. От этого стало еще радостнее. Она окончательно отрегулировала станок. Детали пошли совершенно точными. Пара… еще одна… еще…
И когда главный инженер, придирчиво осмотрев последнюю из пробных деталей, сказал: «С победой вас, Татьяна Григорьевна!» – у Тани даже ноги подкосились от счастья.
Но вдруг лицо ее стало серым. Она покачнулась и оперлась боком о металлическое ограждение станка. Переутомление брало свое.
А между тем смена уже начиналась. Собирались рабочие, пришли Авдей Петрович, Настя. Нужно было начинать работу, но усталость не давала шевельнуть рукой, как будто все силы отняла радость, так похожая на ту, давнюю… от музыки…
Таня сделала шаг. Снова качнулась. Федя подхватил ее, бережно усадил на стеллаж и сам сел рядом, поддерживая ее за плечи.
– Воды! – сказал он.
Чья-то рука протянула кружку. Но… вода не понадобилась: Таня спала, уронив голову на плечо Феди.
Сонную, ее увели в пустой красный уголок в верхнем этаже цеха и уложили отдыхать. К станку вместо нее стал Федя…
Вьюга стихала. Замерзшие стекла розовели, отекая в углах морозной голубизной. Внизу, в цехе, пели станки. А наверху на клеенчатом диване, забыв обо всем и положив под голову руки с новыми, натертыми за сегодняшнюю ночь мозолями на ладонях, спала признанная строгальщица пятого разряда, настоящий рабочий человек Татьяна Григорьевна Озерцова.
…В дверь снова постучали, теперь уже чуть погромче. Таня поднялась с подоконника и убрала табакерку. Отворила дверь. Перед нею стояла Варвара Степановна.
– Танечка, самовар поспел. Вы бы чайку попили, – сказала она. – Нельзя ж так. Утром голодная уходите, так хоть на ночь-то.
– Не хочется, – осторожно перебила ее Таня. – Только вы не сердитесь, Варвара Степановна, миленькая… Устала я. – Она снова подошла к окну.
На мокрую траву по-прежнему падал свет из бокового окна: Алексей, видно, все еще не спал. Слышно было, как лилась из переполненной садовой кадки вода.
А дождь все шумел, шумел…