Текст книги "Анж Питу"
Автор книги: Александр Дюма
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 45 страниц)
– Да, я знаю.
– Так вот, выйдя на свободу, герцог Орлеанский стал бы королем Франции, сударыня.
– А вы, наверно, сочли бы это справедливым! – с горькой иронией заметила Мария Антуанетта.
– Клянусь честью, да. Можете сколько угодно пожимать плачами; чтобы справедливо судить о других, я встаю на их точку зрения. С высоты трона невозможно как следует рассмотреть народ; я спускаюсь вниз и спрашиваю себя: будь я буржуа или вилланом, стерпел бы я, чтобы сеньор числил меня своим имуществом наравне с цыплятами и коровами! Будь я землепашцем, стерпел бы я, чтобы десять тысяч голубей сеньора съедали каждый день десять тысяч зерен пшеницы, овса или гречихи, то есть примерно два буасо, истребляя таким образом большую часть моего урожая? Чтобы его зайцы и кролики объедали мою люцерну, а кабаны рыли мою картошку? Чтобы его сборщики налогов взимали десятину с моего добра, а сам он ласкал мою жену и дочерей? Чтобы король забирал у меня сыновей на войну, а духовенство проклинало мою душу в минуты ярости?
– В таком случае, сударь, – перебила королева, бросая на него испепеляющий взгляд, – берите кирку и идите разрушать Бастилию.
– Вы хотите посмеяться надо мной, – отвечал король. – А между тем я пошел бы, даю слово! Пошел бы, если бы не понимал, что смешно королю браться за кирку вместо того, чтобы разрешить вопрос одним росчерком пера. Да, я взял бы в руки кирку, и мне рукоплескали бы, как я рукоплещу тем, кто берет на себя этот тяжкий труд. Полно, сударыня, те, что разрушают Бастилию, оказывают неоценимую услугу мне, а вам и подавно, да, да, вам тоже, – теперь вы уже не можете в угоду своим друзьям бросать честных людей в тюрьму.
– Честных людей – в Бастилию! Вы обвиняете меня в том, что я заточила в Бастилию честных людей! Кого же это – уж не господина ли де Рогана?
– О, не будем вспоминать об этом человеке. Нам не удалось засадить его в Бастилию, ибо парламент его оправдал. Впрочем, князю Церкви не место было в Бастилии, ведь теперь туда сажают фальшивомонетчиков. Право, зачем сажать туда фальшивомонетчиков и воров, что им там делать? Ведь у меня в Париже есть для них довольно других тюрем, обходящихся мне очень недешево. Но фальшивомонетчики и воры – еще куда ни шло; ужаснее всего то, что в Бастилию сажали честных людей.
– Честных людей?
– Точно так! Сегодня я видел одного из них, честного человека, который был заключен в Бастилию и только что оттуда вышел.
– Когда же он вышел?
– Сегодня утром.
– Вы виделись с человеком, который только сегодня утром вышел из Бастилии?
– Я только что с ним расстался.
– Кто же это?
– Некто вам известный.
– Известный?
– Да.
– И как зовется этот некто?
– Доктор Жильбер.
– Жильбер! Жильбер! – вскричала королева. – Как! Тот, чье имя назвала Андре, приходя в себя?
– Он самый. Наверняка это он и есть; я готов за это поручиться.
– Этот человек был заключен в Бастилию?
– Право, можно подумать, будто это вам неизвестно, сударыня.
– Мне и в самом деле ничего об этом не известно.
И, заметив удивление короля, королева добавила:
– Наверно, была какая-то причина, я просто не могу вспомнить…
– Вот-вот! – воскликнул король. – Когда творят несправедливости, почему-то всегда забывают причину. Но если вы забыли и причину и доктора, то госпожа де Шарни не забыла ни того ни другого, ручаюсь вам.
– Государь! Государь! – вскричала Мария Антуанетта.
– Должно быть, между ними что-то произошло… – продолжал король.
– Государь, пощадите! – сказала королева, с тревогой оглядываясь на дверь будуара, где спряталась Андре и где был слышен весь их разговор.
– Ах да, – сказал король со смешком, – вы боитесь, как бы не появился Шарни и не проведал об этом. Бедняга Шарни!
– Государь, умоляю вас; госпожа де Шарни – дама в высшей степени добродетельная, и признаюсь вам, я предпочитаю думать, что этот господин Жильбер…
– Вот как! – перебил король. – Вы обвиняете этого честного малого? Ну, а я остаюсь при своем мнении. Досадно лишь, что я знаю хотя и многое, но еще не все.
– Право, ваша уверенность меня путает, – сказала королева, по-прежнему глядя в сторону будуара.
– Впрочем, мне не к спеху, – продолжал Людовик XVI, – я могу и подождать. Начало этой истории сулит счастливый конец, и теперь, когда Жильбер мой медик, я узнаю этот конец от него самого.
– Ваш медик? Этот человек ваш медик! Вы доверяете жизнь короля первому встречному?
– Я доверяю своим глазам, – холодно возразил король, – а в душе этого человека я могу читать, как в раскрытой книге, ручаюсь вам.
Королева невольно содрогнулась от гнева и презрения.
– Вы можете сколько угодно пожимать плечами, – сказал король, – вы не отнимете у Жильбера его учености.
– В вас говорит минутное ослепление!
– Хотел бы я посмотреть, как бы вы себя повели на моем месте. Хотел бы я знать, произвел ли впечатление на вас и на госпожу де Ламбаль господин Месмер?
– Господин Месмер? – переспросила королева, заливаясь краской.
– Да, когда четыре года тому вы, переодевшись в чужое платье, отправились на один из его сеансов. Как видите, моя полиция хорошо работает: я знаю все.
При этих словах король нежно улыбнулся Марии Антуанетте.
– Вы все знаете, государь? – спросила королева. – Какой вы скрытный, никогда ни словом не обмолвились об этом.
– Зачем? Голоса сплетников и перья газетчиков довольно упрекали вас за эту маленькую неосторожность. Но вернемся к Жильберу и Месмеру. Господин Месмер усадил вас у чана, коснулся вас стальным прутом, окружил себя тысячей призраков, как всякий шарлатан. Жильбер, напротив того, не гаерствует; он протягивает руку к женщине – она тут же засыпает и говорит во сне.
– Говорит! – прошептала королева в ужасе.
– Да, – подтвердил король, не преминув еще немного помучить жену, – да, усыпленная Жильбером, она говорит и, можете мне поверить, рассказывает весьма странные вещи.
Королева побледнела.
– Госпожа де Шарни рассказала весьма странные вещи? – прошептала она.
– Чрезвычайно, – подтвердил король. – Ей повезло…
– Тише! Тише! – перебила Мария Антуанетта.
– Почему тише? Я говорю: ей повезло, так как никто, кроме меня, не слышал, что она говорила во сне.
– Смилуйтесь, государь, ни слова более.
– Охотно, ибо я падаю с ног от усталости, а я не привык себе отказывать: когда я голоден, я ем, когда хочу спать – ложусь в постель. До свидания, сударыня; надеюсь, наша беседа излечила вас от заблуждения.
– Какого, государь?
– Народ был прав, разрушая то, что создали мы и наши друзья, и свидетельство тому – мой бедный доктор Жильбер. Прощайте, сударыня; поверьте, что, обнаружив зло, я найду в себе силы ему воспрепятствовать. Покойной ночи, Антуанетта!
Король направился было в свои покои, но вернулся.
– Кстати, предупредите госпожу де Шарни, чтобы она помирилась с доктором, если еще не поздно. Прощайте.
И он медленно удалился, сам закрыв за собой двери с удовлетворением механика, который чувствует под рукой крепкие запоры.
Не успел король пройти по коридору и десяти шагов, как графиня вышла из своего укрытия, бросилась к дверям, заперла их на замок, потом подбежала к окну и задернула занавеси.
Безумие и ярость сообщили ей ловкость, силу, энергию.
Убедившись, что никто ее не видит и не слышит, она подошла к королеве и с душераздирающим рыданьем упала на колени:
– Спасите меня, государыня, во имя Неба, спасите меня!
Потом помолчала, вздохнула и прибавила:
– И я расскажу вам все!
IIIО ЧЕМ ДУМАЛА КОРОЛЕВА В НОЧЬ С 14 НА 15 ИЮЛЯ 1789 ГОДА
Сколько длилась эта доверительная беседа, мы не знаем; однако она затянулась, ибо двери королевского будуара открылись только в два часа пополуночи и можно было увидеть, как Андре на пороге, едва ли не на коленях, целует руку Марии Антуанетте; потом молодая женщина встала, вытерла покрасневшие от слез глаза, а королева затворила за собой дверь в спальню.
Андре поспешно удалилась, словно хотела убежать от себя самой.
Королева осталась одна. Когда камеристка вошла, чтобы помочь ей раздеться, она увидела, что Мария Антуанетта, сверкая глазами, большими шагами ходит по комнате.
Резким движением руки она отослала камеристку.
Та безмолвно удалилась.
Итак, королева осталась совсем одна. Она велела ее не беспокоить; приказ этот дозволялось нарушить только в том случае, если из Парижа поступят важные известия.
Андре больше не появлялась.
Что же до короля, то, побеседовав с г-ном де Ларошфуко, пытавшимся объяснить ему разницу между мятежом и революцией, он заявил, что устал, лег и тотчас заснул; он спал так же спокойно, как после охоты, во время которой загнанный олень с угодливостью царедворца позволил настичь себя у пруда Швейцарцев.
Королева написала несколько писем, зашла в соседнюю комнату, где под присмотром г-жи де Турзель спали ее дети, а затем легла в постель – не для того, чтобы уснуть, подобно королю, а для того, чтобы вволю помечтать.
Но вскоре, когда в Версале воцарилась тишина, когда гигантский дворец погрузился во тьму, когда из глубины сада доносился лишь скрип песка под ногами патрулей, а в длинных переходах был слышен только тихий стук ружейных прикладов о мраморные плиты пола, Мария Антуанетта, устав лежать в духоте, встала с кровати, надела бархатные туфли и, завернувшись в длинный белый пеньюар, подошла к окну, чтобы вдохнуть прохладу, веющую от фонтанов, а заодно и поймать на лету советы, что ночной ветер нашептывает разгоряченным головам и удрученным сердцам.
В уме ее вновь пронеслись все неожиданные события минувшего странного дня.
Падение Бастилии, этого осязаемого символа королевской власти; нерешительность Шарни, этого преданного друга, этого пленника страсти, которого она столько лет держала в повиновении: он, никогда не изливавший вздохами ничего, кроме любви, казалось, впервые вздыхает с сожалением и раскаянием.
Благодаря привычке обобщать, которую дарит великим умам знание людей и вещей, Мария Антуанетта сразу поняла, что у ее тоски два источника: политическое несчастье и сердечная невзгода.
Политическим несчастьем была важная новость, вышедшая из Парижа в три часа пополудни, дабы обойти весь свет и поколебать священное благоговение, с каким дотоле относились к королям – представителям Бога на земле.
Сердечная невзгода имела причиной глухое сопротивление Шарни могуществу возлюбленной властительницы. Значит, недалек тот час, когда любовь графа при всей своей верности и преданности перестанет быть слепой, а верность и преданность – безусловными.
При этой мысли сердце женщины болезненно сжалось, наполнилось той едкой желчью, какая зовется ревностью, ядом, растравляющим одновременно тысячу маленьких ранок в страждущей душе.
Невзгода с точки зрения логики была все же меньше, чем несчастье.
Поэтому не столько по зову сердца, сколько по велению разума, не столько по наитию, сколько по необходимости Мария Антуанетта первым долгом стала обдумывать опасности политического положения.
Как быть: впереди – ненависть и честолюбие, справа и слева – слабость и безразличие.
В числе врагов – те, что начали с клеветы, а кончили бунтом, иными словами, люди, способные на все.
В числе защитников по большей части те, что исподволь привыкли безропотно сносить любую обиду, – иными словами, люди, неспособные почувствовать всю глубину нанесенной раны.
Они не решились бы оказать сопротивление из боязни наделать шуму.
Значит, придется похоронить все в своей душе: сделать вид, что все забыто – но ничего не забывать; сделать вид, что все прощено – но ничего не прощать.
Конечно, это было недостойно французской королевы, и прежде всего недостойно дочери Марии Терезии, этой отважной женщины.
Бороться, бороться! – такой совет давала оскорбленная королевская гордыня; но разумно ли вступать в борьбу? Можно ли погасить ненависть кровопролитием? Не ужасно ли само прозвище – Австриячка? Стоит ли вослед Изабелле Баварской и Екатерине Медичи освящать его в купели вселенской резни?

Вдобавок успех, если верить Шарни, сомнителен.
Бороться и потерпеть поражение!
Вот что причиняло королеве боль, когда она размышляла о политике, более того: в иные мгновения она чувствовала, как из страданий королевы, словно ненароком потревоженная змея из вересковой заросли, выползает отчаяние женщины, которой кажется, что ее стали меньше любить.
Шарни произнес слова, которые мы слышали, отнюдь не по убеждению, он просто устал; он, как множество других людей, как она сама, до дна испил чашу клеветы. Шарни впервые говорил о своей жене Андре, им совершенно заброшенной, с нежностью; неужели он наконец заметил, что графиня еще молода и хороша собой? Мысль эта, которая жгла Марию Антуанетту, как укус ехидны, убедила ее в том, что несчастье, как ни удивительно, – ничто по сравнению с невзгодой.
Ибо невзгода сделала с ней то, что не удавалось несчастью: женщина, обливаясь холодным потом, трепеща, в ярости вскакивала с кресла, тогда как королева смело смотрела в лицо несчастью.
Вся судьба этой венценосной страдалицы отразилась в ее душевном смятении той ночью.
"Как избавиться сразу от несчастья и от невзгоды? – спрашивала она себя с незатихающей тревогой. – Быть может, решиться бросить жизнь, подобающую королеве, и жить счастливо, как все обыкновенные люди, и вернуться в свой Трианон, в хижину, к тихому озеру, к скромным радостям своей молочной фермы; и пусть весь этот сброд вырывает друг у друга из рук лохмотья королевской власти, она оставит себе лишь несколько скромных клочков, какие женщина вправе считать своей собственностью, с сомнительной рентой в виде преданности двух-трех верных слуг, которые захотят остаться вассалами?"
Увы! Именно при этой мысли змея ревности жалила Марию Антуанетту особенно больно.
Счастье! Но будет ли она счастлива, испытав унижение, ведь ее любовью пренебрегли?
Счастье! Но будет ли она счастлива рядом с королем, этим заурядным супругом, в ком нет ровно ничего героического?
Счастье! Но будет ли она счастлива рядом с г-ном де Шарни, ведь он мог быть счастлив с какой-нибудь другой женщиной, например с собственной женой?
И в сердце бедной королевы вспыхивали все факелы, которые испепелили Дидону прежде, нежели она взошла на костер.
Но среди этой лихорадочной пытки мелькал проблеск покоя; среди содрогающейся тревоги – проблеск радости. Не создал ли Бог в своей бесконечной доброте зло лишь затем, чтобы научить нас ценить добро?
Андре во всем повинилась королеве, открыла сопернице позор своей жизни; Андре, не смея поднять на нее глаза, заливаясь слезами, призналась Марии Антуанетте, что недостойна любви и уважения честного человека, – значит, Шарни никогда не будет любить Андре.
Но Шарни не знает и никогда не узнает о драме, разыгравшейся в Трианоне, и о том, что за ней последовало, – значит, для Шарни ее как бы не существует.
Пребывая во власти всех этих дум, королева мысленно видела в зеркале свою угасающую красоту, исчезнувшую веселость, утраченную свежесть юности.
Потом она возвращалась мыслями к Андре, к странным, почти невероятным приключениям, о которых Андре только что ей поведала.
Она восхищалась поистине волшебным произволом слепого рока, извлекшего из недр Трианона, из хижины, из грязи мальчишку-садовника, дабы сплести его судьбу с судьбой благородной девушки, чья судьба оказалась связана в свою очередь с судьбой самой королевы.
"Так атом, затерянный в низших сферах, – говорила она себе, – волею силы притяжения вдруг возносится в высшие сферы, дабы слить свой свет с божественным сиянием звезды".
Не был ли этот мальчишка-садовник, этот Жильбер, олицетворением того, что происходит ныне: человек из народа, выходец из низов, он вершит судьбы великого королевства; странный лицедей, порождение реющего над Францией демона зла, он воплощает в себе и оскорбление дворянства, и наступление плебея на королевскую власть?
Этот Жильбер, ставший ученым, этот выскочка в черном кафтане третьего сословия, советник г-на Неккера и наперсник французского короля, по капризу революции окажется ровней женщине, чью честь он воровски похитил однажды ночью!
Королева, вновь ставшая женщиной, невольно содрогалась, вспоминая ужасный рассказ Андре; Мария Антуанетта почла своим долгом смело взглянуть в лицо этому Жильберу и самой научиться читать в человеческих чертах то, что Богу было угодно в них запечатлеть, то, что помогает постигнуть столь странный характер; и несмотря на то чувство, о котором мы уже говорили, – чувство, близкое к радости, при виде унижения соперницы, – ее охватило сильное желание уязвить человека, принесшего женщине столько страданий.
Да, да, ей хотелось взглянуть на него и, – кто знает? – быть может, не только ужаснуться, но и восхититься этим незаурядным чудовищем, преступно смешавшим свою подлую кровь с аристократической кровью Франции; этим человеком, казалось, вдохновившим революцию, чтобы выйти из Бастилии, где в противном случае ему пришлось бы вечно учиться забывать то, что простолюдину не следует помнить.
Эти мысли возвратили королеву к ее политическим несчастьям, и она увидела, что все нити сходятся в одной точке и лишь одна голова в ответе за все эти страдания.
Поэтому главарем бунта, сокрушившего Бастилию и пошатнувшего трон, стал для королевы именно Жильбер – Жильбер, чьи воззрения заставили всех этих Бийо, Майяров, Эли и Юленов взяться за оружие.
Жильбер казался ей одновременно коварным и страшным: коварным, ибо он погубил Андре, став ее любовником; страшным, ибо он участвовал в разрушении Бастилии, став врагом королевы.
Тем более необходимо понять, что он такое, чтобы держаться от него подальше, а еще лучше – чтобы использовать его в своих целях.
Надо любой ценой поговорить с этим человеком, рассмотреть его поближе, самой составить о нем суждение.
Большая часть ночи миновала: пробило три часа, заря высветила верхушки деревьев Версальского парка и головы статуй.
Королева не спала всю ночь; ее рассеянный взгляд скользил по залитым белым светом аллеям.
Тяжелый беспокойный сон незаметно окутал несчастную женщину.
Запрокинув голову, она упала в кресло, стоявшее у раскрытого окна.
Ей снилось, будто она гуляет в Трианоне и из глубины куртины вылезает, словно в немецкой балладе, гном с улыбкой на землистом лице; он протягивает к ней скрюченные пальцы, и она понимает, что это злобно улыбающееся чудовище и есть Жильбер.
Она вскрикнула.
В ответ раздался другой крик.
Она очнулась от сна.
Кричала г-жа де Турзель: она вошла к королеве и, увидев ее в кресле, бледную и хрипящую, не могла сдержать удивленного и горестного возгласа.
– Королева занемогла! – воскликнула она. – Королеве дурно! Не позвать ли врача?
Королева открыла глаза: намерение г-жи де Турзель вполне отвечало ее желанию, подсказанному болезненным любопытством.
– Да, врача, – отвечала она, – доктора Жильбера; позовите доктора Жильбера.
– Доктора Жильбера? Кто это? – удивилась г-жа де Турзель.
– Новый медик короля, назначенный, кажется, вчера; он прибыл из Америки.
– Я знаю, кого имеет в виду ее величество, – набралась храбрости одна из придворных дам.
– И что же? – спросила Мария Антуанетта.
– Доктор в приемной у короля.
– Так вы его знаете?
– Да, ваше величество, – пробормотала дама.
– Но откуда? Ведь он всего неделю или десять дней назад прибыл из Америки и только вчера вышел из Бастилии.
– Я его знаю…
– Отвечайте же, откуда вы его знаете? – приказала королева.
Дама потупилась.
– Да, скажете вы, наконец, откуда вы его знаете?
– Ваше величество, я читала его произведения, и мне захотелось взглянуть на их автора, поэтому сегодня утром я попросила, чтобы мне его показали.
– А-а! – протянула королева, и в голосе ее прозвучала неизъяснимая смесь высокомерия и сдержанности. – А-а, ну что ж! Коль скоро вы с ним знакомы, передайте ему, что мне нездоровится и я желаю его видеть.
В ожидании его прихода королева велела войти остальным придворным дамам, накинула пеньюар и поправила прическу.
IVКОРОЛЕВСКИЙ ВРАЧ
Через несколько минут после того, как королева отдала приказ, а придворная дама поспешила исполнить, удивленный, слегка встревоженный, глубоко взволнованный, но тщательно скрывающий свои чувства Жильбер предстал перед Марией Антуанеттой.
Благородная уверенность в манере держаться; та особенная бледность наделенного богатым воображением человека науки, для которого кабинетные занятия сделались второй натурой, бледность, подчеркнутая черным одеянием представителя третьего сословия, которое теперь почитали своим долгом носить не только его депутаты, но и все люди, приверженные принципам, провозглашенным революцией; тонкие белые руки хирурга, выглядывающие из-под простых плоеных муслиновых манжет; ноги такие стройные, такие красивые, какими никто из придворных не смог бы похвастать перед знатоками, даже перед знатоками из Бычьего глаза; и при всем том робкое почтение по отношению к женщине, мужественное спокойствие по отношению к больной и полное безразличие по отношению к королеве, – вот все, что Мария Антуанетта сумела разглядеть и отметить своим изощренным умом аристократки в докторе Жильбере в то самое мгновение, когда он переступил порог ее спальни.
Но чем менее вызывающим было поведение Жильбера, тем больше была ярость королевы. Она воображала себе этого человека омерзительным, безотчетно отождествляя его с наглецами, которых часто видела вокруг. Этот непризнанный ученик Руссо, ставший причиной страданий Андре, этот недоносок, ставший мужчиной, этот садовник, ставший доктором, этот борец с древесными гусеницами, ставший философом и властителем дум, невольно представлялся ей похожим на Мирабо, то есть на человека, которого она ненавидела больше всего на свете после кардинала де Рогана и Лафайета.
Пока она не увидела Жильбера, ей казалось, что вместить такую колоссальную волю способен только колосс.
Но когда перед ней предстал человек молодой, стройный, худощавый, статный и элегантный, с нежным приветливым лицом, его обманчивая наружность показалась ей еще одним преступлением. Жильбер, выходец из народа, человек темного, низкого происхождения; Жильбер, крестьянин, деревенщина, виллан, в глазах королевы виновен был в том, что узурпировал внешность дворянина и порядочного человека. Гордая Австриячка, заклятая противница лжи, когда речь шла не о ней, а о других людях, разъярилась и сразу почувствовала лютую ненависть к ничтожному атому, которого стечение стольких различных обид делало ее врагом.
Приближенным королевы, тем, кто привык читать в ее глазах, в безоблачном она настроении или в предгрозовом, легко было заметить, что в глубине ее сердца бушует буря, грохочет гром и сверкают молнии.
Но как было человеческому существу, хотя бы и женщине, объятой вихрем пламени и гнева, разобраться в странных противоречивых чувствах, что теснились в ее душе и терзали ей грудь всеми смертоносными ядами, описанными у Гомера?
Королева взглядом приказала всем, даже г-же де Мизери, удалиться.
Все вышли.
Королева подождала, пока последняя дама закроет за собой дверь, потом снова взглянула на Жильбера и заметила, что он не сводит с нее глаз.
Такая дерзость вывела ее из себя.
Взгляд доктора, по видимости невинный, был неотрывным, пристальным и таким тяжелым, что все в ней восстало против подобной назойливости.
– Почему, сударь, – голос ее прозвучал резко, словно пистолетный выстрел, – вы стоите передо мной и глядите на меня, вместо того чтобы сказать, от чего я страдаю?
Это гневное замечание, вместе с молниями, которые метали глаза королевы, испепелило бы любого из ее придворных; оно заставило бы и маршала Франции, героя, полубога пасть перед королевой на колени и молить о пощаде.
Но Жильбер невозмутимо ответил:
– Государыня, врач судит прежде всего по глазам. Я смотрю на ваше величество не из праздного любопытства, я занимаюсь своим делом: исполняю приказ вашего величества.
– Так вы меня уже осмотрели?
– В меру моих сил, государыня.
– Я больна?
– В обычном смысле слова – нет, но ваше величество пребывает в лихорадочном возбуждении.
– Ах-ах! – сказала Мария Антуанетта с иронией. – Почему же вы не добавляете, что я в гневе?
– С позволения вашего величества, коль скоро вы послали за врачом, врачу пристало изъясняться медицинскими понятиями.
– Пусть так. В чем же причина этого лихорадочного возбуждения?
– Ваше величество слишком умны, чтобы не знать, что врач угадывает материальное зло благодаря своему опыту и знаниям, но он отнюдь не колдун, чтобы, видя человека в первый раз, осветить всю бездну человеческой души.
– Вы хотите сказать, что во второй или третий раз сможете разглядеть не только мои недуги, но и мои мысли?
– Может быть, ваше величество, – холодно ответил Жильбер.
Королева вздрогнула и осеклась; с уст ее готовы были сорваться резкие, язвительные слова, но она сдержалась.
– Вам виднее, вы ведь человек ученый.
Последние слова она произнесла с таким жестоким презрением, что в глазах Жильбера едва не вспыхнуло ответное пламя гнева.
Но этому человеку хватало секундной схватки с самим собой, чтобы успокоиться.
Поэтому с ясным челом он почти тотчас продолжал, как ни в чем не бывало:
– Ваше величество слишком добры, дав мне патент на ученость и не проверив моих знаний.
Королева закусила губу.
– Сами понимаете, я не знаю меры вашей учености, – ответила она, – но вас называют ученым, и я повторяю это вслед за всеми.
– Ах, ваше величество, – почтительно сказал Жильбер с низким поклоном, – не стоит такой умной женщине, как вы, слепо доверять тому, что говорят люди заурядные.
– Вы хотите сказать: народ? – спросила королева с вызовом.
– Люди заурядные, ваше величество, – твердо повторил Жильбер, задевая своею категоричностью болезненно чувствительные к новым впечатлениям струны в душе женщины.
– Ну что ж, – ответила она, – не будем спорить. Говорят, вы ученый, это главное. Где вы получили образование?
– Везде, государыня.
– Это не ответ.
– В таком случае, нигде.
– Это мне больше по душе. Так вы нигде не учились?
– Как вам угодно, государыня, – отвечал доктор с поклоном. – И все-таки вернее сказать "везде".
– Так отвечайте серьезно, – воскликнула королева с раздражением, – но только умоляю вас, господин Жильбер, избавьте меня от этих многозначительных фраз!
Потом, словно говоря сама с собой, продолжала:
– Везде! Везде! Что это значит? Так говорят шарлатаны, знахари, площадные лекари. Вы думаете заворожить меня звучными словами?
Она сделала шаг вперед; глаза ее горели, губы дрожали.
– Везде! Где же именно, господин Жильбер, перечислите, где же именно?
– Я сказал "везде", – невозмутимо ответил Жильбер, – ибо и в самом деле, где я только не учился, ваше величество: в лачуге и во дворце, в городе и в пустыне; ставил опыты на людях и на животных, на себе и на других, как и подобает человеку, который благоговеет перед наукой и рад почерпнуть ее повсюду, где она есть, а это и значит везде.
Королева, почувствовав себя побежденной, метнула на Жильбера грозный взгляд, между тем как он продолжал смотреть на нее с той же невыносимой пристальностью.
Она резко отвернулась, задев и опрокинув маленький столик, на котором стоял только что поданный ей шоколад в чашке севрского фарфора.
Жильбер видел, как упал столик, как разбилась чашка, но не двинулся с места.
Краска бросилась Марии Антуанетте в лицо; она поднесла холодную влажную руку к своему пылающему лбу и хотела вновь поднять глаза на Жильбера, но не решилась.
Сама перед собой она оправдывалась тем, что слишком глубоко презирает его, чтобы замечать его дерзость.
– И кто же ваш учитель? – продолжала королева прерванную беседу.
– Не знаю, как ответить, чтобы снова не обидеть ваше величество.
Королева вновь почувствовала себя хозяйкой положения и набросилась на Жильбера, как львица на добычу.
– Обидеть меня, меня! Вы – обидеть меня, вы! – вскричала она. – О сударь, что вы такое говорите? Вы! Обидеть королеву! Клянусь вам, вы заблуждаетесь. Ах, господин доктор Жильбер, французскому языку вас учили хуже, чем медицине. Особ моего ранга невозможно обидеть, господин доктор Жильбер, им можно наскучить, только и всего.
Жильбер поклонился и шагнул к дверям, но королева не смогла разглядеть в его лице ни малейшего следа гнева, ни малейшего признака досады.
Королева, напротив того, притопывала ногой от ярости; она рванулась вслед за Жильбером, словно для того чтобы удержать его.
Он понял.
– Прошу прощения, ваше величество, – сказал он, – вы правы, я совершил непростительную оплошность, забыв, что я врач и меня позвали к больной. Извините меня, государыня; впредь я все время буду об этом помнить.
И он стал размышлять вслух:
– Ваше величество, как мне кажется, находится на грани нервного припадка. Осмелюсь просить ваше величество взять себя в руки, иначе будет поздно и вы уже не сможете совладать с собой. Сейчас ваш пульс бьется неровно, кровь приливает к сердцу: вашему величеству дурно, ваше величество задыхается; быть может, следовало бы позвать кого-нибудь из придворных дам.
Королева прошлась по комнате, затем снова села и спросила:
– Вас зовут Жильбер?
– Да, ваше величество, Жильбер.
– Странно! У меня сохранилось одно воспоминание времен моей юности; если я вам о нем расскажу, вас, верно, удивит и сильно обидит, что я об этом помню. Впрочем, не страшно! Вы легко исцелитесь от обиды, ведь ваша философская образованность не уступает медицинской.
И королева иронически улыбнулась.
– Хорошо, ваше величество, – сказал Жильбер, – улыбайтесь и смиряйте понемногу ваше нервы насмешкой; одно из самых прекрасных достоинств умной воли – умение управлять собой. Смиряйте, государыня, смиряйте, но только не через силу.
Это врачебное предписание было сделано с таким подкупающим добродушием, что королева, несмотря на заключенную в нем глубокую иронию, не смогла оскорбиться.
Она только возобновила атаку, начав с того места, где остановилась.
– Вот что я вспоминаю…
Жильбер поклонился в знак того, что слушает.
Королева сделала над собой усилие и устремила на него взгляд.
– В ту пору я была супругой дофина и жила в Трианоне. В саду копошился мальчик, весь черный, перепачканный в земле, угрюмый, словно маленький Жан Жак Руссо; он полол, копал, обирал гусениц своими маленькими цепкими лапками. Звали его Жильбером.
– Это был я, ваше величество, – невозмутимо сказал Жильбер.
– Вы? – переспросила Мария Антуанетта с ненавистью. – Так я не ошиблась! Значит, никакой вы не ученый!
– Я полагаю, что если у вашего величества такая хорошая память, то ваше величество вспомнит также, когда это было, – сказал Жильбер, – если я не ошибаюсь, мальчик-садовник, о котором говорит ваше величество, рылся в земле, чтобы заработать себе на пропитание, в тысяча семьсот семьдесят втором году. Сейчас тысяча семьсот восемьдесят девятый год; так что с той поры, о которой говорит ваше величество, прошло семнадцать лет. В наше время это большой срок. Это гораздо дольше, чем надо, чтобы сделать из дикаря ученого человека; душа и ум в некоторых условиях развиваются быстро, как растения и цветы в теплице. Революции, ваше величество, теплицы для ума. Ваше величество смотрит на меня и при всем своем здравомыслии не замечает, что шестнадцатилетний мальчишка превратился в тридцатитрехлетнего мужчину; так что напрасно ваше величество удивляется, что маленький простодушный невежда Жильбер благодаря дуновению двух революций стал ученым и философом.








