355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Луначарский » ОБ ИСКУССТВЕ. ТОМ 1 (Искусство на Западе) » Текст книги (страница 17)
ОБ ИСКУССТВЕ. ТОМ 1 (Искусство на Западе)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 16:03

Текст книги "ОБ ИСКУССТВЕ. ТОМ 1 (Искусство на Западе)"


Автор книги: Анатолий Луначарский


Жанры:

   

Культурология

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 43 страниц)

Женщине принадлежит и лучшая картина язычески–христианского направления: «Французская мадонна». Если бы не эта подпись, то вы ни за что не догадались бы, что перед вами религиозная живопись. Может быть, даже г–жа Рейр подписывала свою картину не без задней мысли, которая была бы не очень приятна богобоязненным покровителям Салона. В самом деле, какова же эта французская мадонна? Вы видите перед собою очень пышно заросший сиренью и жасмином летний сад, в котором вокруг красивой, симпатичной, веселой, спокойной молодой женщины резвятся прелестные девочки разных возрастов и маленький младенец, играющий цветами в густой траве. Это просто счастливая мать. Может быть, художница и хотела это сказать?

Зато у довольно известного Александра Сеона, на картинах которого гордо красуется надпись «вне конкурса», реакционный католицизм носит активно политическую окраску. «В вере– спасение»: растрепанная женщина судорожно хватается в зловещих сумерках за незыблемо тяжкий гранитный крест; на отмель набегают волны моря. «Франция»: иератическая женщина в короне и синем плаще сверх белой туники, обильно украшенном королевскими лилиями, лежит на холодной плите в летаргическом сне. Кругом густеет вечер. Свирепый коршун с клекотом летит терзать мнимую покойницу.

Гвоздем выставки является живопись славянина: триптих известного панорамиста Яна Стыки. Это сильная и интересная работа. Посредине – тайное собрание христиан в катакомбах. Таинственное освещение факелами. Возбужденное лицо апостола Петра, поднявшего руки и агитирующего в экстазе свою подпольную аудиторию. Слева знаменитая сцена «Quo va–dis?»[135]135
  «Quo vadis?» (полностью: «Quo vadis, domine?») (латин.)—«Куда идешь, господи?» (из Евангелия – слова апостола Петра, обращенные к Иисусу Христу).


[Закрыть]
: Петр лежит ниц в стыде и уничижении; над ним, уже тая в вечернем воздухе, прозрачный призрак белого Христа, несущего крест. Не понимающий происходящего мальчик нагнулся и тревожно хватает апостола за плечо. Направо – проповедь Петра, уже вышедшего из подполья и проповедующего народным массам, легионерам, представителям разных классов, urbi et orbi[136]136
  Urbi et orbi (латин.) – городу и миру.


[Закрыть]
. Его слушают с разными чувствами, но с глубоким вниманием. Все три части триптиха сделаны сильно: фигуры рельефны, лепка их выдает навыки панорамиста, психология выражена.

В Салоне выставлено много церковной утвари, архитектурных планов и моделей церквей, риз, витражей и т. п. Во всем этом искания совершенно неинтересны; наоборот, мастерство, с которым воспроизводится факсимиле средневековых образчиков, часто изумительно.

Заслуживает упоминания выставка репродукций общества «Art graphique»[137]137
  Art graphique (франц.) – графическое искусство.


[Закрыть]
в Венсене. Они чрезвычайно тонки, воспроизводят множество интереснейших фрагментов с картин великих мастеров. Цена невысока: великолепная репродукция в красках, в изящной раме, стоит на русские деньги от семи до пятнадцати рублей. Есть выставки и других коммерческих фирм: всюду поражает искусство репродукции, всюду бедность чувства и изобретательности.

ПЕРЕД ЛИЦОМ ОКЕАНА

Впервые – «Киевская мысль», 1911, 6 авг., № 215. Печатается по тексту газеты.

Весна этого года в Париже могла удовлетворить кого угодно количеством и разнообразием художественных выставок. Кроме трех колоссальных салонов, швырнувших в зрителя полутора десятком тысяч полотен, Париж имел выставку воскресающего Энгра, выставку женских портретов в модных платьях за три века в изящном дворце Багатель, выставку •старых голландцев, индивидуальную выставку картин Ван Донгена, религиозный салон и другие.

Как ни интересен и как ни нов казался забытый старик Энгр, как ни неподражаемы голландцы, – тем не менее по значительности все эти выставки были превзойдены, на наш взгляд, выставкой произведений Шарля Когте, которой этот замечательный художник дал отчет публике в двадцати пяти годах своей работы.

Богатая выставка эта дает полную возможность проследить столь оригинальную историю развития техники и художественного духа Котте и обозреть все разнообразие, понять все внутреннее единство его многозначительного творчества.

Котте родился в 1863 году, в Савойе, среди каменистых гор, увенчанных снегами, и синих озер. Он вступил в жизнь в то богатое последствиями время, когда молодые импрессионисты развернули знамя бунта против нового академизма и музейщины. Характерно уже то, что молодой Котте не мог найти себе иного учителя, как продолжателя Курбе – Ролля. Больше чем учитель, однако, повлияли первоначально на вдумчивого савояра его товарищи по союзу импрессионистов и символистов, группировавшихся вокруг картинной лавки в № 47 по улице Лепеллетье. К этому кружку в то время принадлежали некоторые лица, снискавшие себе позднее громкую известность: страшный сатирик разврата Тулуз–Лотрек, самый яркий из современных испанцев Сулоага, изящнейший и остроумный монмартрский рисовальщик Вилльет, наконец, Гоген и Ван Гог. Все эти люди, как и многие другие, бесконечно увлекались пленэром, светлыми, почти белесыми красками и антилитературщиной, то есть нарочитой идейной бессодержательностью картин. Некоторое время Котте плывет рядом с ними. Но его натура бунтует. Обе главнейшие черты тогдашнего импрессионизма претят ему. В отличие от светлых тонов товарищей его тянет к черному цвету, к глубокой материальности изображаемого, а вместе с тем краски для красок кажутся ему недостойным истинного художника пределом. Временно он соединяется в новый союз, в который входил, между прочим, Рене Менар и который был окрещен возмущенными товарищами «черной бандой».

Освобождение Котте от влияния импрессионизма в красочном и идейном отношениях совпало с его путешествием в Бретань. Котте поехал туда из любопытства, в качестве живописца–туриста, в поисках за новыми впечатлениями и кулер–локалем[138]138
  Кулёр–локаль (франц.)—локальный цвет.


[Закрыть]
. Но северная Бретань внезапно завоевала его, и завоевала прочно, на всю жизнь. Она разбудила в его душе что–то мощное, дремавшее в ней и до тех пор еще не найденное самим художником.

Северная Бретань, страна, бичуемая океаном, сделала имя Котте одним из самых славных в современной живописи. В самом деле, оглядываясь вокруг, я не нахожу среди нынешних мастеров французской школы ни одного, которого можно было бы, приняв все во внимание, поставить рядом с Шарлем Котте. Шарль Котте не только удивителен как своеобразный живописец, но это – мыслитель, почувствовавший цельное миросозерцание и выразивший его с такой силою, что отныне оно сделалось неотъемлемой частью человеческой культуры.

В чем секрет того бесспорного массового восторга, который вызывает к себе наш художник? Прежде всего секрет этот заключается в символическом реализме такой высоты, до какой не поднялся ни один современник. Внутренняя сторона, душа картины и этюдов Котте – это огромный, общечеловеческий символ, а их прекрасная телесность, – вне которой можно быть мыслителем или мирочувствователем, но нельзя быть художником, – это необычайно полнокровная, необычайно конкретная реальность.

Очевидно, Котте уже отроду, а в особенности под влиянием всего современного ему развития искусства, был подготовлен как к обобщающему мировосприятию, так и к синтетическому, но целиком земному, сочному реализму. Обе эти потребности его художественной души были необыкновенно гармонично удовлетворены теми зрелищами, которые дала ему северная Бретань.

«Перед лицом океана» – вот центральная идея Котте. Она общечеловечна. В сущности, конечно, весь земной род людской находится в борьбе с океаном неизвестного, могучего, бездушного. В сущности весь он находится в зависимости от него.

