412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Дюма » Капитан Арена » Текст книги (страница 1)
Капитан Арена
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 22:46

Текст книги "Капитан Арена"


Автор книги: Александр Дюма



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 22 страниц)

Annotation

СУМАСШЕДШИЙ ДОМ

СИЦИЛИЙСКИЕ НРАВЫ И ИСТОРИИ

ЭКСКУРСИИ НА ЭОЛИЙСКИЕ ОСТРОВА Липари

ЭКСКУРСИЯ НА ЭОЛИЙСКИЕ ОСТРОВА Вулкано

ЭКСКУРСИЯ НА ЭОЛИЙСКИЕ ОСТРОВА Стромболи

КОЛДУНЬЯ ИЗ ПАЛЬМИ

СМЕРЧ

ЖЕЛЕЗНАЯ КЛЕТКА

СЦИЛЛА

ПРОРОК

ПОРТНОЙ ТЕРЕНЦИО

ПИЦЦО

МАЙ ДА

БЕЛЛИНИ

КОЗЕНЦА

TERREMOTO

ВОЗВРАЩЕНИЕ

КОММЕНТАРИИ

Сумасшедший дом

Сицилийские нравы и истории

Экскурсии на Эолийские острова

Экскурсия на Эолийские острова

Пророк

Портной Теренцио

Майда

Козенца

Terremoto

Возвращение

СОДЕРЖАНИЕ

notes

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

14

15

16

17

18

19

20

21

22

23

24

25

26

27

28

29



СУМАСШЕДШИЙ ДОМ




В девять часов утра капитан Арена пришел сообщить, что наше судно готово к отплытию и ожидает лишь нас, чтобы поднять паруса. Мы тотчас покинули гостиницу и отправились в порт.

Накануне мы посетили сумасшедший дом: да будет позволено нам бросить взгляд назад и рассказать об этом великолепном заведении.

«Casa dei Matti[1]» пользуется широчайшей известностью не только на Сицилии и в Италии, но и во всей остальной Европе. Один сицилийский вельможа, посетивший несколько заведений такого рода и возмущенный тем, как обращаются там с несчастными больными, решил посвятить свой дворец, свое состояние и свою жизнь лечению умалишенных. Многие утверждали, что барон Пизани столь же безумен, как и те, другие, однако его безумие было по крайней мере возвышенным.

Барон Пизани был богат, владел великолепной виллой, ему едва исполнилось тридцать пять лет, но он пожертвовал и своею молодостью, и своим дворцом, и своим состоянием. Его жизнь стала похожа на жизнь санитара, свой дворец он поменял на квартиру из четырех или пяти комнат, а от всего своего состояния оставил за собой лишь ренту в шесть тысяч ливров.

Он пожелал принять нас в своем заведении самолично. Для этой встречи он выбрал воскресенье, праздничный день для его подопечных. Мы остановились перед очень красивым домом, единственной особенностью которого были зарешеченные окна, хотя заметить решетки можно, лишь зная о них заранее. Тщательно отделанные и раскрашенные, решетки представляют собой: одни – виноградные лозы с гроздьями ягод, другие – вьюнки с длинными листьями и голубыми колокольчиками, и все это затеряно среди настоящих цветов и плодов, так что раскрашенные цветы и фрукты можно отличить лишь на ощупь.

Дверь нам открыл привратник в обычной одежде, однако, вместо обязательного снаряжения стража сумасшедших, вооруженного обычно палкой и увешанного связкой ключей, на боку у него красовался букет, а в руке он держал флейту. Войдя в дом, барон Пизани спросил привратника, как идут дела, и тот ответил, что все в порядке.

Первым, кого мы встретили в коридоре, был похожий на рассыльного человек, несший охапку дров. Заметив г-на Пизани, он подошел к нему и, положив дрова на пол, с улыбкой взял его руку и поцеловал ее. Барон спросил этого человека, почему он не веселится в саду вместе со всеми, и тот ответил ему, что близится зима и, по его мнению, следует поторопиться спустить дрова с чердака в подвал. Барон поддержал его в этом благом намерении, и рассыльный, подняв вязанку, продолжил свой путь.

Это был один из самых богатых землевладельцев Кас-тельветрано: не зная, чем занять себя, он впал в хандру, которая прямой дорогой привела его к потере рассудка. Тогда его доставили к барону Пизани, который отвел его в сторону и объяснил ему, что некогда кормилица подменила им ребенка, отданного ей на воспитание, и так как эта подмена теперь распознана, отныне, чтобы жить, ему придется работать. Сумасшедший никак не принял во внимание эти слова и сидел сложа руки, дожидаясь, когда слуги принесут ему, как обычно, обед. Но в привычное время слуги не пришли, а голод стал давать о себе знать; тем не менее житель Кастельветрано продолжал упорствовать и всю ночь напролет, не переставая, звал, кричал, стучал в стены и требовал свой обед; но все было тщетно, стены безмолвствовали, и пленник остался голодным.

Наутро около девяти часов к нему вошел надзиратель, и безумец повелительно потребовал у него завтрак. Тогда надзиратель спокойно попросил у него одно или два экю, чтобы пойти и купить завтрак в городе; порывшись у себя в карманах и ничего там не отыскав, голодающий попросил предоставить ему кредит; на это надзиратель ответил, что кредит хорош для богатых вельмож, а такому подонку, как он, кредит не положен. Тут бедняга глубоко задумался и, в конце концов, спросил у надзирателя, что надо сделать, чтобы достать деньги. Надзиратель сказал, что если он поможет ему отнести на чердак дрова, лежащие в подвале, то после двенадцатой охапки ему дадут два грано, за эти два грано он получит два фунта хлеба и этими двумя фунтами хлеба утолит свой голод. Такое условие показалось бывшему аристократу слишком жестоким, но в конечном счете, поскольку ему показалось еще более жестоким остаться без завтрака после того, как накануне пришлось обойтись без обеда, он последовал за надзирателем, спустился с ним в подвал, отнес на чердак дюжину охапок дров, получил свои два грано и, купив на них двухфунтовый хлеб, с жадностью проглотил его.

Начиная с этой минуты дело пошло само собой. Сумасшедший снова принялся носить дрова, чтобы заработать себе на обед. А так как вместо двенадцати он перенес тридцать шесть охапок, то обед оказался в три раза лучше завтрака. Подобное улучшение пришлось ему по вкусу, и на следующий день, проведя на редкость спокойную ночь, он по собственной воле снова принялся за дело.

С тех пор его нельзя было оторвать от этого занятия, которому он предавался, как мы видели, даже по воскресным и праздничным дням, а когда все дрова оказывались подняты из подвала на чердак, он снова спускал их с чердака в подвал, и vice versa[2].

Вот уже год как он занимается этой работой, и та сторона его безумия, которая была связана с хандрой, исчезла без остатка, он снова стал если и не толстым, то крепким, ибо, благодаря усердной работе, которую он выполнял, его физическое здоровье полностью восстановилось. Через несколько дней барон собирался взяться за нравственную сторону недуга, сообщив больному, что ведутся поиски документов, способных бесспорно доказать, что обвинение в подмене, жертвой которого он стал, было ложным. Но, как заверил нас барон Пизани, даже если его питомец окончательно излечится, то отпустят его, лишь получив от него твердое обещание, что, где бы ему ни довелось находиться, он ежедневно будет относить из подвала на чердак или с чердака в подвал двенадцать охапок дров – ни одной больше и ни одной меньше.

Поскольку все сумасшедшие находились в саду, за исключением трех или четырех, которым не решались давать возможность общаться с другими, ибо они страдали буйным помешательством, барон повел нас сначала осмотреть заведение, прежде чем показать нам тех, кто там обитал. У каждого больного была небольшая комната, нарядная или печальная, в зависимости от его причуды. Один, мнивший себя сыном правителя Китая, имел множество шелковых знамен с нарисованными на них разнообразными драконами и змеями и всевозможными императорскими регалиями из золоченой бумаги. Его помешательство было тихим и веселым, и барон Пизани надеялся вылечить больного, дав ему прочитать в газете, что его отца свергли с престола, а сам он отказался от короны и для себя, и для своего потомства. У другого, чье безумие заключалось в том, что он считал себя мертвым, кровать имела форму гроба, и он покидал ее, лишь закутавшись точно призрак; его комната целиком была затянута черным крепом с серебряными каплями слез. Мы спросили барона, каким образом он рассчитывает вылечить его. «Нет ничего проще, – ответил он. – Я ускорю на три-четыре тысячелетия наступление Страшного суда. Однажды ночью я разбужу его звуком трубы и направлю к нему ангела, который именем Господа Бога повелит ему встать».

Этот больной находится в доме около трех лет, и так как чувствует он себя все лучше и лучше, дожидаться вечного воскресения ему осталось всего каких-нибудь пять или шесть месяцев.

Выйдя из этой комнаты, мы услышали самое настоящее рычание, доносившееся из соседней комнаты; барон спросил нас, не желаем ли мы посмотреть, как он обращается с буйно помешанными. Мы ответили, что готовы последовать за ним, если только он ручается, что мы останемся целы и невредимы. Засмеявшись, он взял у надзирателя ключ и открыл дверь.

Дверь эта вела в комнату, которая со всех сторон была обита стеганой тканью и в окнах которой не было стекол, несомненно из опасения, как бы тот, кто в ней обитал, не поранился, разбив их. Впрочем, подобное отсутствие остекления представляло собой весьма незначительное неудобство, так как комната выходила на юг, а климат Сицилии всегда умеренный.

В углу комнаты стояла кровать, а на ней лежал мужчина в смирительной рубашке, прижимавшей его руки к телу и не позволявшей ему отрывать спину от ложа. За четверть часа до нашего прихода у больного был страшный приступ, и надзирателям пришлось прибегнуть к такой суровой мере, весьма, впрочем, редкой в этом заведении. Мужчина, которому было лет тридцать – тридцать пять, отличался, по-видимому, необычайной красотой, той самой итальянской красотой, для которой характерны горящие глаза, нос с горбинкой, черные волосы и борода, а сложен он был, как Геркулес.

Услыхав, как отворяется дверь, мужчина завопил еще громче, но, едва он поднял голову и встретился взглядом с бароном, его яростные крики превратились сначала в горестные стоны, а затем перешли в жалобные стенания. Подойдя к кровати, барон спросил его, что он такое сделал и за что его так связали. Мужчина ответил, что у него похитили Анджелику и потому он хотел убить Медора.

Бедняга воображал себя Роландом, и, к несчастью, его безумие, как и у того, кого он взял за образец подражания, было неистовым.

Барон ласково успокоил его, заверив, что Анджелику похитили против ее воли и при первой же возможности она вырвется из рук своих похитителей, чтобы вернуться к нему. Мало-помалу такое обещание, повторявшееся уверенным тоном, успокоило безутешного любовника, который после этого попросил барона отвязать его. В ответ барон заставил больного дать слово, что он не воспользуется своей свободой, дабы броситься вслед за Анд-желикой; безумец дал ему клятвенное обещание не поступать так. Барон развязал державшие больного узлы и снял с него смирительную рубашку, не переставая выражать ему сочувствие по поводу постигшей его беды. Это сострадание к воображаемым горестям возымело действие: получив свободу, больной даже не пытался встать, а лишь сел на кровати. Вскоре его стенания перешли в жалобные вздохи, а вздохи – во всхлипывания; но, несмотря на эти всхлипывания, ни одной слезы не скатилось из его глаз. Вот уже год, как он находился в здешнем заведении, и барон делал все возможное, чтобы заставить его плакать, но ему это ни разу не удалось. Барон рассчитывал рано или поздно сообщить больному о смерти Анджелики и заставить его присутствовать на погребении манекена: он надеялся, что этот переломный момент разобьет безумцу сердце и тот в конце концов заплачет. А если он заплачет, то в его выздоровлении, по мнению г-на Пизани, не пришлось бы сомневаться.

В комнате напротив находился другой буйно помешанный: два санитара раскачивали его в подвесной койке, к которой он был привязан. Сквозь решетку на окне он видел, как его товарищи гуляют в саду, и хотел пойти погулять вместе с ними; но так как в последний свой выход он чуть не убил тихого сумасшедшего, никому не причиняющего вреда и во время прогулок обычно подбирающего сухие листья, которые он находит на своем пути и бережно приносит в свою комнату, чтобы составить из них гербарий, то его желанию воспрепятствовали, и это привело безумца в такую ярость, что пришлось привязать его к койке – это вторая мера наказания; первая состоит в заточении, третья – в смирительной рубашке. Впрочем, он был в исступлении, делал все возможное, чтобы укусить своих стражей, и кричал как одержимый.

– В чем дело? – спросил барон, войдя в комнату больного. – Что-то мы чересчур скверно ведем себя сегодня!

Взглянув на барона, сумасшедший перешел от воплей на всхлипы, похожие на детский плач.

– Меня не пускают поиграть, – произнес он, – меня не пускают поиграть.

– А почему ты хочешь пойти поиграть?

– Мне здесь скучно, мне скучно, – ответил он и снова принялся кричать как грудной ребенок.

– В самом деле, – согласился барон Пизани, – если тебя привяжут вот так, тут не до веселья. Подожди, подожди, – и он отвязал его.

– А-а! – воскликнул безумец, спрыгнув на пол и потягивая руки и ноги. – A-а! Теперь я хочу пойти поиграть.

– Это невозможно, – сказал барон, – потому что в прошлый раз, когда тебе это позволили, ты вел себя плохо.

– Что же мне тогда делать? – спросил сумасшедший.

– Послушай, – предложил барон, – а ты не хочешь станцевать тарантеллу, чтобы немного поразвлечься?

– О да, тарантеллу! – радостно воскликнул безумец, в голосе которого не оставалось ни малейших следов минувшего гнева. – Тарантеллу!

– Приведите к нему Терезу и Гаэтано, – обратился барон Пизани к одному из санитаров, а затем, повернувшись к нам, пояснил: – Тереза – буйно помешанная, а Гаэтано – бывший учитель игры на гитаре, сошедший с ума. Это наш местный музыкант.

Через минуту мы увидели появление Терезы: ее несли двое мужчин, а она предпринимала невероятные усилия, пытаясь вырваться из их рук. Гаэтано важно следовал за ней со своей гитарой: он не нуждался ни в чьем сопровождении, ибо его безумие было самым безобидным. Но как только Тереза заметила барона, она бросилась в его объятия, называя его своим отцом, а затем увлекла в угол комнаты и стала вполголоса рассказывать ему обо всех неприятностях, произошедших с ней начиная с утра.

– Хорошо, дитя мое, хорошо, – сказал барон, – я все это только что узнал, и потому мне захотелось вознаградить тебя, доставив тебе минуту радости: хочешь станцевать тарантеллу?

– О да! О да, тарантеллу! – воскликнула девушка, занимая место перед танцором-безумцем, который уже пришел в движение и вертелся один, в то время как Гаэтано настраивал свой инструмент.

– Ну же, Гаэтано, давай скорее, скорее! – торопил его барон.

– Минутку, ваше величество: надо, чтобы инструмент был настроен.

– Он считает меня неаполитанским королем, – пояснил барон. – Он был бы очень рад поступить на службу к частному лицу, но я сделал его главным музыкантом моей капеллы, дал ему титул камергера и наградил его большой орденской лентой Святого Януария, так что он очень доволен. Если будете говорить с ним, окажите милость, называйте его «ваше превосходительство». Ну что, маэстро, как дела?

– Все в порядке, ваше величество, – ответил музыкант, начиная мелодию тарантеллы.

Я уже упоминал о магическом действии этой мелодии на сицилийцев, однако никогда мне не доводилось видеть ничего подобного тому, что произошло с двумя сумасшедшими: их лица тотчас прояснились, они щелкнули пальцами, словно кастаньетами, и начали танец, ритм которого барон все убыстрял; через четверть часа и он, и она обливались потом, но не унимались, с поразительной точностью следуя все более четкому ритму; наконец мужчина, совсем выбившись из сил, упал первым; через несколько минут, в свою очередь, рухнула женщина; мужчину уложили на кровать, а женщину отнесли в ее комнату. Барон Пизани ручался за их поведение в последующие двадцать четыре часа. Что же касается гитариста, то его отправили в сад доставлять удовольствие остальному обществу.

Затем господин барон Пизани повел нас в большой зал, где в плохую погоду гуляли больные: в зале было полно цветов, а стены сплошь были покрыты фресками, представлявшими в основном забавные сюжеты. Именно здесь добрый доктор, досконально знающий вид безумия каждого из своих подопечных, ведет самые любопытные наблюдения; он берет больного под руку и подводит то к одной фреске, то к другой, объясняя ему их содержание или же требуя, чтобы тот объяснил это содержание ему самому. На одной из фресок изображен славный рыцарь Астольфо, который отправляется на Луну на поиски склянки, содержащей разум Роланда. При виде этого я спросил барона, как он решился поместить в сумасшедшем доме картину, намекающую на безумие.

– Не судите слишком строго эту фреску, – ответил барон, – она вылечила семнадцать больных.

Кроме помещенных в оконных проемах цветов и нарисованных на стенах фресок, в этом зале находились круглые пяльцы для вышивания, ткацкие станки и прялки; каждое из таких орудий содержало работу, начатую сумасшедшими. Одно из первейших правил дома – работа; тот, кто не знает никакого ремесла, копает землю, качает воду или носит дрова. По воскресным и праздничным дням те, кто хочет поразвлечься, читают, танцуют, играют в мяч или качаются на качелях: барон утверждает, что любое занятие – это одно из самых сильных средств против безумия, ибо необходимо, чтобы сумасшедшие постоянно работали или развлекались, утомляли тело или занимали разум. Впрочем, опыт говорит в его пользу: в пропорциональном отношении число излеченных им душевнобольных вдвое превышает число тех, кого излечивают медики, применяющие к своим больным обычные врачебные методы.

Из рабочего зала мы прошли в сад; это чудесный цветник, орошаемый фонтанами и укрываемый высокими деревьями, где несчастные больные прогуливаются, почти всегда отдельно друг от друга, предаваясь каждый своему роду безумия и следуя по аллеям – одни по шумным, другие по тихим. Основная черта безумия – потребность в одиночестве; почти никогда двое сумасшедших не ведут общей беседы, а если и беседуют вместе, то каждый следует своей идее и отвечает собственной мысли, а не собеседнику, хотя совсем иначе они ведут себя с посторонними, которые приходят навестить их, и на первый взгляд некоторые больные кажутся исполненными здравого смысла.

Первым, кого мы встретили в саду, был молодой человек лет двадцати шести – двадцати восьми по имени Лукка. До своего заболевания он был одним из самых видных адвокатов Катании. Однажды на спектакле он повздорил с неаполитанцем, и тот, вместо того чтобы положить в карман визитную карточку, которую Лукка сунул ему в руку, пошел жаловаться охране; охрана же состояла из неаполитанских солдат, которым не надо ничего лучше, как затеять ссору с сицилийцем, и потому они потребовали, чтобы Лукка удалился из партера. Лукка, ничем не нарушивший общественного спокойствия, послал их ко всем чертям; один из неаполитанских солдат схватил Лукку за шиворот, но ловким ударом кулака был отброшен шагов на десять; тотчас же неаполитанцы все вместе набросились на упрямца, который какое-то время отбивался, но в конце концов получил удар прикладом, раскроивший ему череп, и упал, потеряв сознание. Его унесли и поместили в тюремную камеру. Когда на следующий день его пришел допрашивать судья, он уже лишился рассудка.

Его безумие было из разряда поэтических: он воображал себя то Тассо, то Шекспиром, то Шатобрианом. В этот день он отдал предпочтение Данте и, следуя с карандашом и бумагой в руках по аллее, сочинял тридцать третью песнь «Ада».

Когда я приблизился к нему сзади, он как раз дошел до эпизода с Уголино; однако память, видно, изменяла ему, ибо он два или три раза повторил, хлопая себя по лбу:

La bocca sollevo dal fiero pasto…

но дальше не мог сдвинуться с места. Мне подумалось, что отличный способ завоевать его расположение – подсказать ему первые слова следующего стиха, и так как он снова в знак отчаяния хлопнул себя по голове, я добавил:

Quel peccator, forbendola…

– Ах, спасибо! – воскликнул он. – Спасибо! Без вас я чувствовал, что мысли мои путаются, и мне казалось, что я схожу с ума. Quel peccator, forbendola… Вот именно, вот именно. – И он продолжил:

… A’capelli…[3]

вплоть до конца второй терцины.

И тогда, воспользовавшись точкой, которая приостанавливала мысль и давала сочинителю возможность передохнуть, я обратился к нему:

– Простите, сударь, но я узнал, что вы Данте.

– Да, это я, – ответил Лукка, – что вам угодно?

– Познакомиться с вами. Прежде я побывал во Флоренции, чтобы удостоиться этой чести, но вас там уже не было.

– Так вы, стало быть, не знали, – отвечал Лукка тем отрывистым тоном, какой характерен для безумия, – что меня изгнали из Флоренции; они обвинили меня в краже денег республики. Данте – вор! Я взял свою шпагу, семь первых песен моей поэмы и уехал.

– У меня была надежда, – продолжал я, – присоединиться к вам между Фельтро и Монтефельтро.

– Ах, да, – промолвил он, – в доме у Кане Гранде дел-ла Скала.

… del gran Lombardo Che’n su la Scala porta il santo uccello.[4]

Но я задержался там лишь на короткое время; его гостеприимство стоило мне слишком дорого: приходилось житье льстецами, шутами, придворными, поэтами, и какими поэтами! Почему же вы не поехали в Равенну?

– Я побывал там, но нашел только вашу гробницу.

– И к тому же меня в ней уже не было. Вам известно, как я оттуда вышел?

– Нет.

– Я отыскал средство воскресать каждый раз, когда умирал.

– Это секрет?

– Ничего подобного.

– Черт возьми! Я был бы не прочь узнать его.

– Нет ничего проще: умирая, я прошу вырыть мне могилу как можно глубже; вы ведь знаете, что центр Земли – это огромное озеро?

– В самом деле?

– Огромное. А вода, как вам известно, точит; вода точит, точит, точит, пока не доходит до меня, и тогда она уносит меня в море. Оказавшись на дне моря, я ложусь, упираясь обеими пятками в ветви коралла. Коралл растет, ибо, как вы знаете, коралл – растение; он растет, растет, растет, прорастает в вены и сотворяет кровь; потом поднимается, поднимается, поднимается, поднимается, ну а когда доходит до сердца, я воскресаю.

– Мой дорогой поэт, – с живостью произнес барон, прерывая нашу беседу, – не будете ли вы столь добры сыграть кадриль для этих бедных людей?

– Разумеется, – ответил Лукка, взяв скрипку, которую протягивал ему барон Пизани, и настраивая ее, – разумеется. Ну и где же они, где?

И он взобрался на стул, как имеют обыкновение делать деревенские музыканты.

– Маэстро, – произнес барон, обращаясь к Гаэтано, прибежавшему со своей гитарой, – маэстро: кадриль.

– Да, ваше величество, – ответил Гаэтано и, взобравшись на стул рядом с тем, на котором стоял Лукка, дал ему знак.

И они вдвоем принялись играть кадриль.

Тотчас со всех концов сада сбежалось в самых невероятных нарядах с дюжину сумасшедших, мужчин и женщин, среди которых я сразу же узнал сына императора Китая и мнимого покойника; у первого на голове была великолепная корона из золоченой бумаги, второй был закутан в большую белую простыню и шагал медленно и важно, как и подобает призраку. В числе остальных были унылый сумасшедший, который явно шел нехотя, ибо время от времени его приходилось подталкивать двум надзирателям; женщина, воображавшая себя святой Терезой и впадавшая в экстазы, и, наконец, молодая женщина лет двадцати, в чьих поблекших чертах угадывалась былая красота: она тоже передвигалась с трудом, и ее скорее тащила, чем вела, женщина, которой, по-видимому, вменялось в обязанность надзирать за ней; в конце концов эта больная встала на место, как другие, и началась кадриль.

Кадриль странная, где каждый исполнитель, казалось, механически подчинялся действию какой-то тайной пружины, приводившей его в движение, в то время как разум следовал по пути, на который влекло его безумие; кадриль на вид веселая, а на самом деле мрачная, где все было безумным – музыка, музыканты и танцоры; это было страшное для взгляда зрелище, ибо оно позволяло заглянуть в самую глубь человеческой слабости.

На минуту я отошел в сторону. Меня охватил страх, что я и сам могу сойти с ума.

Ко мне приблизился барон.

– Я прервал вашу беседу с бедным Луккой, – сказал он, – так как не позволяю ему плутать в его метафизических измышлениях. Безумцев-метафизиков труднее всего вылечить, так как нельзя сказать, где кончается разум и где начинается безумие. Пускай воображает себя Данте, Тассо, Ариосто, Шекспиром или Шатобрианом – тут нет беды. Я спас почти всех, кто страдал лишь такого рода помешательством, и спасу Лукку: я в этом уверен. А вот кого мне не спасти, – продолжал барон, покачав головой и протянув руку в сторону танцоров, – так это бедную без-умицу, которая отбивается, чтобы покинуть свое место и опять уйти в сторонку. Да вот посмотрите, она откидывается назад, у нее начинается приступ: никогда она не сможет слушать музыку, никогда не сможет видеть танцующих, не поддаваясь своему безумию… Хорошо, хорошо, оставьте ее в покое! – крикнул барон женщине, приставленной к больной и пытавшейся заставить ее не покидать кадрили. – Костанца, Костанца, иди ко мне, дитя мое, иди!

И он сделал несколько шагов ей навстречу, в то время как девушка, воспользовавшись своей свободой, быстрая, словно испуганная газель, побежала, оглядываясь назад, чтобы удостовериться, что за ней не гонятся, и с рыданиями бросилась к нему в объятия.

– Ну будет, дитя мое, – произнес барон, – что опять случилось?

– О отец мой, отец мой! Они не хотят снять свои маски, не хотят назвать свои имена никому, кроме него, они уводят его в соседнюю комнату. О, во имя Неба, не отпускайте его с ними, они убьют его! Альбано, Альбано! Ах!.. Ах!.. Боже мой, Боже мой! Все кончено… Слишком поздно!

И девушка, почти без чувств, упала на руки барона, который, хотя и привык к такой картине, не смог сдержать чувств: он достал из кармана платок и смахнул слезу, катившуюся по его щеке.

Тем временем остальные продолжали танцевать, нисколько не беспокоясь о горестях девушки; и хотя ее приступ начался у них на глазах, никто, казалось, этого не заметил, даже Лукка, с каким-то неистовством игравший на скрипке, притопывая ногой и во весь голос объявляя фигуры, которые никто не выполнял. Я почувствовал, что у меня начинается головокружение: это была одна из тех сцен, о каких рассказывает Гофман или какие видишь во сне. Я попросил разрешения у барона прочитать правила его заведения, о которых мне говорили как об образце филантропии. Он достал из кармана напечатанную брошюрку, и я удалился в рабочий кабинет, который барон оставил за собой и куда велел пустить меня.

Я приведу две-три статьи из этих правил.

ГЛАВА V Статья 45.

«В доме для умалишенных уже упразднен жестокий и отвратительный обычай применения оков и палочных ударов, которые, вместо того чтобы делать несчастных душевнобольных более спокойными и послушными, лишь усиливают их ярость, внушая им чувство мести. Тем не менее, если, несмотря на мягкость в обращении с ними, они предаются буйству, следует прибегать к ограничительным мерам, никогда не забывая при этом, что сумасшедшие – отнюдь не виновные, подлежащие наказанию, а несчастные больные, которым необходимо оказать помощь и положение которых требует всей обходительности, какую следует проявлять по отношению к тем, кто бедствует и страдает».

Статья 46.

«Из всех ограничительных мер, которыми пользуются ныне в приютах и в заведениях для душевнобольных у всех наиболее цивилизованных народов Европы, будут приняты только три: заточение в комнате, связывание в подвесной койке и смирительная рубашка, ибо директор Палермского сумасшедшего дома убежден не только в неэффективности, но и в реальной опасности вращательных машин, холодных ванн и смирительной кровати – способов подавления еще более жестоких, чем использование цепей, упраздненное в некоторых заведениях».

Статья 48.

«Однако, ввиду того, что при уходе за умалишенными приходится иногда прибегать к силе, в крайних случаях сила станет применяться. Тогда принуждение будет осуществляться не с шумом и суровостью, а твердо и в то же время человечно, давая при этом больным понять, насколько возможно, те терзания, какие испытывают их надзиратели, вынужденные пользоваться по отношению к ним подобными методами».

Статья 51.

«Использование смирительной рубашки допустимо только по распоряжению директора, но во время ее применения будут приняты все меры предосторожности, в особенности когда дело касается женщин, которым стягивание ремней может нанести большой вред при сжатии грудных мышц».

Я заканчивал чтение delle Instruzioni[5] (таково название этих правил), когда вошел барон в сопровождении Лукки, который был полностью успокоен своей игрой на скрипке и, узнав мое имя, хотел как собрат по поэзии сделать мне комплименты. Он знал мои пьесы «Антони» и «Карл VII» и попросил меня написать несколько стихов в его альбом. Я попросил его о том же, но он потребовал отсрочки до следующего утра, желая написать стихи специально для меня. Он совершенно успокоился, говорил мягко и в то же время очень серьезно, и если не считать сохранившейся у него убежденности, что он Данте, то в эту минуту в его поведении не было ничего от безумца.

Настало время нашего отъезда; впрочем, одно из зрелищ, которые я могу выносить совсем недолго и с большим трудом, – это зрелище безумия. Барон, у которого были дела в нашей стороне, предложил проводить нас, и мы согласились.

Пересекая двор, я снова увидел девушку, искавшую утешения у барона; она стояла на коленях перед бассейном фонтана и смотрелась в него, как в зеркало, забавляясь тем, что окунала в воду длинные локоны своих волос, а затем прикладывала их мокрые концы к своему пылающему лбу.

Я спросил барона, какое событие вызвало столь мрачное и тягостное безумие, вылечить которое он и сам не питал никакой надежды. Барон рассказал мне следующее.

Костанца (напомним, что именно так барон называл девушку) была единственной дочерью последнего графа делла Брука; вместе с ним и с матерью она жила в поместье, находившемся между Сиракузой и Катанией, в одном из тех старых замков сарацинской архитектуры, которые сохранились еще кое-где на Сицилии. Однако, несмотря на уединенность замка, красота Костанцы славилась от Мессины до Трапани; и не один раз молодые сицилийские вельможи под предлогом того, что ночь застала их в пути, приходили просить у графа делла Брука гостеприимства, в котором он никогда не отказывал. То был способ увидеть Костанцу. А увидев ее, они почти все уезжали безумно в нее влюбленные.

Среди таких корыстных посетителей мелькнул однажды кавалер Бруни. Это был мужчина двадцати восьми – тридцати лет, имевший поместья в Кастро Джованни и слывший одним из тех горячих, страстных мужчин, которые не остановятся ни перед чем, чтобы удовлетворить любовное желание или совершить акт мести.

Костанца обратила на него не больше внимания, чем на других, и кавалер Бруни провел в замке делла Брука одну ночь и один день, не оставив после своего отъезда ни малейшего воспоминания ни в сердце, ни в мыслях девушки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю