Текст книги "Мамонты"
Автор книги: Александр Рекемчук
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 38 страниц)
И это тоже подчеркивало всю разницу, всю пропасть между моей мамой и той девицей, которую звали Верой, Веркой, у которой мать буянила. Ведь наша бабушка Шура такого себе никогда не позволяла. Да и кузницы, в которой раздувают меха, у нас не было.
…Год Семнадцатый
грянул железом
По сердцам,
по головам.
Мне Октябрь волос подрезал,
Папироску поднес к губам.
Куртка желтая
бараньей кожи,
Парабеллум
за кушаком,
В подворотню бросался прохожий,
увидав меня за углом…
Я еще раз взглянул на того парня, которого зовут Ганс, и только сейчас обнаружил – ну и ну! – что он явился на вечер художественной самодеятельности, посвященный Октябрю, с бантиком на шее. То есть, он был не просто при галстуке, а с бабочкой, в каких карикатуристы изображают в газетах недорезанных буржуев – ну и ну! – ладно хоть бабочка у него была красной, можно принять за революционный бант.
Я знал на память эти строки, которые сейчас с выражением декламировала моя мама.
Дома, на подоконнике, валялась тонкая расхристанная книжка поэта Михаила Голодного, в которой она и нашла это стихотворение. Вероятно, оно ей очень понравилось, иначе стала бы она твердить его наизусть?..
Готовясь к сегодняшнему вечеру, мама не просто повторяла его раз за разом, обращаясь в пустоту либо к зеркалу. Ей был нужен, конечно, живой и отзывчивый слушатель.
И этим слушателем был я: она усаживала меня на тахту, смотрела мне прямо в глаза, следя за тем, чтобы я не заскучал, не заснул невзначай.
Так что теперь и я уже знал наизусть это довольно длинное стихотворение.
И сейчас, заранее торжествуя, я ждал тех строк, где говорилось про одного молодца, который был «член компартии из Уругвая» и который плакал: «Верко! Люби меня…»
Шел как баба
он к автомобилю,
По рукам было видно —
не наш.
Через год мы его пристрелили
За предательство и шпионаж…
Ну, как? Я вновь посмотрел на парня по имени Ганс, что сидел с дурацким бантиком на шее. Ну, что – теперь понял? Тут тебе не игрушки, а самая настоящая революция, не как у некоторых, за Альпами. У нас, учти, порядки строгие: чуть что… смекаешь?
Но он попрежнему улыбался, смотрел влюбленно и блаженно на чтицу, не замечая даже, что его боевые товарищи по застолью уже засекли это и, усмехаясь, подталкивали локтями друг дружку…
Впрочем, когда моя мама закончила чтение, они, как по команде, ударили в ладоши. Они устроили ей такую овацию, что я даже заподозрил, что они ничего не поняли. Что они даже не уразумели того, что Верка Вольная, героиня стихотворения, в конце концов застрелилась, покончила жизнь самоубийством. И здесь, конечно, надо бы плакать горючими слезами, а не веселиться…
Но они, повидимому, еще не очень хорошо понимали русский язык, не скумекали, что про что, до них это просто не дошло.
И они лишь отбивали в восторге ладони, кричали «браво!», иногда снисходительно поглядывая на своего товарища с красной бабочкой на шее, который тоже не скрывал своих чувств, рукоплескал горячо, и щеки его запунцовели, как у мальчишки, сравнявшись цветом с дурацким бантиком.
Мужские разговоры
Зигфрид Кюн пригласил меня в Яичный зал смотреть кинопробы.
Что за Яичный зал?.. Объясняю.
В ту пору, о коей сейчас зашла речь, по властной отмашке Никиты Хрущева развернулась борьба с излишествами и украшательством в архитектуре. Всю Москву, всю страну застраивали типовыми кварталами блочных и панельных пятиэтажек, которые в народе метко прозвали – хрущобы. А за любые попытки придать строениям свое лицо – за все эти башенки, колонны, карнизы, фризы и прочие эркеры, составлявшие роскошь сталинского ампира, – теперь жестоко наказывали, вот разве что не ставили к стенке…
Строгие взыскания впаяли и руководству «Мосфильма» за новые корпуса киностудии, вставшие лицом к Мосфильмовской улице. Украшенные изящной колоннадой, будто бы в пику плебейскому конструктивизму главного корпуса, они и сейчас загляденье. Но тогда…
Перепуганное руководство зареклось наводить красоту даже во внутренних помещениях. И когда случилась нужда ремонтировать один из старых просмотровых залов, кто-то предложил облицевать его стены копеечными пластмассовыми лотками, в которых продают в магазинах куриные яйца – рупь за дюжину – мол, это создаст отличную акустику, да и взглянуть приятно.
Залепили стены лотками, наружу донцами, покрасили зеленой сортирной краской. Ну, не Версаль, конечно, не Грановитая палата, зато никто не придерется.
Зал тотчас же обрел название – Яичный.
Мы с Зигфридом уселись в дальнем ряду. Он в нетерпеньи оглянулся на оконце киномеханика, но там что-то замешкались…
Я еще только входил тогда в свою новую роль – главного редактора огромной и всемирно известной киностудии, русского Голливуда.
Годом раньше переехал в столицу из отчаянной глухомани – с Крайнего Севера, из Ухты, из Коми АССР. Сперва меня пригласили на должность заместителя главного редактора журнала «Молодая гвардия». Дали квартирку в панельной хрущобе, в Новых Черемушках. Но отношения с верхами ЦК ВЛКСМ, с бандой Сергея Павлова, не заладились. И тут вдруг подоспело новое, еще более лестное предложение, уже от партийных верхов: возглавить сценарно-редакционную коллегию «Мосфильма». Я согласился. Комсомол вздохнул с облегчением…
Конечно же, и на киностудии я ловил иногда на себе косые взгляды. Вот ведь – прямо из лесу, из тайги, с Северного полюса!.. С уха на ухо делились догадкой, что не иначе, как у парня есть рука на Старой площади. У меня хватило соображения не оспаривать этой догадки.
Киношное же старичье – Строева, Рошаль, Лопатинский, Солнцева – тотчас вспомнило моих родителей: ну, как же, как же, Евсей Тимофеевич Рекемчук, весьма интеллигентный человек, Лида Приходько, что за прелесть; сначала Одесса, потом Киев, а потом их всех перестреляли; вот, сынок остался – тоже, поди, нахлебался лиха; зато теперь…
К этому времени на «Мосфильме» уже были сняты две кинокартины по моим повестям, по моим сценариям: «Время летних отпусков» и «Молодо-зелено», их поставил Константин Воинов, прославившийся позже экстравагантной «Женитьбой Бальзаминова». Другой режиссер, Леонид Марягин снимал для телевидения короткометражки по моим рассказам: «Арбузный рейс», «Ожидания», опять же про Север…
Так что я не был уж совсем новичком на студии.
Но еще обретаясь на Севере, впервые сделал попытку уйти от этой темы. Решился – по секрету всему свету – поведать о том, что вынес из далекого детства. О чем ранее опасливо и, может быть, благоразумно помалкивал.
Именно в Ухте я написал киносценарий «Они не пройдут» – не по повести, не по рассказу, не по мотивам, а лишь по наитию – сразу киносценарий.
Он был опубликован в февральском номере журнала «Искусство кино» за 1963 год. Кстати, именно там заголовок оснастили восклицательным знаком – «Они не пройдут!», давая понять, что это лишь перевод знаменитого лозунга революционной Испании: «No pasaran!»
Мне позвонили из мосфильмовского объединения «Юность»: с вами хочет встретиться молодой немецкий режиссер Зигфрид Кюн… вы не видели его брехтовский спектакль «Карьера Артуро У и»?
Не видел. Но уже был наслышан: вся Москва гудела.
Мы встретились – тогда еще не на «Мосфильме», а в «Молодой гвардии».
Русоголовый, очень нашенского вида парень был семью годами младше меня. Он родился в тридцать пятом, в Бреслау, в Германии – да-да, в фашистской Германии. Но учился уже в новой Германии, в ГДР. Занимался в Высшей школе кино и телевидения в Бабельсберге, близ Берлина. А затем поехал в Москву, в Институт кинематографии, к Сергею Аполлинарьевичу Герасимову…
«Карьеру Артуро Уи» он поставил именно во ВГИКе, силами студентов герасимовского курса, без опеки педагогов.
Эта пьеса (ее полное название – «Карьера Артуро Уи, которой могло не быть») еще не ставилась, не публиковалась в Советском Союзе. Что-то смущало. Бертольд Брехт написал ее в 1941 году, находясь в эмиграции, спасаясь от фашизма – в Скандинавии, в США. Будто бы про Америку, будто бы про чикагских гангстеров, крышующих на рынке торговлю капустой («капуста» – доллары?..). Но было ясно, что это про Германию, про Гитлера, про его шайку.
Вскоре представился случай увидеть этот спектакль, его показали на сцене Театра киноактера.
И когда я потрясенно наблюдал, как мечутся по сцене, в масках, персонажи Брехта, мне вдруг пришла на ум еще одна, не предусмотренная автором аналогия: уж слишком схожи были эти шныри с теми шустрыми ребятами, которых я навидался в окружении румяного комсомольского вождя Сергея Павлова… Но я поспешил отогнать от себя эти крамольные мысли.
Заглавную роль во вгиковском спектакле играл Николай Губенко. Его лицо, повторю, было прикрыто рисованной карикатурной маской: скошенные глаза, мясистый нос, черные сопли усиков, босяцкая челка наискосок лба. Ну, Гитлер – Гитлер и есть.
Гвиолу, то бишь Геббельса, играл Сергей Никоненко. Остальные роли достались таким же безвестным покуда актерам и режиссерам нашего кино.
В прологе спектакля и в некоторых его кульминациях в зале вдруг вырубался свет, вспыхивал экран – и на его полотне начинали мельтешить кадры гитлеровской кинохроники: лес косо вскинутых рук – вперед и вверх, хайль Гитлер!; марширующие колонны штурмовиков со свастиками на рукавах; костры из книг, в которые вновь и вновь швыряют трепещущие страницами тома; ошалелые от восторга глаза малолетних барабанщиков; танки, утюжащие асфальт, «мессершмиты», взмывающие в небо…
Всё это сопровождалось бравурной музыкой нацистских маршей, от которой содрогались звуковые колонки, и вдруг ухо улавливало, что «Песня Хорста Весселя» почему-то слишком похожа на советский шлягер «Всё выше, и выше, и выше!..», сочиненный композитором Юлием Хайтом… Кто у кого сдул?
И опять на сцену выбегал тонконогий человечек в маске, с челкой наискосок лба, за ним – вся остальная хевра…
Мы вновь встретились с Зигфридом Кюном уже у меня дома, в Новых Черемушках.
Он рассказал, как видится ему будущий фильм. Поделился своими прикидками в выборе актеров. Он не хочет, чтобы немцев, то бишь австрийцев, играли русские актеры, коверкая язык, как в лентах про войну: «Матка, млеко, яйка… шнель, шнель!» Хорошо бы пригласить на эти роли ведущих актеров с киностудии «Дефа». Кажется, вы едете на-днях в командировку, в Берлин? Попросите там, чтобы разрешили участие в нашем фильме Юргена Фрорипа – он мог бы сыграть главную роль, Ганса Мюллера. А его товарища по борьбе, шуцбундовца Карла Рауша, предавшего революционное дело, может сыграть Эрвин Гешоннек – лучший актер современной Германии. Его жену Эльзу – Хельга Херинг… Они будут заняты на съемках с июня по январь.
Я обещал изложить эти просьбы в Берлине.
Уже к концу беседы (кажется, мы выпили по рюмке за успех будущего фильма) Зигфрид Кюн, задумчиво глядя в окно, сказал:
– Вы знаете, я не предполагал, что эта тема окажется настолько актуальной. Что это так быстро вернется, что фашизм отвоюет свои позиции…
Спохватившись, что сболтнул лишнее, он поспешил уточнить:
– Конечно, я имею в виду свою страну.
Я смотрел на него оторопело: он что – подслушал мои мысли?
Впрочем, нет: он просто внимательно прочел мой киносценарий. Там всё это есть – и в тексте, и в подтексте.
Но я тоже имел в виду свою страну.
Из проекционной будки ударил в полотно луч света.
Щелкнула хлопушка: «Они не пройдут», пробы актеров, дубль первый…
Стайка мальчишек в кургузых пальтишках, в кепках с торчащими, по моде тридцатых годов, козырьками, сгрудилась на пятачке двора.
– Аты-баты, шли солдаты, аты-баты, на базар, аты-баты, что купили? аты-баты, самовар…
Это была считалка. Наверное, они собирались играть в прятки. Да так и было в моем сценарии, с этого всё и начиналось: прятки…
Едва справляясь с волнением, я стал заглядывать под развесистые козырьки ребячьих кепок: кто же из них будет изображать меня? Вон тот, курносый?.. Однако я тотчас себя же и одернул: почему – меня? Ведь он должен играть не меня, а моего героя, мальчика, которого в сценарии зовут Санька Рымарев… Откуда я взял эту фамилию? А-а, вспоминаю: у Ляли Татариновой, Пушкиной жены, в Харькове была родня, которая жила на Рымарской улице, близ городского парка, я бывал там со своей мамой… А потом в северном городе Ухте я познакомился с человеком, офицером бронетанковых войск, который прошел всю войну и – угодил в лагерь, его звали Борис Рымарев. Это состыковалось: Рымарская улица – Рымарев… И еще: рымарь по-украински означает рифмач, поэт… в детстве и юности я, как и многие мои сверстники, сочинял стихи.
И вот на экране Санька Рымарев, прячущийся за дверью угольного подвала, высовывается удивленно: почему же его никто не ищет, не застукивает?.. Почему во дворе ни беготни, ни крика, а столь непривычная тишина?
Он видит: в кругу мальчишек стоит незнакомый человек в зеленой шляпе с перышком за шнурком, шея его повязана пестрым шарфом, а из-под этого шарфа выглядывает бабочка, буржуйский галстук… Незнакомец о чем-то расспрашивает дворовых мальчишек, а они никак не возьмут в толк, что он там лопочет?
Санька Рымарев крайне удивлен. Ведь он впервые видел этого человека, этого франта с дурацкой бабочкой на шее, с перышком за шнурком шляпы.
В отличие от меня: я-то уже не раз видел этого товарища в обеденном зале едальни «Инснаба», на улице Карла Либкнехта. Я даже знал, как его зовут – не в фильме, а в жизни – его звали Ганс.
Я знал. Но обязан был помалкивать. Потому что съемки фильма были еще впереди.
А покуда мы с режиссером Зигфридом Кюном смотрели в Яичном зале актерские пробы к будущему фильму.
Камера двинулась.
Санька Рымарев направляется к своим дружкам. Он слышит, как незнакомец всё пытается им втолковать что-то, с трудом выговаривая русские слова:
– Дом дры… квартира цвацет пят… Пошалюста.
– Что? Какая квартира? Вам кого надо? – Ребята лишь плечами пожимали. Вот с кем побеседовать – одно удовольствие.
Но тут вперед протиснулся четырехглазый толстый Марик Уманский, он в школе учил немецкий, круглый отличник.
– Шпрехен зи дойч?
– Яволь, – обрадовался незнакомец.
– Вас волен зи?
– Их зухе ди Шуравлоффка-штрассе, хауз нумер драй, воонунг фюнф унд цванциг, – он с надеждой смотрел на Марика.
– Журавлевка, дом три, квартира двадцать пять, – уверенно перевел тот. – Так ведь это… к Саньке Рымареву!
Все мальчишки двора, как по команде, обернулись, посмотрели на Саньку, не пряча любопытства.
Санька понял, что ошибки нет. И что не стоит продолжать дармовое представление. Повернулся, сунул руки в карманы и, не говоря ни слова, двинулся к своему подъезду.
Незнакомец следом.
А по двору неслись ликующие крики:
– К Саньке иностранец пришел!
– Мистер Твистер.
– Харла-барла…
Я уже знал, что Зигфрид Кюн намерен снимать этот фильм не в Харькове.
Что он, опять-таки следуя сценарию, представит на экране некий условный город, в котором лишь самый дотошный зритель угадает Москву – ее Кривоколенные, ее Подколокольные переулки. Но, право же, экспедиция в Харьков либо какой-нибудь другой город обошлась бы слишком дорого, одних актеров – целая орава… И я, причастный теперь к руководству киностудии, обязан был считать бюджетные денежки.
Да я в ту пору и не был слишком строг к подлинности места действия.
И если «Время летних отпусков» Воинов снимал в окрестностях Ухты – то есть, в тех самых местах, которые описаны в моей повести, то уж для съемок фильма «Молодо-зелено» он выбрал роскошные пейзажи под Звенигородом: елки те же, а комарья меньше, и столица рядом. А ледоход на северной реке снимали где-то на Оби, на Енисее – там это смотрится грандиознее…
По той же причине, сознавая условность искусства, я и обозначил в своем новом киносценарии некий условный адрес дома, где проживали мои герои – Санька Рымарев и его мама, которую у меня звали Галей. Почему – Галя? Не знаю. Наверное, из протяжной хохлацкой песни: «О-ой, ты, Галю, Галя молодая…»
Но, возвратясь на миг к подлинности событий, я должен подтвердить, что вскоре после вечера художественной самодеятельности в столовке «Инснаба» мы с мамой, действительно, покинули свое пристанище на Малиновской улице и переехали – нет, не на Журавлевку, а в тихий переулок у Рыбной площади, где мама сняла комнату. Очень маленькую, скорей каморку, нежели комнату – на большее у нас не было денег. Да и много ли надо двоим?..
Но именно в эту каморку заявился однажды гость – не в фильме, а наяву – тот самый парень с бабочкой на шее, который громче всех хлопал в ладоши, когда моя мама читала наизусть стихотворение о Верке Вольной, – я знал уже, что его зовут Гансом.
Хлопушка: «Они не пройдут», пробы актеров, дубль два…
Теперь они сидели за столом в этой крохотной комнатке и, прямо скажем, не без аппетита хлебали из тарелок украинский борщ со сметаной, которым их потчевала мама Галя.
Она опять отлучилась на кухню. И они остались вдвоем – двое мужчин, Санька и Ганс.
Но сколько же можно угрюмо молчать, сидя друг против друга? Надо бы затеять какой-нибудь приличный разговор. А о чем еще вести разговор мужчинам, если не о войне?
– Вот, когда вы там воевали… – нарушил молчание Санька. – Было страшно?
– Один раз… был страшно, – признался гость. – Когда мы, шуцбундовцы, уходиль в Чехословакай… На лыжи, через границ… был ночь, и это… фью-у-у-у…
Он засвистал, подобрав губу. Рукой закружил в воздухе.
– Буран? – подсказал Санька.
– Зихер. Бу-ран… Мы нитшего не видеть, а сзади нас стрелять жандармы… Абер… но они тоже нитшего не видеть. Пуф, пуф – не попаль…
Он засмеялся.
Но мальчик не стал ему подхихикивать. Спросил строго:
– Зачем же вы удирали? Вот вы удрали – и там теперь Гитлер, фашисты…
– Нет, в Австрии не Гитлер, а Дольфус. Но он тоже фашист…
Очень странно, но здесь, в этой комнатушке, за обеденным столом, гость объяснялся по-русски куда уверенней, нежели там, во дворе. Во всяком случае, они вполне понимали друг друга.
А тут мама Галя принесла с кухни жаркое и, щедро выкладывая его на тарелки, поведала сыну.
– Представляешь? У него высшее техническое образование. Там, в Вене, он работал инженером. А здесь – стал к станку, будто простой фабзайчонок…
– О, рихтиг! – понимающе закивал гость. – Но сдэсь, в Советски Союз – кто ест власт? Работши класс, диктатур пролетариат, да?.. – Он ткнул себя пальцем в грудь. – Их виль… я тоже хотеть быть – работши класс. Пролетариат!
Санька едва куском не подавился: ишь, пролетарий выискался! С эдакой буржуйской бабочкой…
Маму Галю тоже разбирал смех.
Не сдержал хохотка и Зигфрид Кюн, сидевший со мною рядом. Выжидающе покосился сбоку: нравятся ли автору актеры? Не всё еще, конечно, гладко, ведь это – кинопробы…
Да, я знал по личному опыту, что такое кинопробы. На всю жизнь запомнил, как в павильоне Одесской киностудии мне, ребятенку, влепили исподтишка по голой заднице – для реализма, чтобы я заплакал. Ладно, дело прошлое.
Мне нравились актеры, которых пригласил для участия в фильме режиссер.
В первую очередь это касалось маститого Юргена Фрорипа, который, как и было договорено в Берлине, приехал сниматься в Москву.
Я мог лишь дивиться тому, что он даже внешне обладал непостижимым сходством с тем подлинным и еще живущим на свете человеком, который послужил прототипом Ганса Мюллера. На самом деле его звали Ганс Нидерле, в русском обиходе – Ганс Иоганнович Нидерле.
Те же густые темные брови при светлой шевелюре; те же тонкие, но не злые губы, умеющие расплываться в широкой улыбке; та же лепка лица; тот же рост, та же молодцеватая стать спортсмена… Правда, он был несколько старше того Ганса, которого я увидел впервые в столовке «Инснаба», а потом, в своем киносценарии, привел во двор условного дома на условной Журавлевке… Ведь тому, который был на самом деле, едва перевалило за двадцать, и выглядел он еще совсем мальчишкой, смущенным, влюбленным. А этому, на экране, было явно за тридцать… Но и здесь режиссер был обязан учесть, что действие фильма охватывает десяток лет – там и одна война, и другая, и третья, – а человек, попавший в такие передряги, остается самим собой, лишь черты его лица становятся жестче и умудренней, лишь виски его пробивает ранняя седина…
Сгодилось, как того и хотел режиссер, весьма приблизительное знание актером русского языка, хотя он и приехал из ГДР, где владение этим языком считалось признаком добропорядочности. Вот уж кому не надо было обладать особыми профессиональными навыками, чтобы забавно и самым натуральным образом коверкать русские слова. Юрген Фрорип на самом деле выговаривал их с трудом, с мучительной натугой. И не в укор будь сказано, что он их совсем не знал, а лишь заучивал наизусть по бумажке, где русские слова были записаны латинскими буквами, и порою они у него напрочь вылетали из памяти, и тогда оставалось лишь прибегать к языку жестов.
Это весьма наглядно проявилось в момент моей первой встречи с немецким актером в студийном коридоре.
Мы с Леной Цициной, редактором будущего фильма (да, это именно она звонила мне в «Молодую гвардию»), спеша на съемочную площадку, столкнулись нос к носу с выходящим из гримерки Юргеном Фрорипом. Он был в гриме, в пальтеце с шарфом, в шляпе с перышком, с той самой дурацкой бабочкой на шее. Он шел прямо на нас…
Лена Цицина, зардевшись, как обычно, при встрече с красивым мужчиной, тем более – иностранцем, и уже зная, что он по-русски ни бум-бум, только по бумажке, всё-таки не растерялась, а приветственно, хотя и шутливо вскинула над плечом сжатый кулак: мол, салют, товарищ, рот фронт!..
На что Юрген Фрорип, тоже, конечно, в шутку, но, вместе с тем, давая понять, что кое-что знает про фильм, в котором будет сниматься, – остановился, выпятил грудь колесом, щелкнул каблуками и вскинул вытянутую наискосок руку – вперед и вверх! мол, хайль Гитлер, дорогие товарищи!..
Вот в такой балаганной обстановке и произошло наше знакомство.
Но впоследствии все убедились в том, что приглашение знаменитого Юргена Фрорипа на роль Ганса Мюллера было попаданием в точку.
Очень понравился мне и мальчик, тот, что пробовался на роль Саньки Рымарева.
Мальчика звали Женей Герасимовым. Нет, он не состоял в родстве с вгиковским Герасимовым, у которого учился Зигфрид Кюн, просто однофамильцы.
К моменту съемок ему уже исполнилось двенадцать лет. То есть, он был почти вдвое старше того героя, которого ему предстояло сыграть, если утвердят пробы. Но, опять-таки, следовало учесть, что события в фильме «Они не пройдут» были растянуты на добрый десяток лет, если, конечно, этот десяток, эти годы можно считать добрыми. Ведь дети очень быстро растут, и если на каждый годок брать нового исполнителя, то актеров, уж точно, не напасешься.
Кроме того, сейчас, глядя на экран в Яичном зале, я вдруг подумал, что это даже лучше, что на роль Саньки Рымарева взяли не шестилетнего мальчугана, а постарше, двенадцатилетнего, уже подростка – не так жалко будет смотреть, как этот несмышленыш барахтается в пучине жизни…
На всякий случай, Женю Герасимова обрядили в куцее пальтишко с рукавами едва ли не по локоть, а на голову ему нахлобучили кепку с огромным козырьком, аэродромом. В этом наряде, скрадывающем возраст, он вполне мог сойти сначала за детсадовского малютку, а потом, попозже, за школяра начальных классов.
Был ли он похож на меня?
Нет, ничуть.
Тонколицый трепетный мальчик с печальными глазами. В его породистом лице не было и намека на мой нос картошкой, на мою россыпь веснушек, на мои уши торчком. Скорей в нем было неожиданное сходство с моими двоюродными братьями – Юрой и Колей Приходько, – это у них были такие же тонкие лица, как у нашей общей бабушки, а я-то весь в деда.
Но, положа руку на сердце, нужно сказать, что этот юный актер вовсе и не был обязан обладать фамильным сходством с автором сценария или его двоюродными братьями.
Он должен был, прежде всего, походить на своего героя.
Он должен был соответствовать тому Саньке Рымареву, каким его представлял себе режиссер Зигфрид Кюн.
Забегая вперед скажу, что этот мальчик, Женя Герасимов, когда он вырос и стал Евгением Герасимовым, сделался очень известным актером нашего кино, сыгравшим главные роли в фильмах «Подросток», «Рожденные бурей», «Вам и не снилось», «Точка, точка, запятая…», «Романовы – венценосная семья», «Петровка, 38», «Огарева, 6». Он стал заслуженным артистом России, лауреатом, попробовал свои силы в режиссуре, а позже ударился в политику, стал депутатом Мосгордумы…
Но Санька Рымарев в фильме «Они не пройдут» был его первой ролью.
Вообще, Зигфрид Кюн оказался удачлив в выборе актеров.
Очень важную роль Алексея Якимова, директора тракторного завода – завода, который на самом деле выпускал танки, – человека, арестованного в 1937 году, а позже павшего на фронте рядовым солдатом, – сыграл Сергей Столяров.
Былинный молодец Садко в «Садко», Руслан в «Руслане и Людмиле», Алеша Попович в «Илье Муромце», Иванушка в «Василисе Прекрасной» – таким захотел видеть его в своей картине немецкий режиссер.
Но, вероятней всего, этот выбор был определен образом Мартынова в классической ленте Григория Александрова «Цирк». Весь в белом – таким запомнился миллионам зрителей Сергей Столяров в этом фильме. Белый свитер, подчеркивающий мужественный стан; белый комбинезон – предтеча одеяния космонавтов – в смертельном номере полета под куполом цирка; и особенно эффектный контраст, когда он прижимает к груди черного ребенка белой женщины, бедняжки Марион Диксон, негритенка, которого сыграл маленький Джим Паттерсон, он еще появится в нашем повествовании…
Софью, жену Якимова, сыграла Инна Макарова, заводная Любка Шевцова из герасимовской «Молодой гвардии». Эпизодическую роль старика-вещуна, сообщившего героям фильма о том, что началась война – одну-единственную фразу – произнес легендарный Петр Алейников, и это была последняя роль в его жизни.
Маму Галю сыграла Людмила Шпара, актриса вахтанговского театра.
Выделю еще среди исполнителей Эрвина Кнаусмюллера, которому в фильме «Они не пройдут» доверили роль одного из вождей Австрийской компартии. Насколько я знаю, он и в реальной жизни принадлежал к той же плеяде антифашистов-коминтерновцев, что и Ганс Мюллер, что и его прототип Ганс Нидерле. Он тоже связал свою судьбу с Советским Союзом, сыграл в кино множество ролей импозантных немецких генералов и фельдмаршалов, жил в Москве на Фрунзенской набережной, Рядом со мною, мы иногда встречались.
И еще один важный штрих.
В эпизоде первомайской демонстрации, где-то на Садовом кольце (я думаю, что снимали настоящую демонстрацию), Зигфрид Кюн изловчился вклинить в кадр того типа в маске с усиками, с босяцкой челкой – Артуро Уи, Адольфа Гитлера, – которого сыграл во вгиковском спектакле Николай Губенко. Он и здесь был клоуном, потешающим толпу: то подопрет бока, расставив локти, то затрясет кулаками в воздухе, то выкинет руку вперед и вверх…
Этот площадной бурлеск показался мне вполне уместным в фильме: он как бы перебрасывал мостик из брехтовской пьесы в наши дни.
Когда в июле 1964 года я впервые вошел в кабинет главного редактора «Мосфильма», на письменном столе лежала записка именитого предшественника: «Саша, сценарный портфель пуст. Желаю успеха. Лев Шейнин».
Стоит ли говорить, что буквально с первого же часа меня взяла в оборот и больше не отпустила круговерть неотложных дел, которые, признаюсь – в том-то и стихия, и соблазн кинематографа! – были захватывающе интересны.
Позвонил из Отдела культуры ЦК КПСС Георгий Иванович Куницын, человек взрывного нрава, эдакий номенклатурный протопоп Аввакум: «Ты читал сценарий „Страсти по Андрею?“ Он опубликован в журнале „Искусство кино“… Хорошо, что понравился. А почему он до сих пор не запущен в производство? Готовьте представление в Госкино!..»
Пришел Сергей Федорович Бондарчук, только что завершивший титанический труд – экранизацию «Войны и мира». Устроившись в кресле, заговорил о том, что устал безмерно. Что хотел бы теперь взяться за фильм не слишком громоздкий, не батальный, а за фильм камерный, умиротворенный, может быть о любви… Нет, не Тургенев. Нет, не Гончаров. «А если Бунин?» – осторожно подсказал я. – «Бунин?..» – глаза его просияли, повлажнели. Назавтра я принес ему томик «Темных аллей», изданный за рубежом – тогда у нас это слыло еще эмигрантской крамолой. Но Бондарчуку уже не дали сойти с орбиты эпического кино: «Ватерлоо», затем «Красные колокола», «Они сражались за Родину». Встреча с давним знакомцем, поэтом Евгением Евтушенко. Завершен фильм «Я – Куба», снятый по его сценарию режиссером Михаилом Калатозовым и гениальным оператором Сергеем Урусевским. «Есть новые планы?» – «Есть. Мне предлагают сняться в роли Сирано де Бержерака, да-да, в качестве актера! Но возникли препятствия…»
Режиссер Георгий Натансон положил на стол киносценарий «Еще раз про любовь», по пьесе Радзинского. Не вдаваясь в подробности, произнес лишь две магические фразы: «В главной роли – Татьяна Доронина…» И: «Смета – сто сорок тысяч рублей». Я мысленно подсчитывал, сколько же денег, сэкономленных на этой ленте, заведомо обреченной на зрительский успех, можно перекинуть на сверхзатратного «Андрея Рублева»…
И еще один визит.
Пришел известный киноактер, в которого я – с детских лет, как, впрочем, и все! – был влюблен. Копна русых волос, неотразимая улыбка, богатырский разворот плечей. Весь в белом.
Сели к журнальному столику, и он, бдительно оглядев потолок и стены, наклонясь ко мне, сообщил:
– На студии – засилье жидовья. Большинство режиссеров, половина операторов, а уж директора картин – так сплошь!..
Перечислил имена и фамилии, удостоверяющие сей факт.
В конце разговора добавил, что все надежды на избавление от этого лиха связывает исключительно со мной.
Проводив его до двери, я сказал:
– Я вас понял.
Понял ли он, что понял я?
А тут раздался телефонный звонок: Михаил Ильич Ромм пригласил зайти в монтажную, посмотреть склейку новой части «Обыкновенного фашизма».
Я часто бывал в этой монтажной, поскольку, кроме обязанности визировать все заглавные и промежуточные титры картины, надо было знать и авторский текст, который свободно, без бумажки, наговаривал для записи режиссер, наблюдая на экране мелькание документальных кадров.
Иногда мне казалось, что в ленте Ромма был использован тот же самый архивный материал кинохроник Третьего Рейха, который я уже видел у Зигфрида Кюна – те же планы помпезных факельных шествий, те же броские ракурсы знамен со свастикой, которые столь вдохновенно и увлеченно снимала любимица фюрера Лени Рифеншталь.
Но сейчас на полотне были не знамена, не шествия, а была колючая проволока Освенцима, к которой льнули изможденные лица узников в полосатых робах с шестиконечной звездой Давида на груди. Совсем молодые и очень старые, они смотрели в объектив кинокамеры, будто бы зная, что их прощальные взгляды останутся запечатленными навек.