В нашу стихию суши – чего–то определенного нами, уверенного, освещенного, знакомого – причудливо вторгается метафизическая «морская стихия», таинственная, изменчивая, враждебная своей нечеловечностью. И когда мы смотрим в окружающие нас просторы, нам не может не казаться, во времени и пространстве, что небеса нашего мира чем дальше, тем сумрачнее и ниже спускаются над поверхностью и сливаются с нею наконец в черную полосу неведомого, далекого или грядущего. Так и океан: Котте живет в беспрерывном, беспокойном, причудливом контакте с изрытыми, изъеденными им скалами бретанских берегов.

Перемешаны здесь суша и море, близко подступило оно и зовет. И дали этого зеленого или аспидного волнующегося чудовища всегда черны, они ведут куда–то к полярным странам, к концу всего живого, в какой–то свинцовый, сизый, черный хаос.

На берегу океана живут люди. Они борются с ним по мере сил, но в сущности он всегда имеет верх. Допустим, что смелые рыбаки и моряки умеют вырвать из его холодной груди те или другие блага, необходимые для жизни. Но, во–первых, они платят за это тяжким, рабским трудом, длинными, томительными разлуками с дорогими семьями, часто преждевременной смертью. Но если океан и не проглотит человеческое существо еще юным и полным сил – разве не изжует он его медленно, не погасит огонь в его крови, не согнет его кости, не выветрит его мускулы, не сделает его развалиной, равнодушно смотрящей на приближающуюся могилу?

Итак, жизнь бретонцев на берегу океана со всем их бытом и укладом дала Котте возможность конкретного, полного прелести провинциализма, воплощения необыкновенно широкого, монументального представления о жизни вообще, представления целиком пессимистического.

На пессимизм свой Котте умеет отвечать только одним, и в этом–то ответе он в особенности живописец больше, чем в вопросе, где он является художником–мыслителем, психологом и бытовиком чрезвычайной силы. В ответе он уже исключительно живописец, с чуть заметной разве психологической окраской, ибо ответ этот – зримая красота мира. Конечно, скалы и океан красивы для Котте не только по переливам своих тонов, он вкладывает в них живое духовное содержание: этот страшный, всепоглощающий океан, эта жесткая, костлявая земля – они красивы потому, что в них чуется суровая неумолимость, титаническая, вечная мощь, обнаженность стихийного, не поддающегося критике и объяснениям творчества. Природа ужасна с этической точки зрения, она прекрасна эстетически, всегда и всюду. Она как будто бы особенно прекрасна– этому учит темная кисть Котте, – когда она глухо грозит, когда она безнадежна, когда она адски равнодушна и ни одной улыбкой, ни одним криком, ни одним ярким мазком не льстит человеку. Как это могло случиться, что такая природа, какой увидел и полюбил ее Котте, античеловеческая, раздавливающая, может все же оказаться достойной человеческого восхищения? Очевидно, это возможно только потому, что и в человеке живет грозная стихия, что и человек может противопоставить пенистой волне свою грудь как изъязвленную скалу, противопоставить твердость своего терпения, несгибаемость своей воли. Когда моряк холодными стальными глазами, почти равнодушный к возможной гибели, смотрит на горизонт, – он уже брат этой беспощадной красавице природе. Музыка Котте – это песня мужественной резиньяции, почти неподвижного в своей напряженности терпения, это трагическое «да» страшному миру.

И бретонцы у Котте полны красоты. Тут важны не живописность костюма, не подчеркнутая отважность людей [в] опасности, нет, бретонцы Котте – люди сумрачные, понурые, медлительные, их женщины и даже дети почти всегда скорбны, и главный элемент их духовного и физического существа – терпение. Тем не менее они красивы трагической красотой: они вызывают интенсивное сострадание – и, сострадая им, мы смутно чувствуем, что в горькой судьбе их явно выражено то, что прикровенно составляет сущность нашей собственной судьбы.

Котте изображает иногда острую скорбь, аффект, но и тогда монументальная, исполинская угрюмость обстановки разрешает остроту нашего сочувствия в величавую задумчивость, словно стройный реквием, – в большинстве же картин, так и названных: «Бретонская скорбь», мы стоим перед лицом сдержанной, застывшей, стоической печали.

Я не могу коснуться здесь того, как этот художник океана отразил другие страны: Испанию, Венецию, Египет, как взялся он за голое женское тело, как при замечательном разнообразии тем он всюду един, – потому что сделать все это можно лишь в большой статье, а не в газетном фельетоне. Вот почему я ограничиваюсь указанием на общее задание Котте, выраженное им с таким богатством подробностей, бытовых деталей, с такой роскошью клер–обскюра[139]139
  Клер–обскюр (франц.) – светотень.


[Закрыть]
, ибо, как у всех художников–мыслителей, свет играет у Котте огромную роль и в знаменитом полотне «Ивановы огни» становится в уровень с метафизическим пламенем Рембрандта.

Лично пишущий эти строки не стоит на столь пессимистической точке зрения. Иным в общем и целом представляется ему мир. Но мы должны искать у художников не согласия с собой, а гениального выражения их собственного миросозерцания. Пусть оно будет чуждо нам, даже враждебно нам – раз оно гениально выражено, оно является культурной силой, а движение человечества вперед, к победам над «океаном», достигается лишь могучим столкновением отдельных культурных сил. Мужественный и весь такой прекрасный пессимизм Котте, во всяком случае, – сила благородная и внушающая глубокое уважение.

Теперь поделимся с читателем впечатлениями от наиболее замечательных полотен, имеющихся на юбилейной выставке.

На первом месте здесь стоит хорошо известный всем посетителям Люксембургского музея триптих «В морской стране». Это, так сказать, синтетическая картина Котте, первый шедевр его бретонского периода, в котором имеются детерминанты всех его дальнейших произведений. Посредине обширная и простая комната, мягко освещенная висящей лампой, абажур которой обрисовывает ласково желтый овал. Большой грубый стол покрыт деревенской скатерью. На нем остатки ужина.' Вокруг, в тихой задумчивости, сидит многочисленная семья: мужчины и женщины всех возрастов. Только что они пили, ели, говорили о разных мелочах жизни. Но таившаяся в глубине их душ мысль о скорой разлуке, одной из тех ужасных разлук, каждая из которых может быть последней, вынырнула у всех сразу на поверхность, и все жутко замолчали. Молодой косолапый парень грубой рукой сжал пальцы своей невесты. Все смотрят перед собой, и проходят перед ними привычные и страшные картины. Один встал со стаканом: сейчас скажет несколько простых слов прощания, которые далеко–далеко не выразят всего, что чувствуется. Только тут, под лампой – маленький кусочек – свой, уютный, озаренный скромным счастьем. Но большое окно за столом выходит на «тьму кромешную», на вечно ворчащий океан. И по сторонам триптиха изображены те привычные и страшные картины, которые плывут перед испуганно раскрытыми, остановившимися глазами семьи моряков. С одной стороны по свинцовому всклокоченному морю, под свист ветра, напрягая все силы, гребут в лодке мужчины. Может быть, ветер крепчает, может быть, зоркий глаз старика уже улавливает грозные признаки непобедимой бури и, может быть, берег слишком далеко, далеко до отчаяния. Но они спокойны, мужественно терпеливы; возможно, что и не доплывут; не они первые, не они последние. С другой стороны далекий берег. Оставшиеся, женщины и дети, с мукой в душе, снедаемые беспокойством, но с виду каменно неподвижные и такие же неизбывно терпеливые, ждут, вперив глаза в мутную тьму океана. Давно уж пора им быть. Может быть, уже не бьются дорогие сердца.

Как ни изумителен этот триптих, но «Огни Ивановой ночи» я ставлю еще выше. Ночное море здесь тихо. Далеко по берегу видны трепетные пятна костров. Костер горит и перед самыми глазами зрителя. Самое пламя закрыто каким–то черным контуром, но ослепительным, красно–желтым заревом залита толпа, окружающая мистический костер. Здесь отправляется акт какого–то забытого культа. Присутствующие чувствуют, что огонь этот горит неспроста. Они сгрудились вокруг него, словно им холодно от темноты, словно это последний человеческий огонь. Страшны три старухи в широких черных плащах и капюшонах на головах. Они так много видели, пережили, такие борозды на их лицах проложила безжалостным резцом жизнь, такая мудрая покорность светится в их запавших глазах, что они, сами того не зная, не только кажутся, но и являются вещуньями, знахарками, носительницами мистического народного опыта. Они сидят, монументальные как Парки[140]140
  Парки – у древних римлян богини судьбы.


[Закрыть]
, молчат, быть может, и не думают ничего, ибо они так же примирены, так же гармонично – после страданий – слиты со вселенной, как скалы и море. Особенно ярко озаряет огонь личики детей. Полуизумленные, не могущие оторвать очарованных глаз от огня, стоят маленькие, солидные девочки и уже начинают думать ту полную резиньяции думу, которую додумали их бабушки.

Как будто несколько неправильна по рисунку и не совсем приятна по преувеличенным размерам фигур картина «Несчастье». Но все искупает ее подлинная монументальность. Могучее тело утонувшего рабочего, оцепенело спокойное, три черные женщины, вопящие над ним в судорожном горе, на которых почиет трагический дух «Мадонн» и «Магдалин» Рожера ван дер Вейдена, пришибленное спокойствие собравшейся толпы, которой так знакомо это горе, – все это сливается с кирпичного цвета варварскими странными парусами, белыми стенами жалких домов, мутной зеленью прибрежных вод и тоской серого неба. Это бытовая картина, но это вместе с тем картина религиозная в возвышеннейшем смысле этого слова. Вы чувствуете, что ей место в каком–то особом храме.

Могу лишь назвать такие удивительные полотна, как «Ранняя месса», где в тусклую лунную ночь меж каменных заборов, огородов идут поодиночке и попарно старушки в плащах с капюшонами, приземистые, как грибы, к единому утешению—» Церкви; «Сгоревшая церковь», где вокруг скелета этого утешения, словно осиротевшие птицы, кружат бедные старушки; «Мертвый ребенок» и другие… Все – трагические видения, исполненные вместе с тем высокой живописной красоты.

САЛОН ЮМОРИСТОВ

Впервые – «Киевская мысль», 1912, 1 апр., № 90.

Печатается по тексту кн.: Луначарский А. В. Об изобразительном искусстве, т. 1, с. 141 —146.

Начинается весна и в Париже. Уже открылось несколько Салонов, между ними сумасшедший Салон Независимых. Но в этом году я не буду писать о нем. Пришлось бы повторить слишком многое из того, что я писал о его непосредственно старшем брате. В сущности говоря, эти новаторы порядочно–таки топчутся на месте, а кроме «новизны», в них ведь нет ничего интересного. Можно сказать одно: новый Салон не принес с собой никакой кричащей новинки.

Зато в прошлом году я не успел посетить Салона юмористов и жалею, потому что второй Салон юмористов, который я только что видел, доставил мне много удовольствия[141]141
  Статью Луначарского о четвертом Салоне юмористов «Юмор и париж ские юмористы карандаша» см. в газете «Новь», 1914, 5 апр., № 69.


[Закрыть]
.

Салон юмористов–рисовальщиков состоит под почетным председательством Шере, Форена, Германа Поля, Стейнлена, Жака Вебера и Вильетта, а председателем его состоит Леандр. Все знаменитые имена – имена, создающие славу французской юмористики карандаша и отнюдь не уступающие другой плеяде– юмористов пера с ее именами Жоржа Куртелина, Тристана Бернара, Абели Эрмана[142]142
  Куртелин Жорж (1858—1929)—французский писатель; выступал с юмористическими рассказами и повестями, писал скетчи и комедии. Бернар Тристан (1861 —1947)—французский комедиограф. Эрман Абель (1862—1950)—французский писатель и драматург.


[Закрыть]
и других.

Вильетт справедливо назвал свою артистическую семью – в забавном предисловии к каталогу – «экс–молодежью конца века».

«Это было трудное время, – жалуется он. – Империя рухнула, ее чиновники пошли насмарку. Но ее любимые артисты засели прочно, и чего только они не напихивали всюду, куда можно… О, дети мои, чего только они не напихивали! Так что нам нельзя было надеяться поместить хоть какой–нибудь ребус на задней страничке журнальчика. Ну–с, угадайте, что мы, молодые, принялись тогда делать? Мы сели за выучку. Но. за такую выучку, словно мы готовимся к «Великому Искусству» с прописных букв. Мы наблюдали, мы упражнялись, и, наконец, мы основали «Le Chat Noir», «Le Courrier francais»[143]143
  «Le Chat Noir», «Le Courrier francais» – французские журналы «Чер ный кот» и «Французский вестник».


[Закрыть]
и др.

Сначала к нам отнеслись, как к надувалам. Но потом другие надувалы – Коро, Курбе, Мане – постепенно получили признание, а за ними – скромненько – и мы!»

Приведу еще одно характерное место из этого предисловия:

«Иные утверждают, что артист ни в коем случае не смеет думать. Однако же он ведь не застрахован ни от страданий, ни от смерти? И, может быть, вы все–таки поинтересуетесь узнать, как он относится к этой неизбежной развязке? Ибо что касается артистического выражения лучшей радости, уготованной нам материей, – любви, то предрассудки решительно препятствуют нам обращаться к этому сюжету».

Конечно, предрассудки не так уж препятствуют! И сам Вильетт свободно говорит о любви своим волшебным пером

(ибо он прежде всего рисовальщик пером). Мне кажется, что он первейший рисовальщик Франции. В его рисунках есть непередаваемая прелесть, что–то тающее, игривое, какая–то дымка рококо. Недаром его называют монмартрским Ватто.

Сюжеты, которых он касается, чрезвычайно разнообразны, и во все он умеет внести струю поэзии, даже тогда, когда он гривуазен или незначителен – что случается и с такими крупными мастерами, когда им приходится слишком много производить. Но у Вильетта множество замечательных и, можно сказать, даже знаменитых уже произведений, весьма глубоких по замыслу.

Из рисунков, выставленных им в нынешнем Салоне, особенно хороши два. Маленький триптих «Все вперед!» – очарователен. На первой картине – рождение человека: младенчик с ликующе расставленными ручонками выходит на свет божий из пышного кочана капусты. Вокруг него цветы и мотыльки, яркое солнце. Немногими штрихами создана обаятельная картина нарождения жизни. Но вперед! Вот он и взрослый. Мы видим его комнату, мещанскую комнату. Он сидит за столом со своей постаревшей безобразной женой, сам обрюзгший ц потертый, и покуривает трубку, подвязав шею салфеткой. Над камином картина, изображающая жизнь; мчащийся автомобиль, оставляющий; за собой трупы раздавленных людей. Но вот кто–то постучал в дверь, и завыла собака. Человек встал, опрокинул стол. Он выглядывает в дверь, в третью часть триптиха. Там, вытирая ноги о коврик, стоит прилично одетая Смерть. «Как, уже вы?!»

На другой картине изображена баррикада в узенькой уличке. Вверх растут здания, увенчанные каким–то куполом. Последний защитник лежит у подножия баррикады с рукой, приложенной к губам. Над ним по одну сторону величественный призрак Республики. По другую – вильеттовски изящная фигура гризетки 40–х годов. Подпись: «Так и нельзя было узнать, что означал последний его жест: откусывал ли он патрон или посылал воздушный поцелуй Мими Пенсон». Разве в этом не все благородное бравурство богемы эпохи баррикад?

К сожалению, человек, которого я ставлю непосредственно после Вильетта, Стейнлен – поэт пролетариев и мединетт[144]144
  Мединетки – так в Париже назывались фабричные работницы (швеи, шляпницы и т. п.), которые в полдень (франц. medio) выходили на улицы, где их обычно поджидали кавалеры.


[Закрыть]
, улицы, – на этот раз выставил только малозначительные этюды.

Перехожу к Форену. Такого Форена я еще никогда не видал. Форен – рисовальщик смелый, несколько неряшливый, сбивчивый, но один из первых, создавших импрессионизм карандаша– почти японской силы моментального схватывания. Я не знаю, брался ли раньше Форен за кисть.

Последнее время не только в мире юмористов и их публики, но в широком артистическом мире Франции вообще произошла одна существенная переоценка. Новое поколение не только признало старика Домье едва ли не величайшим карикатуристом Франции, Бальзаком карикатуры, но и одним из первейших ее живописцев, каким–то Рембрандтом в возможности. Как известно, нужда и жесткие заказы не дали Оноре Домье стать живописцем, и вот новые рисовальщик», поставившие себя под покровительство тени Домье, хотят теперь, по–видимому, вить дальше и эту, оборвавшуюся после него, нить. По крайней мере в нынешнем Салоне я нашел много небольших полотен, написанных под самым непосредственным влиянием немногочисленных красочных шедевров, оставшихся после Домье. Но из всех только вещи Форена действительно достойны образца. Особенно одно маленькое полотно Форена.

Это – постель куртизанки. Необычайно смелым, сплошным и красивым пятном брошен вверху темно–синий балдахин. Под ним измятая желтоватая постель, и на ней, поперек, женщина с алчным лицом, тянущаяся скрюченной рукой к банковым билетам, брошенным на столик уходящим, тонущим в теньеровских сумерках мужчиной. Гамма темная и сочная. Противоречие сдержанного благородства красок и вульгарной психологии, выраженной со стремительной силой, – замечательно.

Несколько хуже, но тоже может сойти чуть ли не за подлинного Домье, сцена на суде.

Большим художником является также и Леандр. Это тоже поклонник и ученик Домье. Он любит тщательную лепку: его головы прямо отделяются от бумаги и хотят жить. Он вовсе не увлекся, как другие, шикарным наброском, погоней за «жизнью в немногих штрихах». Его отделанная, окруженная светом рельефная карикатура через Домье протягивает руку карикатуристу Леонардо да Винчи. Он сравнительно немного искажает черты лиц своих современников, как и Домье, но достигает столь же зрелых эффектов. В свое время прогремела его серия коронованных лиц.

В нынешнем Салоне он представлен обильно. Кроме целого ряда карикатурных портретов мы находим здесь и несколько очень интересных композиций. Упомяну одну.

Прекрасная фигура Красоты, увенчанная солнцем, стоит посредине: по одну сторону старается спрятаться за нее дряхлая и пузатая фигура расслабленного художника–академиста в костюме пожарного (пожарный – странное прозвище, присвоенное большим тузам академической живописи). По другую сторону– рой чудовищ, налетевших на него с размаху, нечто лишенное образа и подобия чего бы то ни было: крылатые кубики, глаза со щупальцами, какой–то парадоксальный хаос. Подпись: «Академизм, кубизм и футуризм сражаются у ног равнодушной Красоты»…

Знаменитостью является также давно признанный поэт гаменов, уличной и деревенской детворы вообще – Пульбо. В социалистическом журнале «Люди дня» он опубликовал небольшой рисунок под названием «Первая папироса».

У какого–то забора присел на корточки взъерошенный парнишка лет семи и курит, а от нескромных взоров враждебного общественного мнения его закрыла девчонка, поднявшая юбку и притворяющаяся, будто отправляет свои надобности. Рисуночек этот был опубликован как раз в номере, посвященном вопросу о наготе и порнографии. Знаменитый «папаша стыдливости» сенатор Беранже (пикантно: однофамилец одного из игривейших песенников Франции) обратил на рисунок свое благосклонное внимание и потребовал предания Пульбо суду. Разумеется, все карикатуристы, с Вильеттом во главе, ответили взрывом негодования и большим банкетом в честь преследуемого товарища. Суд оправдал Пульбо. Номер с его рисунком удвоился в цене и был продан в огромном количестве.

Пульбо представлен в Салоне превосходно, рядом бесконечно живых сцен, милых, веселых, а подчас и довольно драматических. Я не скажу, конечно, чтобы Пульбо был Леоном Фрапье карандаша – для этого ему недостает ни силы любви, ни силы ненависти выдающегося писателя: любовь Пульбо – это скорей поверхностное, хотя ласковое и демократическое любование всеми этими чумазыми человеческими детенышами и неожиданными курбетами их гибких телец и чудаческих умов.

Перехожу к «dii minores»[145]145
  Dii minores (латин.) – младшие боги (в мифологии Древней Греции и Рима).


[Закрыть]
. Здесь на первом месте придется поставить превосходного и глубокого рисовальщика Вебера. Очень сильны выставленные им вещи: «Пианист» – с толпой мечущихся разнообразных, то страшных, то тривиальных призраков, клубящихся над роялем. «Прогресс» – ряд полуавтоматизированных рабочих, приводимых в движение ремием; один из них продолжает работу, хотя у него оторвана голова. «Интервью» и «У дантиста» полны тонкого вкуса.

Превосходный рисовальщик Детома, постоянный художник лучшего парижского театра – «Театра искусств». Я не знаю только, можно ли Считать его юмористом.! Создаваемые им фигуры очень характерны, прекрасно зарисованы. Детома напоминает Стейнлена, но как–то мрачнее его. В общем, я не думаю, чтобы он хотел и мог вызвать улыбку. Это острый наблюдатель и своеобразный артист, объективный и несколько пессимистичный.

Интересен Купер. Ему особенно удаются массовые сцены. Он пишет толпу в виде сотен крошечных фигур, сделанных с большой фантазией и живостью. Вы можете рассматривать его толпы хоть в лупу и найдете много поучительного и забавного, но вместе эти крошки создают настоящую толпу, компактную массу. На одной картине эта масса карабкается по высокому откосу зеленой горы, увенчанной крепким замком; все целое красиво и написано с настоящим живописным талантом, и вместе с тем тут сотни горько–комических деталей нелепого, средневекового милитаризма. На другом картоне – опять огромные недостроенные дома, исполинские леса, трубы, а у подножия толпы людей: стачечники, полиция, любопытные, – выделяются отдельные фигуры протагонистов драмы. Всегда впечатление муравьиности человеческой жизни и всегда вместе с тем необычайная тонкость наблюдения. Купер мог бы быть идеальным иллюстратором «Гулливера».

Интересны фантастические композиции нашего соотечественника Абрамовича, а также Гайяка. Есть, конечно, в Салоне и представители ультрамодернистского кривлянья. Даже что–то вроде кубиста—Таланис (грек). Много подражателей Бердслея. Лучшая из них, бесспорно, мадам Жорж Ребу.

Само собой разумеется, мне приходится опустить массу интересного и остроумного. Вспоминаю, например, о чрезвычайно сильных и по психологии и в живописном отношении этюдах Германа Поля к постановке комедии LQqy «Профессия госпожи Уоррен» в упомянутом уже «Театре искусств».

В скульптурном отделении особенно поражает изумительный по сходству, по благородству формы, по тонкой одухотворенности деревянный бюст знаменитого французского юмориста Жоржа Куртелина, принадлежащий резцу Гендрика. Но другие работы того же мастера – гораздо ниже.

Превосходны маленькие игрушечные фигурки Симонена, разыгрывающие иногда весьма сложные и полные комизма сцены.

В общем Салон не поражает большой силой мысли. Лишь немногие художники подымаются до социальной сатиры. Лишь немногие, но зато с большой честью, могут считаться «кривым зеркалом» современной им жизни. Но очень и очень многие обладают виртуозным рисунком и часто мастерски владеют красками. Масса брио[146]146
  Врио (итал. brio) – порыв, восторг.


[Закрыть]
, масса изящества. И, к счастью, сравнительно мало погони за гривуазностью и за поверхностным, подпрыгивающим, подмигивающим, хихикающим анекдотиком.

В общем и целом – это большая фаланга артистически высокоразвитых людей, над которой поднимаются, как дубы, выросшие на этой почве, изящный и глубокий Вильетт, вдумчивый и мощный Леандр, вдохновенный Стейнлен, брат японских мастеров Форен. Здесь многие обещают. Много обещаний уже исполнено. Как это ни странно, но юмористы стоят несколько выше своего общества, чего отнюдь нельзя сказать о художниках вообще. Это заметил я и во французской литературе, и об этом мы поговорим когда–нибудь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю