355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Черкасов » Человек находит себя » Текст книги (страница 26)
Человек находит себя
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 17:00

Текст книги "Человек находит себя"


Автор книги: Андрей Черкасов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 28 страниц)

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

1

Дом Ярыгина запылал ночью.

Илья Тимофеевич проснулся оттого, что кто-то сильно тряс его за плечо. Он сел на полатях, стукнулся головой о потолок и протер глаза.

– Встань, батюшко, встань! – уговаривала его встревоженная Марья Спиридоновна. – Выдь на улицу-ту. Пожар, слышь, где-тося!

За окном тоскливо и протяжно стонал фабричный гудок.

Илья Тимофеевич прислушался, провел ладонью по лицу и, уже окончательно проснувшись, спустился на пол. Долго силился разглядеть что-нибудь сквозь замерзшие стекла. Потом влез в валенки и, накинув на плечи полушубок, вышел на улицу.

В стороне над черными силуэтами крыш и голых деревьев плясало алое зарево. Где-то отчаянно колотили в рельс. На станции пронзительными короткими воплями надрывался маневровый паровоз. Илья Тимофеевич вернулся в дом.

– Над Данилихой зарево, – сказал он и стал одеваться по-настоящему.

Данилихой назывались восточные окраинные кварталы поселка.

– Близко-то хоть не суйся! – крикнула в темноту двора Марья Спиридоновна, когда за стариком звякнула щеколдой калитка…

После разоблачения, окончательно убежденный в том, что пора «выгодной работенки» миновала безвозвратно, Ярыгин принес Токареву заявление, в котором просил уволить его с работы ввиду… «неподходящих условий». Токарев его не уговаривал. После Ярыгин еще ходил к Тернину жаловаться, что ему отказали в «выходном способии»…

В просторной бревенчатой мастерской, пристроенной со стороны огорода к дому, у Ярыгина немало было запасено материалов «про черный день», скопленных еще в пору сытого паломничества. Ярыгин стал делать комоды. Делал их кое-как, лишь бы с рук сбыть. Сколачивал, мазал красной протравой, протирал горячим клейком «для закрепу» и лишь для виду «жиденько трогал лачком». Сомнительная эта процедура называлась у него «разделкой под амарант»[5]5
  Амарант – одна из ценных древесных пород.


[Закрыть]
. А после на попутных машинах отвозил комоды в Новогорск, на рынок. Расходились они быстро. Покупатели развозили «обновы» по домам. Втащенные с мороза в теплые квартиры, комоды отпотевали и начинали слезиться, распуская отвратительные красноватые струйки клеевых потеков.

Всю выручку Ярыгин тратил на водку. Пил он все больше и больше, а работалось что дальше, то все хуже и хуже. Денег не хватало. И Ярыгин переключился на свою «мешанину». Каледоновна вечера и дни просиживала у соседей и без конца жаловалась на своего «потерявшего всякое подобие супостата»…

В этот вечер Ярыгин пил особенно много, но почему-то против обыкновения долго не хмелел. С лампой он пошел в заветный чулан «добавить» из «питейных запасов». Нацедил кружку политуры и, ставя на место бутыль, уронил с лампы стекло. Она погасла, и Ярыгин стал чиркать спичками, чтобы отыскать кружку, которую сунул куда-то на полку. Он унес ее в комнату вместе с погасшей лампой. А пока разводил «мешанину», в чулане в корзине с бутылью уже вовсю полыхала стружка.

Ярыгин все еще сидел над недопитой кружкой, а в комнату через дверные щели уже сочился едкий дымок, сочился все настойчивее и гуще… Ярыгин закашлялся, вскочил и, смутно чуя недоброе, опрокинув стул, метнулся к двери. Навстречу ему рванулся раскаленный воздух. Огонь опалил лицо, волосы. Вмиг протрезвев и сообразив, что через сени уже не выбраться, Ярыгин полез в подполье. Там была низенькая, заколоченная досками дверь, через которую осенью таскали картошку. Дверь вела во двор и была изнутри плотно засыпана опилками. Ярыгин принялся отдирать доски, но гвозди в дереве сидели крепко и он ничего не мог сделать. Стукаясь головой о балки и потея от страха, он вернулся в заполненную дымом комнату. Кряхтя и кашляя, отыскал под лавкой топор и снова полез в подполье. Лихорадочно, торопливо отдирал неподатливые доски. А подполье наполнялось и наполнялось зловещим дымком…

Доски наконец удалось оторвать, однако дверь отворяться не хотела. A кашель начал душить, раздирать горло. Глаза заслезились. С трясущейся от страха челюстью Ярыгин что есть силы колотил в упрямую дверь. Одна доска треснула. Он ударил еще, и доска отвалилась. Но Ярыгину вдруг не хватило воздуха, руки ослабели. Он отшвырнул бесполезный топор и просунул в образовавшуюся брешь голову, задышал тяжело и часто.

Хотел крикнуть, но из горла вырвался только неистовый кашель. Ярыгин еще раз попытался протиснуться через узкую щель. Грудь сдавило. «В окно бы надо сразу…» – проплыла последняя мысль…

Подполье быстро заполнялось густым черным дымом; он пробивался в ограду через дыру в двери, оседая копотью на морщинистом безжизненном лице Ярыгина.

Примчались пожарные.

Дом изнутри пылал. Из окон валил багровый дым, вылетали языки пламени. Мелкие злые лоскутья огня с сухим треском раздирали кровлю. Из соседних домов выволакивали вещи. Мужчины черпали из ближних колодцев воду и передавали ведра по рукам к пожарным бочкам. Мальчишки с азартом качали коромысло пожарной машины. Кричали перепуганные дети. От жары таял снег. На сугробах, на лицах людей плясали алые отсветы.

Каледоновна бегала перед пылающим домом и, обхватив голову руками, голосила:

– Мой-от в доме-то!.. Мой-от в доме-то!.. Спасите, люди добрые, грешную душу!

Пожарные кинулись ломать ограду, над которой уже горела крыша, и наткнулись на торчавшее из подполья тело Ярыгипа. Вытащили его уже мертвым. Каледоновна села на снег возле и пронзительно, визгливо запричитала.

Вокруг столпились люди. Ярыгин лежал вверх лицом. Оно было черным от копоти и казалось обуглившимся.

Открытые невидящие глаза тускло светились матовым оловянным блеском.

Прибежал Степан Розов. Он протискался через толпу и с ненавистью уставился в лицо Ярыгина, словно на всю жизнь хотел запомнить этого человека, оставившего липкий след и на его, Степановой, жизни. Трудно, горько и невесело работалось Степану на лесобирже, куда его по требованию профсоюзного собрания перевели с фанеровки после провала ярыгинской авантюры.

Когда тело клали на носилки, из кармана ярыгинских штанов выпал на снег обшарпанный кожаный кошелек и Степан увидел, как мертвая сморщенная рука, свесившись с носилок, легла на него.

Носилки подняли. Кошелек остался на снегу. Степан с брезгливой гримасой отбросил его ногой.

– Чего не своим-то командуешь? – услышал он рядом голос Ильи Тимофеевича.

– Противно, – морщась, ответил Розов.

– Да-а… – протянул Илья Тимофеевич. – Вот тебе и «друг-товаришш».

Степан сперва молчал, потом сказал, не глядя на Илью Тимофеевича:

– Вроде и нехорошо… все-таки человек погиб. А вот словно легче стало, как черти его прибрали. Не гадал, видно, что сам себя спалит…

Илья Тимофеевич усмехнулся.

– Покойничек, поди, еще нас с тобой, браток, спалить думал, – сказал он и повернул лицо в сторону горевшего дома. Пожарные уже добивали пламя. Густые клубы багрового дыма поднимались к небу. Илья Тимофеевич нахмурился. – Есть еще такие-то, вроде этого, допалзывают свой срок по земле. Одно им невдомек – от воздуху нашего душно им, покою не дает, огнем жгет, чистотой дыхание ихнее спирает… Все они кончат на манер этого – раньше срока червякам на заправку.

Пожарные уехали в пятом часу утра. Медленно расходился народ. Голосящую Каледоновну увели соседи. В воздухе все еще стоял сильный запах гари. На месте ярыгинского жилья чернел теперь обгорелый сруб без крыши, с пустыми глазницами окон и торчком поднявшейся из его недр длинной печной трубой.

Розов шел к дому, поминутно останавливаясь и оглядываясь назад, в ту сторону, где в морозной мгле раннего утра чернел этот обуглившийся сруб и все еще валялся, наверно, где-то там втоптанный в снег старый ярыгинский кошелек.

2

Каждое письмо Ксении Сергеевны было для Тани глотком воздуха. Но письма от нее приходили редко, и нового в них было немного. Таня узнала только, что дважды уже сменился состав концертной бригады, что в Москву Георгий пока еще ни разу не приезжал, что число концертов его перевалило за пятьдесят и что проехал он никем не считанные сотни километров. А сколько их было впереди?

Возвращаясь со смены, Таня, едва успев переступить порог, спрашивала у Варвары Степановны:

– Писем нет?

Если письмо было, Варвара Степановна молча вытирала руки о фартук, бережно брала с полки конверт и подавала его Тане. Таня торопливо вскрывала и читала письмо тут же, обычно прислонившись к косяку уличной двери. А Варвара Степановна поглядывала на нее искоса, улыбалась теплой материнской улыбкой и вздыхала. Если же письма не было, она говорила:

– Сказывали, пишут еще, Танечка…

Однажды Таня прочла в центральной газете коротенькое сообщение. В одном из крупных зерносовхозов Казахстана выступала концертная бригада филармонии. С прерывающимся дыханием несколько раз перечла Таня две коротюсенькие строчки о том, что целинники тепло встречали артистов и в том числе лауреата Всесоюзного конкурса скрипача Георгия Громова.

Таня никак не смогла бы объяснить, почему это маленькое газетное сообщение вдруг придало какую-то вещественность всему, что знала она о Георгии из писем Ксении Сергеевны. Она даже представила себе, как сама слушает этот концерт в тесноватом дощатом клубе. Даже сесть негде – столько здесь народа. И будто бы Таня стоит в углу у стены. От свежих досок пахнет смолой. На сцене Георгий. Он играет, и глаза у него задумчивые и грустные. Они смотрят куда-то мимо Тани… А снаружи, на подоконниках невысоких окон лежит за стеклом мягкий спокойный снег…

Газетную заметку Таня вырезала и спрятала.

Это было последнее известие о Георгии. Неожиданно прекратились письма от Ксении Сергеевны. Таня писала ей. Ждала. Но ответа не получала. О Георгии не было больше никаких вестей ниоткуда. Таня старалась не пропустить ни одной концертной передачи: слушала радио дома; включала репродуктор в цеховой конторке; останавливалась возле уличного динамика, если слышала скрипку по пути домой или на фабрику, и старалась дослушать до конца, узнать – не Георгий ли? А потом пришло коротенькое письмо от Андрея Васильевича Громова – ответ на Танино последнее. Он писал, что Ксения Сергеевна тяжело больна, что лежит в больнице и, хотя врачи говорят, будто дело пошло на поправку, он все еще тревожится и просит не обижаться за то, что так долго не сообщал Тане ничего. О Георгии в письме не было ни строчки.

Таня не представляла себе, что бы делала она, как бы переносила эту неизвестность, если б не то неотступное множество дел, хлопот, треволнений, которые наваливались на нее на фабрике. К исходу дня усталость буквально валила с ног, но для Тани она сделалась привычной и даже необходимой: в ней черпала она душевные силы.

Уж на что выносливый, привыкший и недосыпать, и работать за двоих, Алексей, и тот как-то сказал Тане:

– Дивлюсь я, Татьяна Григорьевна, откуда только силы у вас берутся? Что Горн, то и вы – не присядете никогда.

– А вы-то, Алеша, много ли сидите? – в свою очередь спросила Таня. – По-моему, жизнь – это как в пути: меньше отдыхаешь, быстрее двигаешься – живешь полнее, значит.

Живешь полнее… А сколько раз ночами, когда шелестел по замороженным стеклам сухой и колючий снег, леденила удивительно похожая на правду и недопустимая мысль: неужели все? Неужели ничего не будет? Ничего своего, личного? Никогда не будет? Тонкие, но сильные пальцы до боли впивались ногтями в ладони. И, бывало, вдруг из-за стены слышалась скрипка, которую в поисках глубины звука пробовал Иван Филиппович. Гаммы сменялись двойными нотами, аккорды – песней, в которой Тане снова слышалось что-то свое, близкое, теплое…

И будто кто-то голосом сталевара Струнова говорил: «Живи так, как для нас сегодня…» – «Лететь!.. Лететь и гореть на ветру!» – вторили другие запомнившиеся слова. Казалось, большой сильный друг кладет на плечо свою ласковую и жестковатую руку. «Счастливая! Дел-то у тебя сколько! Людей-то сколько с тобою рядом! И все они заодно с тобою. Или это не твое счастье, Татьяна?..»

«Мое или… не мое?» – спрашивала себя Таня.

Трудная молодость! До чего ж ты похожа на хорошую песню. На большую песню, такую, что поется с болью и радостью, от которой дух захватывает, как от ветра, а глаза светлеют, даже если большая беда стиснула твое сердце. До чего же горько, что поется эта песня только раз и что никому не дано повторить ее! И не потому ли прожить тебя, молодость, хочется так, чтобы после не стыдно было оглянуться на пройденный путь, чтобы не совестно было смотреть в глаза даже очень смелым людям. Не потому ли, как ветром, веет от тебя желанием гореть и творить в любом, пусть в самом незаметном деле, невзирая на любые невзгоды? Даже тогда, когда твое собственное счастье только приснилось тебе.

…Иногда в выходной день Таня надевала свой синий лыжный костюм, вязаную шапочку, белый шерстяной шарф и уходила на лыжах в лес. Всякий раз под конец она сворачивала к Елони, к тому месту, где, запорошенная снегом, стояла на береговом выступе падающая ель. Зимой она была особенно красивой и строгой. Таня отдыхала возле, обняв ее ствол, и смотрела на одетую льдом, взгорбленную сугробами Елонь. Тишиной и покоем веяло от заснеженных ее берегов. Только с никогда не замерзающего переката доносился несмолкающий говорок воды. Ветер шевелил ветви. С них сыпался на Танино лицо, на плечи, на руки разбуженный снег, и Таня почему-то сразу вспоминала о Вере. От этого щемило сердце: было просто по-человечески жаль ее, жаль Георгия и, кажется, себя.

В одну из таких прогулок, подходя к ели, Таня уперлась в другую лыжню, которая пересекала ее путь и тоже сворачивала к выступу у реки. Таня дошла по ней до самой ели. Кто-то недавно стоял, здесь. Дальше лыжня уходила в сторону, к вырубке. Таня пошла по этой лыжне: интересно было, куда выведет неизвестный след.

Она прошла вырубку. Спустилась в лог, где среди голых веток росшего по скатам рябинника краснели крупные грозди мерзлых ягод. Таня сорвала одну кисть, съела несколько ледяных горьковатых ягод, привязала ее к своему шарфу…

Лыжня по откосу выбежала из лога. Привела к дороге. Потерялась. Потом появилась вновь. Пошла через поле, через заснеженные огороды. И вывела… к дому.

Возле двери стояли носами кверху прислоненные к стене лыжи Алексея, а на перилах висела целая ветка с кистями мерзлой рябины.

На крыльцо вышел Алексей и словно застыл, увидев, как Таня отвязывает от шарфа рябиновую гроздь.

– И вы с рябиной, – сказал он, когда Таня подняла голову.

– Я шла по вашей лыжне… И не могла не сорвать. Они такие красивые. – Таня протянула гроздь Алексею. – Подержите, Алеша. – И стала снимать лыжи.

А он все стоял и не отрываясь глядел на свисавшие, с его ладони тяжелые и холодные красные ягоды.

3

Приближались дни больших и радостных перемен в стране – совсем немного уже оставалось до Двадцатого съезда партии. Наступили перемены и на фабрике. Вырастал понемногу «художественный поток», отвоевывал все больше прав рабочий контроль. И где-то, уже недалеко, впереди была полуавтоматическая линия, были дни, полные нового, радостного и неожиданного.

Переменой в жизни станочного цеха было и исчезновение с фабрики Костылева. Как ни выпрашивал он «мотивировочку» увольнения поглаже, как ни клянчил другую работу (пускай даже поменьше), Токарев был неумолим: «В документах я привык писать только правду, – заявил он. – Уступить могу в одном – оставлю рядовым рабочим!» Костылев отказался.

Шпульникова на фабрике оставили. «Из него работник еще может получиться. Тут уж нам нужно поработать», – сказал Токарев.

Начальником цеха он хотел назначить Алексея, но тот отказался наотрез.

– Пока здесь вот, – постучал он себя пальцем по лбу, – не прибудет вдвое, шагу от станка не шагну, Михаил Сергеевич, как вы хотите!

– А если Озерцову? – подсказал Гречаник.

Но Таня упросила оставить ее в смене. Она доказывала: вовсе не нужен теперь начальник цеха, вообще не нужен.

– Костылев мешал только, путал все на свете. А нас, мастеров, трое; сделать одного старшим, и все. – И назвала Любченко – и работает дольше всех, и уважают его…

И Токарев назначил Любченко старшим мастером. «В самом деле, Костылев-то работал когда-то и в смене, и начальником был одновременно, а он-то Любченке и в подметки не годится. И государству полтора десятка тысяч в год сэкономим. Правильно девчонка придумала!»

Девчонка!.. Токарев признался себе, что теперь это слово приобрело совсем иной смысл, чем в первый день встречи с Таней, когда морщился, разглядывая ее документы. Ярцев потом еще напомнил ему о дочке. Дочка!.. Похоже было, свежая струйка вырвалась из-под талого снега, заискрилась. И так захотелось верить, что сложится хорошо и ее, дочкина, судьба, что они обязательно увидятся, будут вместе… Какой-то ответ получит он от жены на письмо, в котором уговаривал, убеждал ее ехать сюда, в Северную Гору? Будут ли они вместе?

4

– Вам не кажется, Алеша, – сказала Таня, – как будто даже дышится легче с той поры, когда в цехе  Костылева не стало?

Это было перед началом утренней смены. Алексей стоял у станка, дожидаясь прихода Вали. Сегодня последний «урок». Завтра Алексей переходит в смену Любченки; Валя попросила, чтобы Таня оставила ее в своей смене.

– Дышится легче, говорите? – переспросил он. – Мне всегда легко дышалось, дышится и дышаться будет,  пока вы рядом! И никакие костылевы на меня тень не наведут. Ясен вопрос?

Алексей хотел сказать ещё что-то, но подошел Вася. Он положил на карусельный стол заточенные фрезы и спросил:

– Ты это насчет чего, Алеш?

– Насчет Костылева говорим. Легко, видишь ли, без него стало, а почему, никак мы с Татьяной Григорьевной понять не можем. Посодействуй.

– Объясняется это только научно, – ответил Вася, ничуть не обидевшись на откровенную иронию, прозвучавшую в словах Алексея. – Во-первых, все в одну точку жмем – раз; никто под ногами не путается – два; никто перед глазами не крутится – три! – Он говорил, загибая пальцы. – Никто на нервах не играет – четыре; никто по ночам не снится – пять!

Вася отряхнул руки, загадочно подмигнул Нюре Козырьковой, которая прошла неподалеку, и ушел в механичку.

Алексей ждал, что Таня скажет еще что-нибудь, но она молчала и лицо ее было строгим и сосредоточенным.

Уже после, работая в другой смене и реже поэтому встречаясь с Таней, Алексей громадным напряжением воли пытался подавить горькое чувство утраты, которое все не исчезало, мучило, не давало покоя. Но понемногу – это было похоже на колдовство – в самых сокровенных и тайных глубинах его души чувство это незаметно оборачивалось чем-то новым и неожиданным, чем-то, что не зависело ни от рассудка, ни от воли. Чем реже говорил он с Таней, чем реже обращался к ней за советом и помощью, тем неотступнее и полнее она входила в него. Входила всем: порывистым ветром на улице и по-новому понятой страницей книги, радостью нового открытия и все сильнее обострявшимся недовольством собой, побежденным сомнением и неожиданным приливом сил в минуту усталости – во всем, всюду была она.

5

В январе в механической мастерской фабрики под руководством Горна начали готовить узлы и детали полуавтоматической линии. Заказы покрупнее, которых фабрика не могла осилить, Токарев с большим трудом разместил на двух машиностроительных заводах Новогорска.

Отработав смену на станке, Алексей шел в механичку, сменял кого-нибудь или у токарного станка или у верстака. Точил, подпиливал, шабрил, помогал слесарям нарезать болты, которых для будущей линии требовалось превеликое множество…

А дома Варвара Степановна возмущалась:

– Нет, как хотите, а я больше не могу. Это неужели и при коммунизме такое будет? Четвертый раз обед сегодня разогреваю.

И это относилось не только к Алексею, который и после ночной смены пропадал на фабрике, но и к Ивану Филипповичу. Он трудился день и ночь, спешил к сроку закончить новую скрипку, которую готовил в Москву, в Государственный музей музыкальных инструментов, куда был официально приглашен на какое-то очень важное совещание. Варвара Степановна не знала, какое именно. В музей этот еще в октябре он уже отправил одну свою скрипку и снова получил отрадный отзыв. Ивана Филипповича никак не удавалось вытащить к столу: постоянно у него было что-то неотложное и спешное.

– Все с ума посходили! – вздыхала Варвара Степановна. – Не дом, а психическая больница! – Позже на кухне, снова заталкивая в русскую печь латки, миски и чугунки, она ворчала: – Погодите! Вот доживем до коммунизма– там всех вас таких к порядку призовут. Дадут часа четыре в день поработать, и все. Хочешь там, не хочешь, а возьмут под руки и выведут – будь добрый, отдыхай – и инструмент отбирать станут, чтоб не своевольничал никто!

Однако в глубине души Варвара Степановна была страшно горда и за мужа, и за сына, сердилась же ради порядка, чтобы «себя помнили».

Алексей своей линией увлекался все больше и больше. Снова доставалось Васе Трефелову; часто Алексей оставлял его после смены.

Вася жаловался Горну:

– Хоть бы вы заступились, Александр Иванович! Попросили бы директора, чтоб уволил он Соловьева, что ли? Никакого покоя нету. – Горн обычно не отвечал, потому что слова эти означали совсем другое: «Что бы делал я, бедный слесарь, если бы исчезло вдруг все: и эти беспокойные люди, и эта беспокойная работа. Пропал бы, совсем пропал».

А Алексей жил одним, об одном думал: «Скорее бы кончить линию!» Скорее хотелось дождаться дня, когда в цехе прозвучит наконец команда главного инженера: «Включайте!», когда загудят моторы, вздрогнут станки, начнет двигаться, дышать, жить линия. Он знал: такой день обязательно наступит!..

И все, что помогало этому ожиданию, облегчало его, воспринималось как необходимое, в том числе и незаметные заботы Вали Светловой. Часто, окончив смену, она заглядывала в механичку. Вначале просто так, поинтересоваться, как воплощается в жизнь Алешина мечта, его линия. Но однажды она помогла Алексею разобраться в чертеже. Потом, когда он задержался, чтобы побольше нарезать крепежных болтов на завтра, Валя помогла делать нарезку.

– Можно, я попробую? – попросила она. – Когда-то приходилось уже… когда училась. Можно?

Алексей позволил, показал. Из оставшихся тридцати болтов Валя нарезала восемь, но сколько от этого было радости! Валя даже не знала, как спрятать эту радость понадежнее, чтобы не заметил Алеша. В другой раз Валя просто подавала Алексею инструменты: то ключ, то отвертку, то молоток, то кронциркуль. После еще и еще раз. Она привыкла угадывать по одному знаку, по одному движению, какой именно инструмент нужен, и вкладывала в безмолвно протянутую руку Алеши как раз то, чего он ждал. Иногда требовалось поддержать откуда-то изнутри упрямую гайку, или головку болта, или чуть заметный винтик, но ничьи пальцы не лезли. Если Валя оказывалась поблизости, она просовывала в узкий просвет пальцы и придерживала. Она слышала, как-то Алексей сказал Васе:

– Эх, Васяга, Валины бы пальцы тебе!

«Валины пальцы… Валины пальцы…» – повторяла после Валя, словно не веря, что сказано это про нее, про ее руки.

Что ждало ее дальше… там, впереди, за всем этим? Об этом Валя старалась пока не думать. Она просто шла навстречу тому, что было жизнью Алеши и что он любил так же горячо и безгранично, как она любила его.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю