355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Луначарский » ОБ ИСКУССТВЕ. ТОМ 1 (Искусство на Западе) » Текст книги (страница 14)
ОБ ИСКУССТВЕ. ТОМ 1 (Искусство на Западе)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 16:03

Текст книги "ОБ ИСКУССТВЕ. ТОМ 1 (Искусство на Западе)"


Автор книги: Анатолий Луначарский


Жанры:

   

Культурология

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 43 страниц)

14. Античные портреты

Спор между реалистами и идеализаторами в искусстве имеет за собою гораздо более долгое прошлое, чем это обыкновенно предполагают.

По мнению Платона, подробно развитому Аристотелем, искусство есть не что иное, как «мимесис», то есть подражание природе. Оба великих мыслителя древности делали большую разницу между теорией прекрасного и теорией искусства. Платон благоговел перед красотой, считая ее откровением божества, к искусству же относился резко отрицательно, называл его родом обмана, тенью тени, несовершенным отражением земных вещей, которые сами в высшей степени несовершенно отражают идеи.

Это идеалистическое противопоставление включает в себя, однако, реалистическое определение искусства. С особенной яркостью, притом в чисто натуралистической форме, его высказал Плутарх, который прямо заявляет, что искусство доставляет наслаждение вовсе не красотой своих произведений, а их сходством с оригиналом, с которого они скопированы. И Плутарх поясняет: «Как иначе мог бы доставлять удовольствие Пармений, который так великолепно подражает хрюканью свиньи?»

Конечно, несколько странно на первый взгляд встречать подобные теории у величайших теоретиков эпохи величайшей художественной практики. Очень часто, и довольно справедливо, устанавливают родство между идеями Платона и чудными идеальными образами, созданными Фидием, но этого родства отнюдь не признавал сам Платон. Конечно, раздавались и иные голоса, но они принадлежат эстетам позднейшей эпохи, которая для художественной практики была эпохой несомненного упадка. Лишнее подтверждение той истины, что сова Минервы вылетает только ночью.

Чрезвычайно замечательно то определение красоты, которое дает Плотин: прекрасно все то, что мы воспринимаем как соответствующее нашей природе; безобразно все, ей противоречащее. В прекрасном торжествует форма – некрасиво прежде всего бесформенное, недостаточно оформленное. Русский язык инстинктивно стоит на той же точке зрения, называя полюс, противоположный красоте, – безобразием. Плотин иллюстрировал возможность для художника творчески давать красоту бесформенному таким примером: где мог Фидий видеть Зевса Олимпийского? Очевидно, только в тайниках своего духа. И вынесши оттуда образ Зевса не каким он видал его, а каким он явился бы, если бы пожелал воплотиться, Фидий своим прикосновением к глыбе мрамора сделал ее божественной.

В дошедших до нас отрывках сочинений, посвященных античными писателями искусству, мы находим следы настоящей полемики между пониманием искусства как ловкого подражания и пониманием его как творчества ценностей, в тех или иных отношениях превосходящих действительность. Разрешения этого вопроса у античных философов нет, да и не могло быть.

Но если теория хромала, недоумевала, колебалась, то артистическая практика античного мира разрешала задачу искусства так, что создала высокие образцы грядущим векам.

Где уж, казалось бы, и торжествовать прямому натуралистическому подражанию, как не в портрете? Ведь первое требование, какое мы ставим портрету, – это сходство. Недаром парадоксалист Бернард Шоу на днях предсказывал портрету и пейзажу скорую и немилостивую смерть от руки фотографа.

Однако при ближайшем рассмотрении и портрет оказывается не столь простой вещью. Вы подходите к зеркалу и видите в нем наиточнейшее свое отражение; однако это вовсе не наисовершеннейший портрет. Начать с того, что вы можете иметь при этом совершенно не типичное для вас выражение лица, ничего не говорящую позу, что фон, освещение и аксессуары могут не только не способствовать правильному впечатлению, какое получается от вашей' личности при глубоком знакомстве с нею, а, напротив, препятствовать такому впечатлению и искажать его.

Искусный фотограф, фотограф–художник может, пожалуй, усадить и обставить вас как следует, он может, пожалуй, добиться и удачного выражения физиономии – и все–таки полученной таким образом фотографии будет еще далеко до талантливого живописного портрета, даже если она будет цветная или художественно раскрашенная.

Портретист стремится к тому, чтобы дать в своем произведении синтетический момент, момент, характерный не только в смысле внешнего сходства, но концентрирующий в себе все более или менее характерное, что в вашей личности имеется. Позируя, вы имеете непременно вид натянутый, и, чтобы не только победить эту натянутость, но заменить ее тончайше обдуманным синтетическим выражением – для этого самому позирующему надо быть гениальным актером. Фотография, приближающаяся сколько–нибудь к художественно–реалистическому портрету, является, таким образом, несомненным свидетельством в одно и то же время огромной искренности, тонкого знания самого себя и большого артистического таланта оригинала.

Но артистичности мы требуем не от оригинала, а от художника, творца портрета. Это портретист и его гениальная проницательность должны заменить недостаточную искренность и еще более часто встречающуюся недостаточную самосознательность изображаемых людей; это его синтезирующий талант, его уменье каждой мелочью будить в нас, зрителях, соответствующие эмоции и должны заменить собою артистический талант, большей частью совершенно отсутствующий у интересных и даже великих людей, портрет которых, как окно в их душу, может иметь для сочеловеков большое значение.

Так понимали задачу портрета и бюста все великие художники всех времен и народов. В таком же направлении, и с огромной талантливостью, работали безыменные (для нас) творцы бюстов и портретных статуй античной Греции и Рима.

Будем исходить из пункта, наиболее далекого от прямого натурализма.

В Неаполитанском музее хранится чудесный бюст Гомера, который, по–видимому, ценился уже в древности, ибо в разных музеях имеется несколько копий с одного и того же оригинала.

Какой–то чудак, молодой французский врач, после тщательного исследования мраморного лица этого Гомера написал книгу, в которой неопровержимо доказал, что Гомер не был слеп! Между тем бюст несомненно относится к эллинистической эпохе, творец его родился по крайней мере через четыреста лет после творца «Илиады». Доказательства французского врача могут, таким образом, привести лишь к двум выводам: либо современники художника не представляли себе Гомера слепым, либо он желал представить его таковым, но допустил при этом анатомические ошибки.

Во всяком случае, голова Гомера – идеальная голова. О ней можно сказать то же, что сказал Плотин о Зевсе Фидия: скульптор старался угадать, каким должен был быть Гомер.

В выражении глаз морщинистого старца есть нечто особенное, болезненное, как будто даже незрячее. Бог с ней, с анатомией, – во всяком случае, в течение многих веков люди, задумчиво любовавшиеся этой головой, считали глаза эти слепыми. Но, быть может, те неточности, которые строгий анатом посчитал за ошибку или доказательство, что Гомер вовсе не был слеп, имеют глубочайшее художественное оправдание?

Гомер слеп физически, но он проницателен, зорок духом, и перед его недвижным взором проходят самые великолепно–красочные картины, какие когда–либо проносились перед глазами человеческими.

В знаменитых «Могилах» Уго Фосколо[101]101
  Фосколо Уго (1788—1827)—итальянский поэт и революционер.


[Закрыть]
пророчица Кассандра говорит в утешение своим золовкам, обращаясь к молодым кипарисам, осеняющим троянское кладбище: «Придет день, и вы увидите нищего слепца бродящим под вашей многовековой сенью, и, шатаясь, проникающим в пещеры, и с немым вопросом обнимающим урны. И все расскажет могила: дважды разрушенный Илион, дважды блистательно воскресший, чтобы сделать пышнее последний роковой триумф Пелида. И священный певец успокоит скорбные души своею песнью, увековечит и распространит во всех землях, обнимаемых великим отцом–океаном, печальную честь твою, Гектор, которую воздадут тебе все, кому свята кровь, пролитая за свободу, кто плачет над благородною жертвою, пока солнце сияет над человеческим горем».

Именно таким зорким вопрошателем прошлого, уверенным другом грядущего, скорбным мудрецом, живущим в веках, изобразил Гомера александрийский ваятель. И что бы ни говорила анатомия, для непосредственной эстетической оценки он достиг изумительного соединения пророческой зоркости и телесной слепоты.

Глядя на этот бюст, припоминаешь также образ Гомера, созданный Анатолем Франсом[102]102
  В новелле А. Франса (1844—1924) «Клио» (1900) рассказывается о жизни и странствиях Гомера.


[Закрыть]
: беспомощный, печальный, несколько озлобленный старик, живущий чуть не впроголодь своим нелегким ремеслом. Что же, и это не так далеко от нашего бюста. В одном только погрешает изящный скептик: он создает пикантно–реалистические, историкр–бытовые образы на место величавых условных фигур, созданных традицией; как тот Павел, которого он выводит в «Белом камне», не мог быть автором гениальных «Посланий»[103]103
  Имеются в виду «Послания» апостола Павла,


[Закрыть]
, так и Гомер Франса не мог быть творцом «Илиады», ни даже ее редактором или главным участником создавшей ее коллективной работы.

Совсем иное дело бюст стоика Зенона из того же музея. Это уже несомненный портрет с подлинного человека. Но и здесь обобщающее творчество художника играет огромную роль.

Нельзя себе вообразить большей простоты черт, чем та, которую придал Зенону античный мастер. Это – продолговатое лицо, с довольно длинной бородой, строго симметричное, словно лицо кариатиды или византийского мозаичного святого. Только главные, общие линии, только форма, абсолютно никаких детален. Над крупным носом, на невысоком покатом челе две глубокие морщины, меж ними напряженная, страшная своей сосредоточенной, болезненно–упрямой энергией складка.

Это упорное, страдальчески неподатливое лицо говорит больше о душе античного стоицизма, чем тома комментариев.

Старая гражданственность рушилась, общественная жизнь бесповоротно распалась, личность оказалась предоставленной самой себе и стоящей перед лицом Молоха тиранической монархии в обществе и смерти, исчезновения в природе. В такое время раздается учение Зенона о том, что идеал – это атараксия, возвышенное равнодушие. Надо быть свободным и достойным вопреки всем и всему. Чего стоила эта мудрая апатия – вы видите по гениальному бюсту. Трудно представить себе более глубокое и поразительное изображение боли, мучительно господствующей над страданием.

У римлян вы уже не найдете таких обобщений, такой широты синтеза. Но тем не менее не льстящий художник, изображая зверя–императора, не трудился придавать ему украшающие черты; наоборот, он старался проникнуть в мрачные недра этих больных от самовластия душ и оставить потомкам мраморные монографии по психологии и психопатологии тиранической власти.

Достаточно вспомнить голову Каракаллы, этого подозрительного, мизантропического, жестокого от страха и жестокого от скуки человекоподобного тигра, или скептическую, сухую, презрительную, пресыщенную голову Тиберия, или толстое, чванно–красивое, тупо–самодовольное, опасно–равнодушное лицо Нерона.

Любопытно сопоставить типичное римское – не по расовым чертам, а по стилю и технике – лицо великого, испанского варвара на троне, цезаря Адриана, с типично греческим, идеально прекрасным, божеским, Дионисовым лицом его любимца Анти–ноя.

Несмотря на низкий лоб, Адриану нельзя отказать в известной значительности черт; много властной энергии, уверенного ума. Но вместе с тем какая тяжелая нижняя часть лица, какое несомненное преобладание животности, практической воли и полузверской чувственности над высшими дарованиями человеческой природы!

Чудное лицо его любимца на всех статуях и бюстах как чисто греческого, так и древнеегипетского стиля, в большинстве случаев превосходных, – полно неизъяснимой тоски. Последний грек, последний луч заката красы, олимпиец, принужденный служить своей прелестью похоти властного варвара!

15. Шедевры новой папской пинакотеки[104]104
  Пинакотека (греч.) – картинная галерея.


[Закрыть]

Редкий папа, начиная с самого раннего Возрождения, не ознаменовал своего правления каким–нибудь актом более или менее высокого артистического значения. Последний из пап, владевших Римом, Пий IX[105]105
  Пий IX – папа римский в 1846—1874 годах. Его отказ примкнуть к борьбе за объединение Италии в 1848 году стоил Ватикану утраты светской власти.


[Закрыть]
, оставил после себя во всех углах Рима весьма почтенные следы как строитель и реставратор. Его преемники вынуждены были ограничиться узкими рамками своих ватиканских владений. Лев XIII[106]106
  Лев XIII—папа римский в 1878—1903 годах, прозванный «папой ра бочих», добивавшийся популярности либерально–демагогической критикой современного общества.


[Закрыть]
сделал очень много доброго для сохранения богатейших в мире книгохранилищ и коллекций, принадлежащих папскому трону. Пий X[107]107
  Пий X – папа римский в 1903—1914 годах, противник любых новшеств, в том числе в области искусства, восстановил старинные традиции в бого служебном пении.


[Закрыть]
тоже, несмотря на свою католическую строгость, оказался хорошим хранителем музеев: ему принадлежит немалая заслуга реорганизации и широкого обогащения Ватиканской пинакотеки.

Прежде эта картинная галерея (владевшая, правда, несколькими несравненными шедеврами) была очень невелика и очень дурно расположена в небольших, плохо освещенных комнатах. Теперь ей отведено восемь прекрасных светлых зал. Все мало–мальски выдающиеся картины помещены на шарнирах и вращаются, так что во всякое время дня их можно поставить в наиболее благоприятное отношение к свету. Но главное – папа собрал из Латеранского и Грегорианского музеев, из капелл и комнат обширного Ватикана все художественно ценное и разместил, пользуясь советами весьма компетентных художников, свои сокровища в историческом порядке, по векам и школам, и с более или менее точными, тщательно проверенными указаниями на каждой картине.

В этом новом виде пинакотека очень выиграла. Она и теперь невелика, но прогулка по ней крайне поучительна и может дать яркое представление о росте и развитии великой итальянской живописи эпохи Возрождения, начиная с первых зачатков ее до кульминационного пункта и первых признаков падения.

Первая зала целиком занята в большинстве случаев маленькими, писанными на дощечках темперой картинами флорентийских и сиенских мастеров XIV и самого начала XV века. Помнится, столь богатой коллекции этого рода мне не приходилось видеть нигде. Обыкновенно думают, что эти детские произведения детского искусства представляют собою исключительно исторический интерес; эффектно, мол, думать, сравнивая картину какого–нибудь джоттиста с гениальным полотном Рафаэля: «Вот чем было искусство и чем оно стало».

На самом деле это далеко не так. Эта примитивная живопись может доставить настоящее, глубочайшее эстетическое наслаждение. При слабом колорите, неправильности рисунка, отсутствии перспективы и тому подобных недостатках, от которых тем легче отвлечься, что они резко бросаются в глаза, – картины мастеров XIV и начала XV столетия достигают часто необыкновенного эффекта в двух отношениях: они несравненно изящны и сильно драматичны.

Флорентийцы с самого начала – большие любители четкой линии, стройного силуэта: их картины кажутся скорей раскрашенными, чем писанными красками. Но некоторые фигуры на них так прелестны в своей непринужденной грации, что от них трудно отвести глаза. Не говоря уже о глубочайшей психологии самого Джотто, и ученики его умели иногда едва уловимой чертой придать лицу того или иного персонажа замечательно тонкое и оригинальное выражение. Богоматери и Магдалины на распятиях почти всегда полны самой неподдельной и заразительной скорбью, разлитой и в лицах и в позе. Напрасно покойный Мутер[108]108
  О Р. Мутере см. прим. к ст. «Campo Santo в Пизе. Вавилонская баш ня» в наст. томе.


[Закрыть]
выводил эти захватывающе скорбные фигуры из могучего влияния северянина Рожера ван дер Вейдена; они встречаются и до него и несомненно почерпнуты из прямого наблюдения. Скорбь богоматери вообще очень близка сердцу людей позднего средневековья. В этом не усомнится никто, кому приходилось читать удивительные мистерии поэта конца XIII века фра Джакопоне.

Сиенцы, пожалуй, менее выразительны, но в их картинах бесконечно много искренности, лиризма, мистического подъема. Страстная религиозность, так бурно и красиво вылившаяся в преданиях о святой Екатерине Сиенской[109]109
  Екатерина Сиенская (1347—1380)—популярная католическая святая (канонизирована в 1461 г.), прославленная так называемым стигматизиро ванном, то есть якобы появлением на теле ее знаков крестной смерти Христа.


[Закрыть]
, сквозит и в этих полудетских, но гениальных иллюстрациях к библейским и евангельским драмам.

Конечно, богатейшая коллекция маленьких картин, пределл[110]110
  Пределла (итал. predella) – живописное или скульптурное изображение (часто в виде ряда сцен), украшающее нижнюю часть или подставку алтаря.


[Закрыть]
и триптихов, принадлежащая папе, не дает полного представления о всем художественном творчестве той своеобразной и сильной эпохи – ведь она выразилась в длинном ряде больших и удивительных фресок самого Джотто, Орканьи, Гадди, Меммн и других. Эти фрески к прочим достоинствам живописи того времени присоединяют достойный всяческого подражания декоративный такт в разработке сюжетов и подборе красок и в большинстве случаев отличаются глубоким философским замыслом, справедливо восхищавшим Джона Рёскина.

О лучшей из этих фресок – «Триумфе смерти» Орканьи в Пизе – мы уже говорили в одном из наших писем.

Вторая и третья зала дают возможность проследить развитие умбрийской школы. Произведения этой школы довольно редко встречаются в обычно посещаемых музеях Европы. Для изучения их необходимо посетить Перуджу и Урбино. Пинакотека в обновленном своем виде может заменить такое путешествие.

Вы видите, как началась умбрийская школа, исходя несомненно из сиенских влияний, как она с самого же начала, в значительной степени потеряв мистическую остроту переживаний, влила в искусство новый элемент – умиленную грусть и кроткую миловидность. В самых незначительных картинах умбрийцев вы чувствуете очаровательную грацию великого цветка этого корня – искусства Рафаэля. В пинакотеке имеется одна Мадонна, принадлежащая несомненно к XV веку, но которую можно принять за тщательный этюд хотя бы к «Belle Jardiniere»[111]111
  «La belle Jardiniere» – «Прекрасная садовница», французское название одной из лучших «Мадонн» Рафаэля, находящейся в Лувре.


[Закрыть]
в

Лувре. Несколько красиво расположенных, сильно написанных, хотя и условных по замыслу картин Пинтуриккьо, несколько полных манерной меланхолии, тонкого изящества, красочной нежности полотен Перуджино подводят вас прямо к Рафаэлю.

Но прежде чем говорить о дальнейших шагах Рафаэля, вплоть до гениального «Преображения» – лучшего образца последней его манеры и главного украшения пинакотеки, – надо остановиться на вновь выставленном шедевре близкого к умбрийцам Мелоццо да Форли.

После Рёскина пышные ангелы Мелоццо да Форли в широких развевающихся одеждах, прозрачно–розовых и небесно–голубых, с роскошными золотыми кудрями, томными глазами, полными губами, поющие и играющие на причудливых инструментах, вошли в большую моду. Снимки с них вы увидите в окне каждого хорошего художественного магазина. Эти ангелы, конечно, родственники легких и изящных ангелов Гирландаио и Филиппино. Общий покрой их одежд напоминает и ангелов Перуджино, но в них несравненно больше жизни, плоти, чувственности, они дают уже предвкушение сладострастных красавиц венецианских классиков. Но фреска да Форли, выставленная в пинакотеке, стоит, по–видимому, совершенно особняком в его творчестве, да и вообще не похожа ни на какое другое произведение из всех мною виденных. Она изображает ватиканскую церемонию: прием папой Сикстом IV знаменитого гуманиста Платины. По–видимому, художник преследовал две цели: с одной стороны, как можно ближе подойти к действительности, создать нечто приближающееся к отражению ее в зеркале; с другой стороны, дать фреску вполне декоративного характера, гармонирующую с окружающей архитектурой, представляющую из себя богатое красочное пятно, которое должно ласкать глаз, как стройная и спокойная музыка.

Художник достиг своей цели, и его картина может служить прекрасной школой для декораторов.

Никакой драмы, никакой вообще специальной концепции в картине нет. Толстый папа Сикст, с умным аристократическим лицом, повернутым в профиль, тяжело и властно сидит на своем кресле. Платина'почтительно склонил перед ним колени, но лицо его совершенно спокойно, как спокойны лица нескольких папских вельмож, окружающих главных действующих лиц. Группа этих людей в длинных одеждах, с серьезными уверенными лицами, взята в рамку двух беломраморных пилястр с великолепным и уверенным голубым растительным орнаментом. В глубину уходят залы, холодные, строгие, белые с золотом. Архитектура монументальна, чиста и проста, как фуга Баха. Очевидно, что несравненная декоративная красота картины, сразу поражающая ваш глаз именно так, как торжественная и самодовлеющая музыка может сразу пленить ухо, проистекает из этой основной живописной идеи: спокойствия, уверенности. Эти люди знают, что делают, они – одушевленные, но гармоничные части величавого здания католической церкви; вот почему они так же невольно и красиво сливаются с неороманской архитектурой папских зал, как важные и значительные фигуры древних римлян сливаются в полнозвучный аккорд с античной римской архитектурой на арках Тита и Траяна. Но здесь мы должны прибавить краски: яркие, решительные, так определенно отчеканивающие каждый силуэт, и такие вместе с тем холодные и дружные: ни одна не кричит, ни одна не хочет заинтересовать собою, – они поют согласным хором.

Эта фреска, как я уже сказал, стоит особняком не только в умбрийской школе, но даже и в творчестве самого Мелоццо, в других картинах несравненно более родственного Пинтуриккьо, Перуджино и Спанья.

Однако декоративное совершенство, достигнутое в ней художником, не прошло бесследно, и, уж конечно, перед тем как расписывать знаменитые ватиканские станцы[112]112
  Станцы (итал. stanza) – помещения в Ватикане, расписанные Рафаэ лем.


[Закрыть]
, Рафаэль подолгу простаивал перед этой работой гениального предшественника. Но о Рафаэлевых станцах мы еще будем говорить в другой раз, а сейчас пройдем через залы, посвященные умбрийцам, украшенные несколькими полотнами Рафаэля, начиная с почти не отличимых от работ его предшественников, как «Венчание богоматери» или пределла с фактами из жизни мадонны, продолжая прекрасной, вполне уже рафаэлевской «Мадонной Фолиньо» и кончая тем несравненным «Преображением», которым замыкается триумфальное правое крыло папской пинакотеки.

«Преображение» – последнее произведение Рафаэля, которым он несомненно перерос самого себя, в котором он соединил и свойственную ему просветленную грацию, и не достижимый для него прежде истинный драматизм. Соединил не механически, а так, что то и другое логически вытекает из основной философской идеи.

Надо сразу сказать, что в картине имеются художественные недостатки, в которых Рафаэль совершенно неповинен. Он успел вполне закончить картон; может быть, лично ему принадлежит исполнение в красках верхней части картины; но более интересная нижняя часть написана его талантливым учеником Джулио Романо. Между тем Джулио Романо вообще гораздо тяжелее в колорите, он даже прямо жесток, терпок. Он любит делать тени холодными и густыми, далекими, как смерть от жизни, от проникнутых теплыми отсветами теней Рафаэля. К тому же некоторые комбинации красок Романо сгорели и почернели, как уголь. В соборе Петра имеется изумительно сделанная огромная нижняя часть написана его талантливым учеником Джулио она, пожалуй, лучше картины в отношении колорита.

Но не в колорите дело, когда имеешь перед глазами философскую поэму такого величия. Рафаэль суммировал христиан? скую мудрость в такой идее: земная скорбь не может найти исцеления в пределах земного; лишь мир потусторонний, лишь чудесное вмешательство божества несет с собою искупление. И он с гениальной дерзостью разрывает картину на две части: в верхней видна голубая и золотая вершина Фавора[113]113
  Гора Фавор в Палестине.


[Закрыть]
, над ней царствует сияние славы, три любимых ученика Христа пали на землю и прикрывают руками свои ослепленные смертные глаза. Моисей и Илия парят в воздухе, склоняясь перед торжествующим «преображением». Фигура благостного и благословляющего Христа на огненном фоне сияния кажется медленно и величаво воспаряющей, почти до иллюзии.

А внизу… Внизу остались мудрецы земли, те ученики Христа, которых он не поднял на гору преображения плоти. Они остались лицом к лицу со всею скорбью земною. Толпа людей пришла к ним.. Впереди испуганный отец с широко раскрытыми, недоуменными глазами держит своего бьющегося в судорогах ребенка, его же нежно охватила рукою заплаканная сестра, другой рукой показывающая на искаженное лицо мальчика. Мать его пала на колени и в отчаянии, словно стараясь подчеркнуть, что центром внимания для жителей земли должно быть безысходное страдание, обеими руками указывает на своего сына, вся полная тоскливым ожиданием исцеления.

Апостолы смущены. Один из них, пожилой, с умным лицом, тщетно роется в книгах; другой вытянул шею и смотрит близорукими глазами; третий, прелестный белокурый мальчик, весь полон скорбного участия – он наклонился, сам страдая, беспомощный, растерянный. Для двоих отчаяние уже открыло истину: в противовес тем, чьи глаза и руки устремлены на страдальца и приковывают внимание к нему, они широким жестом указывают на гору, куда ушел учитель, – на светоносную картину нскупляющего, сверхразумного чуда.

Наиболее ярка фигура матери. Это, несомненно, идеализированный портрет той красавицы, которую так часто воспроизводит Рафаэль и которая известна нам под именем Форнарины. Но, конечно, прекрасная Форнарина никогда не могла быть так прекрасна. Красота этой женщины, ее пышных, мягких золотых кос, ее черных глаз, ее благородного, словно из слоновой кости вырезанного профиля, се могучих плеч, спины, шеи, на гладкой коже которых по изящным, полным упругой жизни мускулам скользят мягкие блики света и ласковые тающие тени, – красота ее стройной богатой фигуры, закутанной в свободные одежды, превосходит возможное в действительности. Это какая–то метафизическая красота, но отнюдь не духовная, не ангельская, не мистическая; наоборот, нельзя быть более роскошно–плотским существом, чем эта страдающая в своем материнстве женщина. Этой неслыханной красотой Рафаэль хотел вызвать тем большее участие к жизни, отданной в жертву страданию, и придать тем больше повелительной силы исполинскому жесту, которым два апостола, один вслед за другим, указывают путь к Христу.

Конечно, наша философия жизни прямо противоположна этой; но нельзя не признать, что эта чуждая нам идея выражена у Рафаэля с большим очарованием и мощью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю