Текст книги "Человек находит себя"
Автор книги: Андрей Черкасов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 28 страниц)
5
Август кончался, а дела на фабрике шли по-прежнему плохо. Перестройка системы контроля основательно затормозила работу цехов. План проваливался. И все-таки… Все-таки в настроении людей, в их озабоченности, в разговорах и в том хорошем ожесточении, с которым они работали, – во всем чувствовалось что-то такое, что еще недавно трудно было ощутить. Это было ожидание второго рождения давным-давно позабытой славы северогорских мебельщиков.
«Бои» за эту славу развернулись на двух фронтах. Одним была начатая перестройка, вторым – подготовка новых образцов мебели.
Еще недавно гарнитурный цех считался уголком, где старейшим было отведено сносное место для спокойного доживания считанных дней. Но теперь все знали: здесь рождалась и вот-вот должна была встать на ноги она, слава.
Образцы, однако, готовились много медленнее, чем хотелось всем. После того как «художественная» (так стали звать, ее на фабрике) бригада Ильи Тимофеевича принялась за них, Гречаник вдруг начал предлагать то одно, то другое изменение. То ему вдруг приходила мысль, что можно облегчить конструкцию стенки, то изменить крепление. Целые вечера, а то и ночи напролет просиживал он за расчетами в своем кабинете. Похудел. Почти перестал бриться, а в конце концов и вовсе отпустил себе бороду. Иной раз целую ночь проводил в цехе, когда там никого не было и никто не мешал. Комбинировал что-то, вычерчивал здесь же на листе фанеры… А утром Илья Тимофеевич находил приклеенную к инструментальному шкафику записку: «И. Т.! Прошу до моего прихода не трогать щиты и детали на верстаке слева. Проглочу стакан кофе и приду. Гречаник». А бывало и так, что утром Гречаника, с чертежами и метром в руках, заставал у образцов сам Илья Тимофеевич, который после подолгу ворчал, раздумывая над новыми изменениями:
– Вот неспокойная душа, всю ночь сидел, да и высидел на грех новую заковыку…
Но если его воркотню поддерживал кто-нибудь из бригады, Илья Тимофеевич сердился:
– Пораскинь-ка самоваром-то своим, какое из-за этой переделки после удобство людям получится! Он, между прочим, дельно, лешак, придумал! Ну и ничего, и переделаем! – урезонивал он то ли сам себя, то ли товарища. – А ворчать – дело нехитрое. Жучка и та умеет.
6
Сентябрь начался первым утренним заморозком. Солнце вылезало из-за Медвежьей горы, ярко-оранжевое, большое и чистое, словно умытое. Лучи его скользили по крышам и еще не грели, но под ними уже исходил легким парком иней. Он лежал сплошным белым налетом на ступеньках крылечек, на мостках, перекинутых через канавы. Остекленелая трава стала серой и неподвижной.
Дверь дома, где жил главный механик фабрики Горн, отворилась. Александр Иванович вышел на крыльцо, прищурился на солнце, сделал несколько энергичных гимнастических движений, довольно потер руки и сказал:
– Хорошо! Исключительно хорошо!
И как бы в ответ за дверью заскулила и заскреблась собака, которой очень хотелось, должно быть, увязаться за хозяином.
Горн цыкнул на нее, легко сбежал с крылечка и быстро пошел к фабрике.
Нужно было спешить. Осталось меньше суток до срока, назначенного Токаревым. Завтра в пять утра гидравлический пресс должен быть сдан.
Прошедшая неделя была для Горна, пожалуй, самой беспокойной и ответственной. Монтажники почти без отдыха возились с прессом. Гречаник торопил:
– Поднажать, поднажать, Александр Иванович! Первую партию щитов по новым образцам нужно запускать уже через две недели. Без горячего прессования ничего не выйдет… Каковы возможности?
Возможностей у Горна не было. Гречаник знал, сколько времени потеряла бригада в Ольховке. Но Александр Иванович, подумав, ответил:
– Возможности? Да, да, конечно… Вы сказали – через две недели? Ну что ж, через десять дней постараемся сдать.
– Серьезно?
– Вполне. Я шучу только триста дней в году…
Токарева это встречное предложение обрадовало.
В обкоме партии он дал слово, что в сентябре, как только поспеют образцы, фабрика начнет готовить узлы и детали для новой мебели.
Работа не прекращалась ни днем, ни ночью. Вместе с бригадой, засучив рукава спецовки, неутомимо работал сам Горн. Необыкновенная жизнерадостность этого человека подбадривала людей, гнала усталость…
Александр Иванович был человеком среднего роста, с заметным животиком, полным, всегда чисто выбритым лицом, добрыми, постоянно улыбающимися глазами. Он любил пошутить, к месту подбросить остроумное словцо, озорной каламбур. Но люди говорили про него: «У нас Александр Иванович шутить не любит». И это означало: уж если что пообещал – сделает обязательно. Он постоянно был в движении. И если бы отыскался на фабрике человек, который вздумал бы заявить, что видел Горна сидящим или бездействующим, человека этого немедленно назвали бы вралем. Горн постоянно кипел. Кипела и работа вокруг пресса.
К концу каждых суток лысеющая макушка Горна приобретала несколько копченый вид. Она обладала предательским свойством чесаться именно в тот момент, когда были заняты или перепачканы чем-нибудь руки. И хотя Горн при этом энергично скреб ее только тыльной стороной ладони, она мало-помалу все же перекрашивалась в несвойственный ей то темно-кофейный, то попросту черный цвет.
– Александр Иванович, «зеркальце» закоптилось! – смеялись монтажники.
– Да? Когда ж это я успел? – удивлялся Горн и, забывая осторожность, касался макушки перепачканной ладошкой к величайшему удовольствию всей бригады.
Если Горн обнаруживал в чем-нибудь брак, он не сердился, не повышал голоса. Просто сам переделывал испорченное и спокойно, даже ласково приговаривал, называя виновника по имени и обязательно в ласкательной форме:
– Заметьте, Петенька, ни самая крохотная морская свинка, ни наикрупнейшая сухопутная свинья никогда в жизни не производили столь редкостного свинства, какое допустили вы, дорогой мой, уважаемый мой человек!
И изобличенный «уважаемый» человек, пылая от стыда, неуклюже топтался возле с единственным желанием– исправить грех самостоятельно. Но Александр Иванович все доделывал сам. Вытирал руки о тряпку и, передавая ее виновнику брака, спрашивал:
– Что это у вас вид такой растерянный? Дома неприятности?..
…Кончались решающие сутки. Шли последние приготовления к пуску. На усталых, испачканных маслом, осунувшихся из-за недосыпания лицах монтажников было нетерпение.
– Все ли ладно-то будет, Александр Иваныч? – спрашивали Горна.
Вытерев руки, он спокойно и уверенно отвечал:
– Тревогу одобряю, сомнение исключаю! Все обязано быть в порядке, товарищи монтажники!
Испытание началось. К пульту управления стал главный инженер. Он повернул рукоятку. Вспыхнула зеленая лампа. Включены цилиндры низкого давления. Плиты пошли кверху.
– Хорошо! – сказал Токарев.
Гречаник вернул плиты книзу.
– Давайте прогрев, – сказал он.
Горн включил пар. Вскоре от пресса повеяло приятным теплом. Могучая машина ожила и, казалось, хотела теперь согреть своим дыханием людей, которые оживили ее, вернуть им потраченное тепло.
– Давайте! – скомандовал Гречаник.
Рабочие намазывали клеем щиты, накладывали фанеру… Пресс заполнили. Снова пошли кверху плиты. Автоматически включились цилиндры высокого давления. Стрелка манометра полезла вверх, дошла до контрольной и остановилась, словно наткнулась на невидимое препятствие.
– Порядок! – облегченно сказал кто-то. Гречаник включил хронометр – вспыхнул красный сигнал. Прошло пятнадцать минут; контрольное время истекло. Горн стоял рядом с Гречаииком и посасывал краешек нижней губы, как всегда в минуты большого волнения. Последние секунды… Щелкнуло сработавшее реле времени. Стрелка пошла вниз. Плиты опустились.
– Великолепно! – сказал Гречаник и протянул руку Горлу. – Поздравляем с победой! – Он тепло улыбнулся. – Спасибо, товарищи монтажники, за хорошую работу!
– За спасибо – спасибо, а обмыть бы, само собой, надо! – поскребывая шею у подбородка, намекнул бригадир монтажников и покосился на директора.
Тот не слышал, он говорил в это время Гречанику:
– Дело сделано, Александр Степанович, большое дело! Теперь – задача: создавать бригаду и с завтрашнего дня – пресс в работу! Двенадцатого я должен докладывать в обкоме. Не забыли?
В высокие окна цеха вливался зеленоватый свет только начинавшегося утра.
7
С боковцами Таня мучилась. После истории с браком, когда из заработка удержали солидную сумму, Нюрка и его приятели стали поосторожнее. Однако взаимный контроль, с таким трудом приживавшийся в цехе, то и дело ломался именно на их станках. Боковцы только сами стали работать чуть внимательнее, но от других на свои фрезеры принимали все сплошь – иначе какой же заработок? За испорченные детали, которые проскальзывали при этом, никто не отвечал, и многие стали относиться к контролю легко.
Таня требовала, чтобы Костылев забрал боковцев и вернул в смену девушек. Костылев обещал подумать и решить «по силе-возможности», но ничего не решал. На доске показателей станочного цеха в строке «Смена мастера Озерцовой» угрожающе стали нарастать сначала десятые доли, а потом и целые проценты брака. На новое требование Тани заменить боковцев Костылев ответил:
– Это ж целая промблема, Татьяна Григорьевна, я просто возможности пока не имею, – и подумал: «Согнешься, неправда!»
И вот очень кстати на комсомольском собрании было решено выпустить цеховую сатирическую газету. Ей дали острое имя – «Шарошка».
Однажды перед сменой ввалившиеся в цех боковцы заметили какое-то необычное оживление. У стены толпились рабочие. Слышались веселые возгласы, звонкий смех девчат, чей-то откровенный хохот.
– Поздравление принимайте, именинники! – проходя мимо озадаченной тройки, пробасил строгальщик Шадрин.
– Чего треплешься? – огрызнулся Нюрка. – Какое еще поздравление?
– А с известностью в международном масштабе!
Смех и возгласы не стихали. Мышиной походкой пробрались боковцы к своим станкам, не понимая еще толком, что, собственно, произошло.
Смена началась. Работая, боковцы то и дело косились на дальнюю стенку, где было вывешено «что-то такое…», ловили на себе пристальные насмешливые взгляды соседей. За час до обеда Боков набрался наконец решимости и подошел к листу ватмана, на котором красовалось название «Шарошка» № 1, выписанное осанистыми, толстоногими буквами. Под названием был изображен фрезерный станок на тоненьких, подгибающихся паучьих ножках, удирающий по направлению к двери с надписью: «Выход из цеха». На длинном валу фрезеpa, на самом конце торчала огромная, похожая на тыкну голова с улыбающейся физиономией Бокова, прикрученная сверху здоровенной гайкой поверх кепки. Черты лица, выражение глаз были схвачены с исключительной точностью. За длинные оттопыренные уши боковской головы держались повисшие на коротких крылышках амуров Мишка Рябов с черным чубом до самого подбородка и Колька Зуев с тоскливым, доходившим чуть не до середины груди носом. Сверху на удиравших пикировал краснокрылый реактивный самолет с молодцеватым краснощеким летчиком в кабине. На фюзеляже было написано: «Рабочий взаимоконтроль». Пониже справа бешено вращалась шарошка, из-под нее желтым снопом вылетали стружки. Две здоровенные ручищи сжимали рукоятки копировального шаблона, в котором под огромным винтом был приплюснут человечек с растрепанной шевелюрой и разинутым в испуге ртом. Из него в обрамлении стайки восклицательных знаков вылетали слова: «Простите, больше не буду!» Очевидно, это была эмблема «Шарошки». Ниже был текст – эпиграф первого номера:
Всем честным – слава и почет!
Всем срывщикам – обжим и строжка!
Кто к ней попал, с того «Шарошка»
Болячки начисто сдерет!
Однако шедевр музы Василия Трефелова был помещен ниже, под изображением дезертирующего трехликого фрезера:
Тройка мчится, тройка скачет,
Удирает, не спросясь,
Око Бокова маячит,
Вширь улыбка расплылась.
Гриву Миши стелет ветер,
Ветер Коле дует в лоб.
Удираете – заметьте! —
Вы не нам – себе назло!
Дуйте! Скатертью дорожка!
Мы без вас не загрустим.
Мы бесстыдников шарошкой
Вдоль загривков прошерстим!
Вслед платочком не помашем!
Плюнуть вслед вам каждый рад,
Коль уж вы от жизни нашей
Удираете назад!
Всех таких «друзей хороших»
Нынче мы предупредим:
Бракоделов – прошарошим!
Безобразить – не дадим!
Нюрка читал, и тяжелая злоба подкатывала к самому горлу. Плюнуть! Отойти! Но разрисованный лист сверкал всеми красками позора, не отпускал от себя. Рука поднялась… «Сорвать! Изодрать в клочья! Растоптать!» Но сорвать Нюрка не посмел. Только вцепился в козырек собственной кепки, и замусоленный ободок ее заерзал по вспотевшему черепу. Мысль перекинулась на другое: «Узнать, кто малевал! Ваське-стихоплету «варвару» устроить! Инженерша чертова! Ее рук дело!»
Нюрка длинно и замысловато выругался.
– Что, Боков, стихи дополняешь? – спросил кто-то над самым ухом.
Нюрка обернулся. Позади стоял Алексей.
– Ну как, одобряешь композицию? Может, поправки будут? – с иронией спросил он. – Ты бы гавриков своих сюда привел для коллективного чтения. Эх ты, деятель!
На широком лице Нюрки появилась гримаса презрения. Он эффектно сплюнул сквозь растянутые губы.
– Нашли дураки забаву, ну и радуйтесь, если вам больше делать нечего! А мне это, что кобыле зонтик! – Повернувшись с нарочитой небрежностью, Нюрка ушел к своему фрезеру.
– Ну чего там? – торопливо прошипел Мишка, сверкнув глазами из-под запыленной гривы.
– Сволочи! – гулко выдохнул Нюрка и с размаху ткнул пальцем кнопку пускателя. Фрезер взвыл.
Рябов и Зуев выключили станки, гуськом поплелись к «Шарошке».
Позор еще только начинался. Главное наступило позже. Когда на время обеда остановились станки, в цехе вдруг послышалось стройное звонкое пение. Запевали девичьи голоса: «Тройка мчится, тройка скачет…» Девушки, обняв друг друга за плечи, стояли перед «Шарошкой» и, легонько раскачиваясь из стороны в сторону в такт пению, выводили трефеловское творение на мотив известной «Тройки», добавляя от себя еще и припав, а мужские голоса подхватывали его: «Эх! Едет, едет Боков с ней, с шайкой-лейкою своей!» Кто-то начал подсвистывать…
А шайка-лейка сидела в стороне и угрюмо жевала всухомятку хлеб, помазанный маргарином; за чаем к кипятильнику нужно было идти мимо «Шарошки», мимо самодеятельных исполнителей.
Шайке-лейке было тошно.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1
В библиотеке Таня долго перебирала книги на полках, отыскивая что-то по электротехнике. Неожиданно для себя она извлекла сборник рассказов Мопассана.
– Странно! Французский классик среди авторитетов в области электричества? – она протянула книгу Вале.
Валя взяла и потупилась: не знала, куда деться от стыда.
А Таня слезла со стремянки, передвинула ее к другому шкафу, снова забралась на самый вверх и снова стала перебирать книги.
Наконец нужная книга отыскалась.
Таня обрадовалась и чистосердечно призналась Вале, что не смогла сегодня разобраться в какой-то запутанной электрической схеме. На одном из импортных станков отказало реле. Горн обстоятельно растолковывал дежурному электрику схему, а тот скреб затылок и никак не мог понять. Таня слушала Горна очень внимательно, но многого тоже так и не поняла. «Хорошо, что не меня попросили разъяснить, – подумала она, – вот бы засыпалась-то».
– Вообще электрические схемы хочу вспомнить, – сказала она Вале.
Валя покачала головой.
– И когда только вы поспеваете? – Она знала, как много Таня работает, и никак не могла представить себя на ее месте.
После, когда Таня ушла, Валя долго разбирала книги, наводила порядок на полках. С самой верхней свалилась книга. От удара отлетел переплет. Валя подобрала с пола плотную синюю корочку, повертела в руках, задумалась… «Вот и человек бывает такой… Идет к нему другой, тянется. Хвать! Пустые корки…» И с удивительной ясностью пришли на память слова Алексея о любви: «Такая, чтоб ты словно ослеп сперва, а потом, потом вдруг увидел, что не ослеп, а, наоборот, зорче других стал; чтобы как открылось тебе что-то…»
«Счастливая! – подумала она о Тане. – В тебе он уже открыл, конечно, все самое главное».
Как и все на фабрике, Валя знала об успехе Алексея, о том, как ему помогла Таня.
… После того как большая и такая радостная вначале Валина любовь не встретила ответа, Валя еще острее почувствовала себя отрешенной от жизни. Она болезненно переживала свое одиночество. Работа в библиотеке отвлекала лишь на время. Роясь в каталогах, записывая, отыскивая и выдавая книги, Валя как будто ненадолго приближалась к жизни – только приближалась! – но войти в нее не могла… Работала она без души. Поэтому и порядка в библиотеке не было. От всего этого делалось стыдно и горько. Валя понимала, что и библиотека, так же как и ее незадачливое инженерство, совсем не ее дело, что и книги требуют внимания, заботы, а главное, настоящей большой любви к ним. Ничего этого у Вали не было.
Возвращаясь с работы домой, Валя уже больше никуда не выходила. Сидела над книгой в своей комнате. Даже Егора Михайловича видела редко.
Егор Михайлович Лужица, как он сам про себя говорил, в бухгалтерии увяз по уши. В рабочее время он никогда не укладывался, сидел вечерами. Кроме своего материального стола, он не хотел знать ничего. В прошлом году у него скоропостижно умерла жена, и это перевернуло всю его жизнь. Хозяйства он не вел, обедал и ужинал в столовой. Только вечером кипятил дома большой эмалированный чайник. Этот чайник вечно изводил Нгора Михайловича своим тяжелым характером: у него постоянно сваливалась и закатывалась куда-нибудь крышка. А когда чайник закипал, эта крышка разражалась таким оглушительным бряканьем, что Егор Михайлович всякий раз пугался и вздрагивал. Он заваривал чай и звал Валю. За столом начинал бесконечный разговор. Рассказывал разные истории, цитировал Козьму Пруткова, расспрашивал Валю о ее жизни. Она обычно ртвечала скупо и неохотно, больше любила слушать сама.
Разделавшись с шестым стаканом чаю, Егор Михайлович разворачивал газету. Валя мыла посуду, благодарила, уходила к себе и снова бралась за книгу…
Чтение сделалось главным смыслом ее жизни, главным утешением. За книгой незаметно шло время и можно было не думать ни о чем своем. Но иногда от неотвязных мыслен не спасала и книга. Валя вдруг отвлекалась и погружалась в раздумье. Чаще всего возникала одна мысль. Это был почти сон наяву. Ей представлялось, что ночью в грозу она одна идет по лесу. Синие молнии хлещут мокрую землю. От них шарахается в сторону темнота, обнажая дорогу и белые стволы берез, которые словно вышагивают из тьмы. Навстречу идет Алексей. Он протягивает Вале руки и говорит: «Наконец-то я нашел тебя, Валя! Наконец мне открылось самое важное…», а у нее от счастья слабеют ноги. Она опирается на протянутую Алексеем руку и идет рядом. От этого делается легко и радостно.
Но мысль-видение гаснет и исчезает. Остаются книга и одиночество. В такие минуты Валя начинала жалеть, что когда-то выбрала библиотеку вместо станка в цехе: «Была бы теперь с Алешей!» Но сразу вспоминалось другое. Там все равно ведь Таня. Конечно, Алексей любит ее. Ну какой толк был бы от нее там? Работала бы для себя и все. А для других? Что она могла бы сделать для других, как Таня? Чем и кому могла бы помочь хоть в самом пустяке?
Но тут Валя вспоминала случай, когда она помогла Егору Михайловичу. Из-за пропавшей копейки у него не клеилось дело с отчетом. Эта копейка была постоянным врагом Егора Михайловича. Она всякий раз терялась в последнюю минуту перед завершением материального баланса. Начиналось сражение. Егор Михайлович сбрасывал пиджак, оставался в полосатой тельняшке, засучивал рукава и, скинув со счетов все косточки, гонялся за копейкой, снова и снова пересчитывая свои ведомости по вертикалям и горизонталям.
За то, чтобы сохранить каждую народную копеечку, добываемую, как он говорил, с превеликим трудом, старый бухгалтер сражался всю жизнь. Он любил свою работу упрямой и бескорыстной любовью. Потери в производстве его возмущали как самое тяжкое из преступлений. Когда приходилось списывать что-нибудь бесполезно потраченное, он вскипал: «Насобирали миллион подписей, безалаберники, и похоронили народную копейку!» Часто он не выдерживал, шел к директору, доказывал: «Не списывать, а наказывать надо!»
Про Лужицу говорили: «От Егора Михайловича ни одна копеечка не скроется!» А вот в балансе у него копейка очень часто терялась, будто пряталась за колонками цифр, расплачиваясь черной неблагодарностью за постоянную заботу о ней. В поисках неточности Егор Михайлович раздражался, ворчал и серел лицом. А когда окончательно выдыхался, на помощь приходили сослуживцы, и хитрая копейка наконец отыскивалась…
Валя как-то вечером зашла к нему в бухгалтерию за ключом от дома и, застав Лужицу в отчаянных поисках копейки, робко предложила помочь. Егор Михайлович с радостью согласился. Он стал диктовать Вале цифры. Дубовые косточки грохотали под ее пальцами, как снаряды ударяя в незримый заслон, за которым пряталась каверзная копейка. Вале повезло: потеря отыскалась в течение двадцати минут, к великой радости Егора Михайловича и ее собственной. Потом она стыдила себя за эту радость по такому пустяшному поводу, представляла себе, что переживают люди, в руках которых спорится большое дело. «Ничтожество! Из-за пустяка разрадовалась!» – упрекала она себя.
В тот вечер Егор Михайлович за чаем был в великолепном настроении. Допив третий стакан, он перевел разговор с потерянной в балансе копейки на государственные средства и ошеломлял Валю страшными цифрами.
– Нет, ты только прикинь, Валюша, – говорил он, наливая себе новый стакан, – до чего иногда мы невнимательны к пустякам. Бюджет государства строится из копеек, именно из них слагаются миллиарды! Без одной копейки нет миллиарда, как же не драться за нее? Каждый сбережет по копейке в день, сколько это получается – в целой-то стране, а? Да за весь год? Вот и в производстве так. От одной дощечки сантиметровый обрезок пропал, посчитай: за смену тысяча дощечек – тысяча обрезков – десятиметровая доска! Помножь на три смены, да на триста дней в году, да приведи к пятилетке, да возьми сотню фабрик, хотя их, конечно, куда больше – всех-то. Что получится? Четыре с половиной миллиона метров! Вот такой компот! Полсотни тысяч кубометров братья мебельщики ногами истопчут! Тебе, Валюша, не страшно?
Валя слушала и наливала чай мимо стакана. Спохватившись, она торопливо промакивала лужу на клеенке полотенцем; а Егор Михайлович принимался подсчитывать, сколько бесполезно тратит древесины одна только мебельная промышленность. Получалась астрономическая цифра. Он множил ее на рубли, для чего-то делил на время и в конце концов выкладывал перед потрясенной Валей добытую, как ядрышко из ореха, цифру: мебельщики во всей стране каждую секунду бесполезно растрачивают, топчут, жгут, превращают в пыль больше кубометра драгоценной, золотой древесины.
– В секунду! Понимаешь, Валюша? В се-кун-ду! А ведь это же двадцать тысяч копеек!
Егор Михайлович так разошелся, что вместо шести обычных стаканов чаю выпил семь. Отодвигая последний, он гремел блюдечком и отдувался.
– Тридцать лет я по «деревянному» балансу работаю, вот и посчитай, Валя, сколько же за это время добра через вашего брата, мебельщиков, прахом пошло. Вот такой компот!..
Валя сочувственно вздыхала и немножечко радовалась, что мебельщик из нее не получился и на совести поэтому не успело накопиться столько смертных грехов. Ночью она видела сон. В цехе хрипела маятниковая пила. Из-под нее сыпались крохотные обрезки. Больше, больше… Вырастала целая гора. Она шевелилась и разваливалась. Из-под обрезков вылезал Егор Михайлович. Процеживая между пальцев, как зерно, золотистые деревянные призмочки, он выпячивал губы, словно дул на что-то очень горячее, и шумел: «Ты подумай, двадцать тысяч копеек за секунду! В одну секунду! Вот такой компот!..»
От таких разговоров с Лужицей все чаще и чаще приходила мысль, что вот, если бы каждый заботился о том, чтобы сберечь неоценимые природные блага, что проходят через человеческие руки, сколько было бы сохранено! Какая это радость – сберечь ценное! Даже самый пустячок, хоть совсем немного! Какая радость участвовать в жизни, пусть так же незаметно, как Егор Михайлович, но по-настоящему! А если по-настоящему, то, значит, и счастья добиться можно! И снова приходили на ум слова Алексея о том, что счастье – это когда человек врезается в жизнь, как сверло в самый твердый металл, нагревается, и всем рядом с ним делается тепло…
И вдруг все эти мысли уходили – начинался приступ одиночества.
Так шли дни. С трех часов до девяти Валя работала в библиотеке. Принимала и выдавала книги, рылась в путанице разноцветных корешков и переплетов, в беспорядке, созданном ею самой, да изредка поглядывала на дверь: не войдет ли Алеша.
Но входили другие.