Текст книги "ОБ ИСКУССТВЕ. ТОМ 1 (Искусство на Западе)"
Автор книги: Анатолий Луначарский
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 43 страниц)
Мотовство, щегольство, иногда безвкусная, беззубая, сама себя повторяющая сентиментальность, иногда притворная будуарная ласковость, иногда стариковская, тщеславная, напудренная и раздушенная чувственность, барабанный, сухой, как официальная бумага, патриотизм – вот что дает та выставка нарядности, к которой сводится «правый» Салон.
Французское общество в лучшей своей части обыкновенно сильно протестует против распределения медалей в «правом» Салоне неким чиновничьим, по общему мнению, некомпетентным жюри. Однако бывает и так, что жюри по ошибке судит правильно.
Единственным произведением, в котором есть мужественность, простота, устойчивая архитектура, является в этом году этюд человеческой фигуры, по–видимому, молодого еще художника– Рене Готье. На этюде изображен конный солдат. Видны только верхний край спины и часть шеи его лошади. Сам солдат, со спокойным, замкнутым, героическим лицом о светлом взгляде, одет в неловко сидящую на нем синюю шинель. В нем нет рисовки и позы – он так, просто сидит на лошади, уже порядком уставший, но еще могущий терпеть, и равнодушно смотрит на вас, думая о чем–то своем, серьезном, простом, мужественном.
Это хороший человек – такой, на которого можно положиться. Пока в нем не проснулась критика, он может быть надежной опорой для буржуазии; этот будет делать свое унтер–офицерское дело с замечательной пунктуальностью, храбростью и сообразительностью. Но если способность общественной критики в нем проснется, то и пролетариат, из которого он, конечно, вышел, тоже сможет на него положиться. Этот не выдаст, этот сделает свое дело, этот не растеряется. После расфуфыренных дам, представленных с таким безвкусием, что, посмотревши десятую часть их портретов, уже чувствуешь себя наевшимся конфет до тошноты, после всякого безразличия и пошлости, которые окружают тебя в Салоне, – отдыхаешь, глядя на фигуру настоящего человека.
О, человек, если это действительно твоя фигура, если ты внутренно действительно таков, честный, прямой, простой, серьезный, то когда же ты выгонишь весь этот розово–голубой хлам из выставочных зал и из мозгов людей и установишь твою серьезную, строгую жизнь, в которой найдется много места и для такой радости и для такого творчества, которые будут действительно по мерке человека!
Но старье и рутина господствуют еще безраздельно и повсюду. Я писал уже, что во французских Салонах отсутствует тот антибуржуазный протест, который, казалось бы, должен жить среди честных художников. Жизнь вообще идет мимо художников. Например, сейчас в различных слоях населения очень велико увлечение спортом. Спорт, при всех отрицательных сторонах, которые он имеет на империалистическом Западе, может толкнуть живописца и скульптора к прославлению здорового человеческого тела, силы, ловкости, свободы, общения человека с природой, солнцем, воздухом, водой. Ведь тут как будто можно было бы что–то почерпнуть. Для мыслящего человека здесь открылись бы и многие мучительные противоречия капиталистического общества. Но разве только по закоулкам Салона есть вещицы, отдаленно напоминающие тот живописный, скульптурный гимн человеческому телу, который, казалось бы, мог быть в известной мере доступным буржуазному миру и хоть отчасти заполнить пустоту в искусстве. В «правом» Салоне спорт не занял и того места, которое он занимает в реальной жизни буржуазного человека. Тело в представлении «правых» художников превращается в нечто условно эстетское и мещански банальное.
Я не буду подробно говорить об отдельных произведениях парижских художников. За исключением небольшого этюда Готье, я не видел тут ничего, могущего серьезно остановить внимание.
Тяжелый, претенциозно громадный, апокалипсический, театральный «Бой сил» – фреска Жана Дельвиля – это в некотором роде гвоздь выставки. Нельзя не отметить, что здесь в скрытой форме есть нечто антибольшевистское, а в открытой – оперно–христианское.
Лучшим портретом выставки является искусный портрет Серво, сделанный с какой–то мадам Гитьсрен. Весьма возможно, однако, что этот портрет так привлекателен потому, что сама дама оригинально красива.
Некоторое удовольствие доставила мне шикарная, бравурная картина Гари – «Джаз». Дух джаз–банда здесь несомненно уловлен и выражен со всей надлежащей парижской пикантностью.
Гораздо индивидуальное «левый» Салон. Он индивидуален даже до пестроты, которая вызывает в конце концов род головокружения.
В общем о его духе я уже достаточно сказал прежде; теперь хочу отметить несколько личностей.
Из живописи наиболее интересны работы Лежс, Шагала, Кроммелинка, неизвестного мне раньше художника Экегарда; несколько заставляющих остановиться вещей Флоша; веселая и хорошо построенная стенная живопись известного Альбера Глейза; не лишенные поэзии живописные фантазии Натальи Гончаровой, вещи Андре Лота (среди которых курьезно и оригинально построен «Суд Париса»), приятные и тщательные работы Мадлены Люка, Мартена Фальера, Мигонея. Все это, однако, никоим образом не может быть отнесено к числу вещей первоклассных, заставляющих задуматься, как и вещи Манюеля Рендоне, и сейчас очень выдвигаемого, вполне русского художника Константина Тсрсшковича, и даже самого воспеваемого Утрилло, тонкость кисти которого и странное своеобразие я, конечно, ни на минуту не отрицаю. Психологически содержательна и сильно на вас действует (хотя, скорей, неприятно) картина Мане–Каца «Сумасшедший»; это из области неврастенической еврейской трагики.
Художник, произведения которого мне мало были известны и которого я даже принял за представителя молодняка, художник, который приковал к себе мое внимание, – это Моисей Кислинг. Д. П. Штеренберг разъяснил мне, что Кислинг, галицийский еврей, состоял в довольно тесных отношениях с нашими русскими художниками еще с давних времен, что он далеко не является новичком и ему, по–видимому, лет сорок.
Все–таки это новый художник. Новый он потому, что славу свою – и славу немалую – завоевал только в последнее время. Кислинг очень интересен как живописец; в своих чисто колоритных задачах он достаточно изыскан и оригинален. Но прежде всего он останавливает вас своей огромной психологической заряженностью.
Вот уж бсда–то будет, если наша марксистская мысль не разъяснит вовремя всю нелепость так называемого антипсихологизма в искусстве!
Ничто не может быть более далеким от подлинного духа учения Маркса, от подлинного, активного, сознательного большевизма, от подлинной материалистической науки, как утверждение автоматизма всего происходящего, как недооценка состояний сознания и тех переживаний, которые пока не отражаются во внешнем жесте, но определяют, как проявит себя индивид в дальнейшем, каково направление его развития.
Бехьюворизм[312]312
Бехыоворизм (англ. beheiworisme)—одна из позитивистских психоло гических теорий XX века, «наука о поведении человека», вульгаризирующая рефлексологию И. П. Павлова. Бехыоворизм был наиболее распространен в США.
[Закрыть] и павловская физиология мозга ни на одну секунду не должны мешать созданию марксистской психологии, включая сюда тончайшие оттенки мысли, чувства, желаний и т. д.
Современное буржуазное искусство невероятно бессодержательно в смысле психологическом; иной раз прямо–таки радуешься уродливому, истеричному экспрессионизму и его дериватам[313]313
Дериват (латин. – отведенный) – производное от чего–либо первичного.
[Закрыть], потому что в нем все–таки чувствуется настоящая человеческая жизнь, без отражения которой нет искусства.
Действительно, хорошенькая цель – довести отрицание психологии до того, чтобы зритель перед искусством тоже был «апсихичен», то есть ничего не переживал!
Кислинг заставляет переживать. Но этим я вовсе не хочу сказать, что это художник, по своим задачам, по своей внутренней музыке нам сколько–нибудь родственный. Это тоже из области еврейской трагики, из области той специфической еврейской лирики, которая имеет своим стержнем разные фиоритуры хасидских переживаний и своим корнем некоторую песню отчаяния, которая неизбывную беду переводит в полубезумную веселость или мистический полет.
Кислинг в своих фантастических портретах проводит перед нами ряд каких–то высоких, грациозных существ, красивых богатством мысли и чувств, необыкновенно тонких и чутких, каких–то человеческих ангелов, которые доведены до чрезвычайного изящества и одухотворенности безумным страданием, выпавшим на их долю, и, можно сказать, омыты и подняты земным страданием над самой землей. В них много восточной грации, в них мерцает какая–то тайна, какое–то обещание, их музыка звучит как прекраснейшая мелодия, очень ласковая и в то же время полная внутренней скорби, ищущей, однако, утешения в собственной красоте.
Вот приблизительно то, что можно сказать словами о большом, нежном содержании картин Кислинга.
Если жюри «правого» Салона по ошибке дало золотую медаль Готье потому, что его хорошего человека приняли за мастерское прославление патриотических poilu[314]314
Французское прозвище солдат–фронтовиков.
[Закрыть], то, я думаю, и успех, которым окружили Кислинга, тоже одна из таких счастливых ошибок буржуазии. Ну что, собственно, за дело нынешней буржуазии до таких в высшей степени аспортивных, до таких, звучащих упреком грубости нового времени существ, среди которых вращается мысль Кислинга! Произведения Кислинга могут быть милы только нескольким тысячам рафинированных индивидуалистов, которые составляют маловлиятельную, но культурно, разумеется, ценную, своеобразную группу в интеллигентской Европе. Но… буржуазия ищет нового, а Кислинг нов. Такого эффекта не достигал еще никто, хотя можно было бы назвать среди художников декадентского поколения предшественников ему, например Мунка, а с другой стороны – Россетти.
В общем, из массовых выставок художников французских или налипших на французский стержень выносишь впечатление огромного обилия труда, даже наличия больших способностей, в особенности же умений, но совершенно напрасной траты их. Летят перед тобой, как в пропасть, мраморы, гипсы, бронзы, большие и малые картины, портреты, гравюры. Летит все это, и неизвестно – зачем все это родилось на свет? Кто все эти вещи купит, на чьих чердаках они будут отданы в жертву пыли, мышам и времени?
Выставки индивидуальных художников
Впервые – «Вечерняя Москва», 1927, 17 авг., № 185.
Из выставок индивидуальных художников остановлюсь на самой замечательной за время моего пребывания в Париже – именно на выставке произведений Оттона Фриеза, обнимающей все его творчество с первых почти шагов на поприще живописи до нынешнего времени.
Фриез, как и все французские живописцы его поколения, испытал на себе целый ряд влияний. Он начал импрессионистом, затем увлекся Сезанном, отразил и искания новейших «левых» школ, но – что очень характерно для него, – в сущности, все время оставался самим собою.
В то время как у некоторых его сверстников различные влияния создают порою полосы, отличные друг от друга почти до неузнаваемости, – основная, очень крепкая линия Оттона Фриеза только как бы слегка сгибается в ту или другую сторону, но путь его в общем довольно прям.
Гораздо больше чувствуется в художнике определяющее значение его расы. Фриез – нормандец. Нормандцам свойствен грубоватый, честный реализм, любовь к сочной действительности и к изобразительному мастерству как таковому.
Фриез – художник острого, влюбленного в зрительный мир глаза. Но влюбленность его не сентиментальна. Он не любит того, что называется «красивой» природой, и постыдился бы прикрашивать ее. В природе нравится ему разнообразная сила, характер.
Ему нравятся всклокоченное море, деревья, которые лезут на приступ по откосу. Его север полон живой энергии, мужествен, серьезен. Его юг ярок по краскам, барочен по формам и скорее весело кричит, чем поет.
Иной раз он как бы хочет изобразить фантастическую идиллию – густолиственные, богатые тенями сады, и среди них, у какого–нибудь озера или фонтана, обнаженные женщины. Но не ищите ничего напоминающего изящные праздники под открытым небом Джорджоне, Ватто или хотя бы Эдуарда Мане!
Женщины Фриеза несколько коренасты и тяжеловаты, а пейзаж набросан большими энергичными мазками и привлекателен больше энергией изображения, чем собственной красотой.
Очень характерно, однако, что, будучи объективистом, создавая картины с натуры и желая быть ей верным, – Фриез удивительно заслоняет ее самим собою. Тут в нем есть органически родственное Сезанну: он невольно учит вас видеть не «что», а «как».
Фриез очень здоров, порядочно прозаичен, отменно ловок, его мастерство вкусно и ладно, от него веет ровным и веселым творческим жаром.
Он – любопытный портретист. Портрет для него не задача сходства, не аналитическое раскрытие психики, – это фриезовская живопись, повод для комбинации энергичных фриезовских мазков, я бы сказал, почти а 1а Франс Гальс, если бы красочная гамма Фриеза не была одновременно и сложнее и серее.
Но так как в основу своей красочной композиции Фриез любит класть крепкую форму, то и в портретах он ищет определенного массивного упрощения, и, стремясь к этому выделению из–под деталей самой основы головы и фигуры, он, как бы нечувствительно для самого себя, находит и основной внутренний характер личности.
Когда я был у нашей знаменитой соотечественницы Ханны Орловой, она сказала мне: «Пойдите посмотрите выставку Фриеза. Какая редкость – выставка, на которой картины почти все без исключения хороши».
Орлова более или менее права в своем отзыве, но я думаю, что эта похвала продиктована отчасти внутренним родством ее таланта с большим дарованием Фриеза.
То, что я сказал о Фриезе как портретисте, является довольно существенным и для понимания замечательного творчества Орловой.
Критика находит, что огромная свежесть, непосредственность, даже небывалость пластических произведений Орловой происходят от ее русской закалки и близости к Востоку.
Биография Орловой не говорит за это. Правда, она родилась на территории' нынешнего СССР, точнее, на Украине, в Константиновкс, но она еврейка, она шестнадцати лет покинула Россию, всю жизнь прожила в Париже, построила себе здесь мастерскую, является французской гражданкой, награждена орденом Почетного легиона, имеет французских учителей и французских учеников.
Но за всем тем указания критики верны. В Орловой есть нечто несомненно русское, и даже в гораздо большей мере, чем в целом ряде, так сказать, истинно русских скульпторов.
Рассматривая богатейшую коллекцию ее вещей, счастливым образом собранных в ее мастерской и рядом находящейся специальной выставочной зале, я невольно вспомнил спорное, но остроумное замечание Дягилева, что мы, русские, в сущности, неспособны к живописи, так как непременно сбиваемся либо на декоративность, либо на литературность. В этом замечании, во всяком случае, верно то, что декоративность и литературность в изобразительных искусствах – несомненно наши сильнейшие стороны.
Но если соединение этих двух начал, вполне возможное в живописи, еще не дает тем не менее живописи в точнейшем смысле слова, – то, мне кажется, такое соединение дает в скульптуре именно вполне совершенную скульптуру.
Подлинная скульптура должна создавать, прежде всего, красивый кусок материи. Красивый – в лучшем смысле слова, то есть пропорциональный, ладный, со всех сторон интересный, занятный для прикосновения, удовлетворяющий наш внутренний суд бытийного самоутверждения находящегося перед нами физического тела. Это может быть просто кусок камня, металла, дерева, это может быть животное или человеческое тело, но прежде всего это вещь, и некоторая вещная сущность – объемность и весомость, громко утверждающие свою материальную целесообразность, должны быть налицо. Именно в этом смысле декоративна скульптура, а не в том, конечно, что она украшает собою что–то иное.
Так декоративен «Моисей» Микеланджело, животные великого французского анималиста Помпона, как и нашего анималиста Ефимова, так декоративны сфинксы, сиамские Будды и Александр III Трубецкого[315]315
Трубецкой Паоло (Павел Петрович) (1866—1938) – русский скульптор. Конная статуя царя Александра III в Петербурге после Октября была оставлена на площади как талантливейшая карикатура на русское самодержавие; прежняя монархическая надпись была заменена сатирическим четверостишием Демьяна Бедного: «Мой сын и мой отец при жизни казнены. А я пожал удел посмертного бесславья: Торчу здесь пугалом чугунным для страны. Навеки сбросившей с себя ярмо самодержавья». В 1930–х годах статуя была снята.
[Закрыть].
Это чувство декоративности – или, вернее, самодовлеющей вещности, – в высочайшей мере присуще Орловой.
И однако трудно представить себе скульптуры более полные жизни, дающие большую иллюзию одухотворенности, чем статуи этой художницы.
Еще больше, чем Фриез, стремится Орлова, имея перед собой модель, упростить ее.
Это ей надо для того, чтобы, найдя основную, чисто телесную характерность, сделать ее резко выраженной доминантой всей статуи с точки зрения именно цельности чисто пластического впечатления.
Но так как Ханна Орлова имеет при этом дело с живыми людьми или животными, то, выдвигая наружу физическую особенность модели, являющуюся как бы ключом к постижению ее материального облика, – она вместе с тем разгадывает и как называемый «внутренний» характер модели, то есть его образ мыслей и чувств, его привычки, уклад его сознания, законы его поведения, стало быть его социальный тип.
Простота, цельность и меткость пластики Орловой, с одной стороны, дает впечатление крепкой красоты, а с другой стороны, почти смешит вас своей выразительностью. Ее статуи похожи на какие–то монументальные карикатуры, на свирепо обнажающие шаржи. И нельзя сомневаться, что Орловой присуща ирония. Но это разоблачение далеко не всегда отрицательно– иногда перед вами вскрывается замечательная серьезность или прелестная внутренняя грация. Но и тогда вы улыбаетесь, улыбаетесь потому, что все это кажется таким легким и удачным.
Конечно, на самом деле такая удача стоит огромного труда.
Ограничусь здесь этими общими замечаниями, так как в другом месте я займусь анализом творчества Ханны Орловой более пристально.
Меня очень порадовало большое желание даровитой художницы поскорее устроить выставку своих произведений в Москве.
К ЮБИЛЕЮ КЭТЕ КОЛЬВИЦ
Впервые – «Красная газета». Вечерний выпуск, 1927, 15 июля, № 188. Печатается по тексту газеты.
Кэте Кольвиц исполнилось шестьдесят лет. Возраст почтенный, когда даже наиболее крепкие организмы бесповоротно вступают в период старости.
Однако есть немало примеров могучего культурного творчества и за этим порогом. Если бы из мира исчезли те произведения науки и искусства, которые созданы людьми после шестидесяти лет, – • человечество сильно обеднело бы.
Нередки даже случаи, когда последняя, стариковская манера художников является чуть ли не вершиной. Так это было, из художников изобразителей, с Микеланджело, Тицианом, Рембрандтом.
Кэте Кольвиц также находится не в упадке, а в расцвете–своего таланта. Говорят, даже собирается выставить произведения в совершенно новой для нее форме – в скульптуре.
Мы имеем все основания пожелать художнице долгой жизни и долгого творчества.
Прежде всего мы, русские, связаны с Кольвиц благодарностью. Она всегда с пониманием и участием относилась ко всем переживаниям нашего народа после февраля 1917 года.
Яркая воскресительница бунта ткачей, крестьянской войны и французской революции, гражданка, всем сердцем разделяющая и горести и надежды рабочих масс, Кольвиц не могла не понять величия горьких годов нашей борьбы, которое туча клевет старалась скрыть от глаз мыслящих людей Запада.
Но до высокого пафоса поднялась Кэте Кольвиц в своей любви и дружбе к нашим народам во время голодной катастрофы 21–го года, когда из–под ее резца и карандаша выходили поистине потрясающие, полные скорби, гнева и призыва листы.
Наша страна никогда не забудет горячего отклика художницы на ее беду.
Но нас связывает с Кольвиц не только благодарность за ее–отношение к нам. Самое искусство ее нам нужно и само по «себе и как урок.
Некоторые немецкие критики говорят, что Кэте Кольвиц в смысле предельной, подчас изумительной выразительности своих работ шла в ногу с экспрессионистами и даже, по мнению, например, д–ра Рииса, отчасти подготовила это направление.
Я думаю, что это неверно. Кэте Кольвиц была и есть реалистка, самая настоящая, самая последовательная реалистка. Правда, она очень редко пользуется моделями. Большинство своих графических серий она почерпнула из воображения. Но это воображение работает с поразительной правдивостью, именно в смысле верности объективной природе.
Кэте Кольвиц никогда не фотографирует, не копирует, но ее композиции, отражая порою давно прошедшее, всегда до конца убедительны: так это могло быть, так это должно было быть.
Конечно, ни в малейшей мере не противоречит реализму Кольвиц то, что она глубоко психологична. Плох тот реализм, который делает из зримого непроницаемую маску. Тело человека, мимика, жест—одновременно внешний феномен и выразитель состояния сознания.
Быть может, скажут, что с экспрессионизмом роднит Кольвиц глубина и страстность изображаемых переживаний. Экстатический танец женщин вокруг гильотины, крестьянская масса, валом прущая вперед, и жест отчаянного призыва старухи над нею, обморок неперенесенного страдания матери над искалеченным сыном и т. п. – все это кричит и вонзается в нервы зрителя.
Но дело тут не в экспрессионизме, а в том, что художница, одаренная изумительной силой экспрессии, кроме того, еще влечется своим большим сердцем к большим событиям, огромному горю и исполинскому гневу.
Впрочем, Кэте Кольвиц любит и тихие моменты. Но и ими она пользуется для того, чтобы схватить вас за сердце.
Припомните пожилую уродливую нищую женщину с покорным, но подавляющим горем несущую свою несвоевременную, жалкую беременность; или лицо умирающей девочки и две грубые рабочие материнские руки, ласково и беспомощно касающиеся этого личика, и многое, многое другое.
Нежное сердце Кольвиц рано, рано, когда она еще была девочкой, было уязвлено неправдой мира. Она, обливаясь слезами, декламировала своей матери революционные стихи Фрейлиграта. Она вышла замуж за врача, который всю свою деятельность посвятил лечению бедных. Довольно поздно выступив как самостоятельная художница (ей было тогда тридцать лет), Кольвиц, несмотря на резкую антибуржуазность своего направления, довольно быстро достигла звания профессора и академика. Ее огромного искусства, бесспорно ставившего ее в число первого десятка лучших рисовальщиков и граверов ее эпохи, никто, даже ее враги, не смел отрицать.
Но европейски знаменитая Кольвиц живет и сейчас в северных кварталах Берлина, среди его бедноты, справедливо видящей в ней свою прямую выразительницу.
Кольвиц всегда преклонялась перед Золя. Его романы типа «Жерминаль» она считала своими образцами. Когда ее однолеток Гергарт Гауптман вступил на путь Золя из леса и написал драму «Ткачи» – Кольвиц ответила ему своими «Ткачами», шестью листами, вошедшими в мировую историю искусства.
Дальше последовали: «Война», «Смерть и разлука», поразительная по мощности и движению серия «Крестьянской войны», отдельные моменты французской революции, потрясающая аллегория на тему Золя «Растоптанный», знаменитая гравюра «Гретхен» и т. д., вплоть до тех изображений жизни работниц и их детей, до тех рыдающих плакатов, которые посвятила она нашей голодной революции.
Как ни высоко ставлю я графическое искусство наших высоко даровитых друзей Гросса, Дикса и других, я все же скажу нашей молодежи, что в области патетической графики они среди западных художников имеют в лице Кольвиц величайшего учителя.
Пожелаем же еще раз дорогой юбилярше служить нераздельно искусству и рабочему классу как можно больше лет.