412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Дюма » Анж Питу » Текст книги (страница 35)
Анж Питу
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 18:50

Текст книги "Анж Питу"


Автор книги: Александр Дюма



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 45 страниц)

XXXIV
ПИТУ-ОРАТОР

Однако, вернувшись в Виллер-Котре около десяти часов вечера, через шесть часов после того, как он ушел оттуда, и успев за это время совершить огромное путешествие, которое мы попытались описать, Питу, несмотря на охватившую его тоску, все-таки сообразил, что лучше ему остановиться на постоялом дворе «Дельфин» и спать в кровати, нежели под открытым небом в лесу у подножия какого-нибудь бука или дуба.

Ибо о ночлеге в доме у кого-нибудь из арамонцев в половине одиннадцатого вечера нечего было и мечтать: все огни были погашены, все двери заперты на засовы еще полтора часа назад.

Итак, Питу остановился на постоялом дворе "Дельфин", где за тридцать су получил превосходную кровать, четырехфунтовый каравай хлеба, кусок сыра и кружку сидра.

Питу был утомлен и влюблен, изнурен и несчастен; телесное боролось в нем с духовным; духовное поначалу одерживало верх, но в конце концов сдалось.

Иными словами, с одиннадцати часов вечера до двух часов пополуночи Питу стонал, вздыхал, ворочался в кровати, не в силах заснуть; но в два часа усталость взяла свое, сон сморил его, он закрыл глаза и открыл их только в семь утра.

Если в половине одиннадцатого вечера все в Арамоне спали, то в семь утра все в Виллер-Котре были уже на ногах.

Выходя с постоялого двора, Питу увидел, что его каска и сабля по-прежнему привлекают всеобщее внимание.

Пройдя сто шагов, он оказался в центре толпы.

Питу явно снискал в округе громкую славу.

Мало кому из путешественников так везет. Хотя солнце, как принято говорить, светит всем, далеко не каждый, возвращающийся в свое отечество с желанием стать пророком, бывает обласкан его лучами.

Не у всякого есть такая сварливая и скупая до умопомрачения тетка, как тетушка Анжелика; не всякий Гаргантюа, способный съесть целого петуха с рисом, платежеспособен и в состоянии выложить экю правопреемникам жертвы.

Но что еще реже выпадает на долю этих возвращающихся к родным пенатам путешественников, начало легенд о которых восходит к "Одиссее", – это возможность вернуться с каской на голове и с саблей на боку, особенно в тех случаях, когда остальной наряд не имеет ничего общего с мундиром.

Между тем, внимание сограждан Питу привлекали в первую очередь его каска и сабля.

Итак, если не считать любовных огорчений, испытанных Питу по возвращении, судьба, как мы видим, щедро вознаградила его и осыпала милостями.

Несколько жителей Виллер-Котре, которые накануне проводили Питу от дверей аббата Фортье на улице Суасон до двери тетушки Анжелики в Плё, решили продолжить торжественный прием и проводить Питу из Виллер-Котре в Арамон.

Сказано – сделано; и видя это, жители Арамона также наконец оценили своего земляка по достоинству.

Впрочем, семя упало на благодатную почву. Первое появление Питу, при всей своей краткости, оставило след в умах: его каска и сабля запечатлелись в памяти тех, кому он явился в лучезарном нимбе.

Поэтому обитатели Арамона (Питу почтил их вторичным возвращением, на что они уже и не надеялись) окружили его почетом и просили его сложить свои военные доспехи и раскинуть шатер под четырьмя тополями, осенявшими деревенскую площадь, – одним словом, арамонцы молились на Питу, как в Фессалии молились Марсу в годовщины великих побед.

Питу тем быстрее дал себя уговорить, что это совпадало с его намерениями: он решил обосноваться в Арамоне. Итак, он соизволил поселиться в комнате, которую один воинственный местный житель сдал ему вместе с обстановкой.

Обстановка эта состояла из дощатой кровати с подстилкой и тюфяком, двух стульев, стола и кувшина для воды.

Все это хозяин оценил в шесть ливров в год – столько же стоили два петуха с рисом.

Когда хозяин и наниматель уговорились о цене, Питу вступил во владение этими апартаментами и угостил выпивкой тех, кто его сопровождал, а поскольку события ударили ему в голову не меньше, чем сидр, он, стоя на пороге своего нового жилища, произнес речь.

Речь Питу стала в Арамоне большим событием: вся деревня собралась у его дома.

Питу получил кое-какое образование; он умел складно говорить; он знал десяток слов, посредством которых в ту эпоху строители народов, как их называл Гомер, побуждали к действию народные массы.

Конечно, Питу было далеко до г-на Лафайета, но и Арамону было не близко до Парижа. Разумеется, в смысле духовном.

Питу начал с вступления: даже аббат Фортье при всей своей требовательности выслушал бы его не без удовольствия.

– Граждане, – сказал он, – сограждане! Слово это сладостно произносить, и я уже называл так других французов, ибо все французы – братья; но здесь, мне кажется, я говорю его настоящим братьям, ибо в Арамоне, среди моих земляков, я чувствую себя в родной семье.

Женщины, входившие в число слушателей и являвшиеся не самой доброжелательной частью аудитории, – ведь у Питу были слишком мосластые коленки и слишком тощие икры, чтобы с первого взгляда расположить женщин в его пользу, – так вот женщины, услышав слово "семья", подумали о бедном Питу, беспризорном сироте, после смерти матери никогда не евшем досыта; слово "семья", произнесенное мальчиком, не имевшим ее, затронуло у многих арамонок ту чувствительную струну, что открывает вместилище слез.

Закончив вступление, Питу приступил ко второй части речи – повествованию.

Он рассказал о своем путешествии в Париж, о шествии с бюстами, о взятии Бастилии и мести народа; он вскользь упомянул о своем собственном участии в боях на площади Пале-Рояля и в Сент-Антуанском предместье; но чем меньше он хвастал, тем больше вырастал в глазах своих земляков и под конец рассказа каска его была уже величиной с купол собора Инвалидов, а сабля – размером с арамонскую колокольню.

От повествования Питу перешел к доказательству, тонкой операции, по которой Цицерон узнавал истинного оратора.

Он показал, что справедливое недовольство народа вызвали не кто иные, как скупщики. Он сказал два слова об отце и сыне Питтах; он объяснил причину революции привилегиями, данными дворянству и духовенству; наконец, он призвал обитателей Арамона – этой малой частицы Франции – последовать примеру народа Франции в целом, то есть объединиться против общего врага.

А затем он перешел от доказательства к заключению, сопроводив его величественным жестом, отличающим всех истинных ораторов.

Он уронил саблю и, поднимая, как бы невзначай вынул ее из ножен.

Это вдохновило Питу закончить свою речь зажигательным кличем: он призвал жителей коммуны по примеру восставших парижан взяться за оружие.

Восторженные арамонцы живо откликнулись.

Революция была провозглашена и встречена рукоплесканиями всей деревни.

Те жители Виллер-Котре, которые слушали речь Питу, ушли домой преисполненные патриотических чувств; по дороге эти враги аристократов с угрозой и дикой яростью в голосе пели:

Да здравствует Генрих Четвертый!

Да здравствует храбрый король!

Руже де Лиль еще не сочинил "Марсельезу", а федераты 1790 года еще не воскресили старую народную песню "Дело пойдет!", ибо год был 1789 от Рождества Христова.

Питу думал, что всего-навсего произнес речь; оказалось, что он совершил революцию.

Он вошел в свое жилище, съел кусок ситного хлеба и остаток сыра, бережно принесенный в каске с постоялого двора, потом пошел в лавку, купил латунной проволоки, сделал силки и отправился в лес расставлять их.

В ту же ночь Питу поймал кролика и крольчонка.

Он хотел поставить силок на зайца, но не нашел никаких заячьих следов; охотники недаром говорят: собаки и кошки, зайцы и кролики вместе не живут.

Пришлось бы пройти три или четыре льё, чтобы добраться до мест, где водятся зайцы, а Питу немного устал, ноги его накануне показали все, на что они способны. Мало того, что они прошли пятнадцать льё, четыре или пять последних льё они несли человека, удрученного невзгодами, а ничто так не тяжело для длинных ног.

Около часу ночи Питу вернулся со своей первой добычей; он надеялся сделать еще одну вылазку по утренним следам.

Он лег спать, но горький осадок от тех невзгод, что накануне так сильно утомили его ноги, не дал ему проспать больше шести часов кряду на жестком матраце, который сам владелец именовал сухарем.

Питу проспал с часу до семи, и солнце застало ставни его комнаты открытыми, а его самого – спящим.

Тридцать или сорок жителей Арамона смотрели с улицы через окно, как он спит.

Он проснулся, как Тюренн на своем лафете, улыбнулся землякам и любезно осведомился у них, почему их собралось так много в такой ранний час.

Один из арамонцев, дровосек по имени Клод Телье, обратился к Питу. Мы воспроизведем их разговор слово в слово.

– Анж Питу, – сказал он, – мы всю ночь думали; ты вчера сказал, что граждане должны вооружаться во имя свободы.

– Да, я так сказал, – произнес Питу решительным тоном, означавшим, что он готов отвечать за свои слова.

– Но чтобы вооружиться, нам не хватает главного.

– Чего же? – с любопытством спросил Питу.

– Оружия.

– Это верно, – согласился Питу.

– Однако мы все хорошо обдумали, мы не откажемся от своего решения и вооружимся любой ценой.

– В мое время в Арамоне было пять ружей: три армейских, одно одноствольное охотничье и одна охотничья двустволка.

– Осталось только четыре, – ответил Телье, – охотничье ружье месяц назад развалилось от старости.

– Оно принадлежало Дезире Манике, – вспомнил Питу.

– Да, и напоследок оно оторвало мне два пальца, – сказал Дезире Манике, поднимая над головой изувеченную руку, – а поскольку это произошло в заповеднике знатного сеньора, господина де Лонпре, аристократы за это поплатятся.

Питу кивнул, показывая, что одобряет эту справедливую месть.

– Так что теперь у нас только четыре ружья, – повторил Клод Телье.

– Ну что ж! Четырьмя ружьями можно вооружить пятерых.

– Как это?

– А вот как: пятый понесет пику. Так поступают в Париже; на четырех людей, вооруженных ружьями, приходится один с пикой. Это очень удобно, на пику насаживают отрубленные головы.

– Надо надеяться, нам не придется рубить головы, – весело произнес чей-то грубый голос.

– Не придется, – серьезно сказал Питу, – если мы сумеем отвергнуть золото господ Питтов. Но мы говорили о ружьях; не будем отклоняться от темы, как говорит господин Байи. Сколько в Арамоне человек, способных носить оружие? Вы пересчитали?

– Да.

– И сколько вас?

– Нас тридцать два человека.

– Значит, нам не хватает двадцати восьми ружей.

– Нам нипочем их не найти, – сказал толстяк с жизнерадостным лицом.

– Ну, это мы еще посмотрим, Бонифас, – сказал Питу.

– Как посмотрим?

– Да, я сказал: посмотрим, потому что знаю, куда смотреть.

– Зачем смотреть?

– Затем, чтобы раздобыть ружья.

– Раздобыть?

– Да, у парижан тоже не было оружия. И что ж! Господин Марат, врач, очень ученый, хотя и очень уродливый, сказал парижанам, где хранится оружие; парижане пошли туда, куда было сказано, и нашли его.

– И куда же послал их господин Марат? – спросил Дезире Манике.

– Он послал их в Дом инвалидов.

– Да, но в Арамоне нет Дома инвалидов.

– Я знаю место, где есть больше ста ружей, – сказал Питу.

– Где же это?

– В одной из классных комнат в коллеже аббата Фортье.

– У аббата Фортье сотня ружей? Он, верно, хочет вооружить своих певчих, этот длиннорясый? – сказал Клод Телье.

Питу не питал глубокой привязанности к аббату Фортье, и все же этот выпад против его бывшего учителя глубоко обидел его.

– Клод! – осуждающе сказал он. – Клод!

– Чего тебе?

– Я же не сказал, что ружья принадлежат аббату Фортье.

– Раз они у него, значит, они его.

– Это ложное утверждение, Клод. Я нахожусь в доме Бастьена Године, однако дом Бастьена Године мне не принадлежит.

– Это верно, – сказал Бастьен, не дожидаясь, чтобы Питу обратился к нему за подтверждением.

– Так что ружья не принадлежат аббату Фортье.

– Кому же они принадлежат?

– Коммуне.

– Если они принадлежат коммуне, то почему они хранятся у аббата Фортье?

– Они хранятся у аббата Фортье, поскольку дом аббата Фортье принадлежит коммуне, которая поселила его там, потому что он служит мессу и бесплатно обучает детей бедняков. Но раз дом аббата Фортье принадлежит коммуне, у коммуны есть право оставить за собой комнату в этом доме и хранить там оружие.

– Верно, – согласились слушатели, – у коммуны есть такое право.

– Ладно, ты нам скажи другое: как мы возьмем оттуда эти ружья?

Вопрос привел Питу в затруднение: он почесал в затылке.

– Говори, не тяни, – раздался чей-то голос, – нам пора идти работать.

Питу облегченно вздохнул: последняя реплика открыла ему лазейку.

– Работать! – воскликнул Питу. – Вы говорите о том, что надо вооружаться для защиты родины, а сами думаете о том, что вам пора идти работать?

И Питу так презрительно фыркнул, что арамонцы униженно переглянулись.

– Мы готовы пожертвовать еще несколькими днями, если это совершенно необходимо для свободы, – сказал кто-то из крестьян.

– Чтобы быть свободными, мало пожертвовать одним днем, этому надо отдать всю жизнь.

– Значит, – спросил Бонифас, – когда трудятся во имя свободы, то отдыхают?

– Бонифас, – возразил Питу с видом рассерженного Лафайета, – те, что не умеют встать выше предрассудков, никогда не станут свободными.

– Я с радостью не буду работать, мне только того и надо, – сказал Бонифас. – Но что же я тогда буду есть?

– Разве обязательно есть? – возразил Питу.

– В Арамоне пока еще едят. А в Париже уже не едят?

– Едят, но только после победы над тиранами, – сказал Питу. – Кто ел четырнадцатого июля! Разве в этот день люди думали о еде? Нет, им было не до того.

– Ах, взятие Бастилии, как это, должно быть, было прекрасно! – воскликнули самые ретивые.

– Еда! – презрительно продолжал Питу. – Питье – другое дело. Была такая жарища, а порох такой едкий!

– И что же вы пили?

– Что пили? Воду, вино, водку. Питье приносили женщины.

– Женщины?

– Да, превосходные женщины, которые делали флаги из подолов своих юбок.

– Неужели! – изумились слушатели.

– Но назавтра-то вы все же должны были поесть, – произнес какой-то скептик.

– Разве я спорю? – ответил Питу.

– Но раз вы все-таки поели, значит, работать все-таки надо, – торжествующе сказал Бонифас.

– Господин Бонифас, – возразил Питу, – вы говорите о том, чего не знаете. Париж вам не деревня. Там живут не крестьяне, послушные голосу своего желудка: obediendia ventri, как мы, люди ученые, говорим по-латыни. Нет, Париж, как говорит господин де Мирабо, всем народам голова; это мозг, который думает за весь мир. А мозг, сударь, никогда не ест.

– Это верно, – согласились слушатели.

– Впрочем, – сказал Питу, – хотя мозг и не ест, он питается.

– Но как же он тогда питается? – спросил Бонифас.

– Невидимо для глаз, и пищей, которую поглощает тело.

Тут арамонцы совсем перестали что-либо понимать.

– Растолкуй нам это, Питу, – попросил Бонифас.

– Это очень просто, – ответил Питу. – Париж, как я уже сказал, – это мозг; провинции – конечности, провинции будут работать, пить, есть, а Париж будет думать.

– Коли тай, я ухожу из провинции в Париж, – сказал скептик Бонифас. – Пошли со мной? – обратился он к остальным.

Многие рассмеялись и, похоже, встали на сторону Бонифаса.

Питу видел, что этот зубоскал может подорвать к нему доверие.

– Ну и отправляйтесь в Париж! – закричал он в свой черед. – И если вы встретите там хоть одну такую же смехотворную физиономию, как у вас, я накуплю вам вот таких крольчат по луидору за штуку.

И Питу одной рукой показал своего крольчонка, а другой встряхнул свой карман, где зазвенели монеты, оставшиеся от щедрого дара Жильбера.

Питу тоже рассмешил присутствующих.

Бонифас покрылся красными пятнами.

– Э, дорогой Питу, ты слишком много о себе воображаешь, называя нас смешными!

– Ridicule tu es[33]33
  Ты смешон (лат.).


[Закрыть]
, – величественно изрек Питу.

– На себя-то посмотри, – сказал Бонифас.

– Что мне смотреть на себя, – ответил Питу, – быть может, я такой же урод, как ты, но зато не такой болван.

Не успел Питу договорить, как Бонифас – ведь жители Арамона почти пикардийцы – изо всей силы влепил ему кулаком в глаз; Питу ответил истинно парижским пинком.

За первым пинком последовал второй, который поверг маловера наземь.

Питу наклонился над противником, словно для того, чтобы довести свою победу до рокового конца, и все уже бросились было на помощь Бонифасу, но тут Питу выпрямился:

– Запомни, – сказал он, – покорители Бастилии не дерутся врукопашную. У меня есть сабля, возьми и ты саблю, сразимся.

С этими словами Питу вынул саблю и приготовился к бою, то ли забыв, то ли очень кстати вспомнив, что в Арамоне всего две сабли: у него да у местного сторожа, сабля которого на целый локоть короче, чем его.

Впрочем, чтобы восстановить равновесие, он надел каску.

Это великодушие воспламенило присутствующих. Все дружно решили, что Бонифас грубиян, чудак, дурень, недостойный принимать участие в обсуждении общественных дел.

Поэтому его выдворили.

– Видите, – сказал тогда Питу, – вот так происходят перевороты в Париже. Как сказал господин Прюдом или Лустало, кажется, добродетельный Лустало… Да, это он, я уверен: "Великие кажутся нам великими только оттого, что мы стоим на коленях: восстанем же!".

Эти слова не имели ни малейшего отношения к происходящему. Но, быть может, именно по этой причине они произвели магическое действие.

Маловер Бонифас, отошедший на двадцать шагов, был поражен, он вернулся и смиренно сказал Питу:

– Не сердись на нас, что мы знаем свободу не так хорошо, как ты.

– Тут дело не в свободе, – ответил Питу, – а в правах человека.

Этим мощным ударом Питу вторично сразил аудиторию.

– Определенно, Питу, – сказал Бонифас, – ты человек ученый, и мы отдаем тебе должное.

– Да, – согласился Питу с поклоном, – воспитание и опыт поставили меня выше вас, и если я сейчас говорил с вами сурово, то единственно из дружеских чувств.

Раздались рукоплескания. Питу видел, что можно дать себе волю.

– Вы только что говорили о работе, – сказал он. – Но знаете ли вы, что такое работа? Для вас трудиться – значит колоть дрова, жать, собирать буковые орешки, вязать снопы, класть камни и скреплять их известкой… Вот что для вас работа. По вашему мнению, я не работаю. Так вот, вы ошибаетесь; я один тружусь больше вас всех, ибо я размышляю о вашей независимости, я мечтаю о вашей свободе, о вашем равенстве. Поэтому один миг моей работы стоит ста дней вашей. Быки, которые пашут землю, равны; но человек, который мыслит, превосходит все силы материи. Я один стою вас всех. Возьмите господина де Лафайета: это худой, светловолосый человек, ростом не выше, чем Клод Телье; у него вздернутый нос, маленькие ножки, тонкие ручки; но не стоит говорить о руках и ногах: таких можно и вовсе не иметь. И что ж! Этот человек держал на своих плечах два мира, в два раза больше, чем Атлант, а его маленькие ручки разбили цепи, сковывавшие Америку и Францию… И раз он смог это сделать своими руками, которые не толще, чем ножки стула, посудите сами, что могу я сделать моими.

При этих словах Питу засучил рукава и обнажил свои мосластые, похожие на ствол падуба руки.

Он не стал завершать сравнение с Лафайетом, уверенный, что и без всяких выводов произвел огромное впечатление.

И он не ошибся.

XXXV
ПИТУ-ЗАГОВОРЩИК

События, которые становятся для человека великим счастьем или великой честью, по большей части происходят оттого, что человек либо всей душой жаждал их, либо презирал.

Если захотеть приложить эту аксиому к историческим событиям и деятелям, станет видно, что она не только глубока, но еще и истинна.

Мы не будем доказывать и ограничимся тем, что применим ее к нашему герою Анжу Питу и нашей истории.

В самом деле, если нам будет позволено отступить на несколько шагов назад и вернуться к сердечной ране, которую нанесло Питу открытие, сделанное им на опушке леса, то мы увидим, что потрясенный Питу ощутил большое презрение к мирской славе.

Он надеялся взрастить в своем сердце драгоценный и редкий цветок, что зовется любовью; он вернулся в родные края с каской и саблей, гордый тем, что соединит Марса и Венеру, как выражался его прославленный земляк Демустье в "Письмах к Эмилии о мифологии", и был весьма сконфужен и опечален, когда убедился, что в Виллер-Котре и его окрестностях есть и другие влюбленные.

Он принял столь деятельное участие в крестовом походе парижан против аристократов, но мог ли он тягаться с местной знатью в лице г-на Изидора де Шарни!

Увы! Ведь г-н Изидор был красавец, покоряющий с первого взгляда, кавалер в кожаных штанах и бархатной куртке.

Можно ли соперничать с таким человеком?

С человеком, имеющим сапоги для верховой езды, притом сапоги со шпорами, с братом самого Оливье де Шарни, которого многие по-прежнему называли монсеньером.

Можно ли соперничать с таким человеком? Как не испытывать одновременно стыда и восхищения – двойной пытки для ревнивого сердца, такой ужасной, что трудно сказать, что лучше для ревнивца: соперник, который выше, или соперник, который ниже его!

Итак, Питу узнал, что такое ревность, эта незаживающая рана, причиняющая простодушному и честному сердцу нашего героя неведомые ему до сих пор муки, это ядовитое растение, само собой вырастающее там, где раньше не было и следа пагубных страстей, где не уродилось даже себялюбие – этот сорняк, заполоняющий самые бесплодные участки почвы.

Чтобы в таком опустошенном сердце вновь воцарился покой, нужна очень глубокая философия.

Был ли Питу философом, если он на следующий день после того, как узнал это ужасное чувство, охотился на кроликов и зайцев г-на герцога Орлеанского, а еще через день произносил пышные речи, только что воспроизведенные нами?

Было ли его сердце твердым как кремень, из которого любой удар высечет искру, или мягким, как губка, что впитывает слезы и не разбивается под ударами судьбы?

Время покажет. Не будем предвосхищать события, расскажем все по порядку.

Представ перед арамонцами и поразив их своими речами, Питу, которому аппетит напоминал о неизменных заботах, поджарил и съел своего крольчонка, не переставая сожалеть, что это не заяц.

И правда, если бы Питу поймал не крольчонка, а зайца, он не стал бы его есть, а продал бы.

Это было бы весьма выгодно: заяц стоил от восемнадцати до двадцати четырех су. Конечно, у Питу еще оставалось несколько луидоров доктора Жильбера и он не был скуп, как тетушка Анжелика, но все же он унаследовал от своей матери большую тягу к бережливости; Питу присоединил бы эти восемнадцать су к своей казне и тем самым не уменьшил бы ее, а, напротив, увеличил.

Ибо, рассуждал Питу, человеку нет никакой нужды тратить на обед ни три ливра, ни даже восемнадцать су: ведь он не Лукулл, и на восемнадцать су, вырученных за зайца, он мог бы кормиться целую неделю.

Кроме того, если бы он поймал зайца в первый же день, то за оставшиеся шесть дней, вернее, шесть ночей, он успел бы поймать еще трех зайцев. Таким образом за неделю он заработал бы себе пропитание на целый месяц, а сорока восьми зайцев ему хватило бы на целый год; все остальное составило бы чистую прибыль.

Питу производил свои экономические расчеты, жуя крольчонка, который не только не принес ему барыша, но, напротив, потребовал от него расходов. Питу пришлось потратить одно су на масло и еще одно су на сало. Что касается лука, то его он просто подобрал в поле.

После еды либо камелек, либо за порог, гласит народная мудрость. Питу пошел искать в лесу живописное местечко, чтобы немного поспать.

Само собой разумеется, что, как только несчастный переставал говорить о политике и оставался один, перед его мысленным взором вставала мучительная картина: г-н Изидор де Шарни любезничает с мадемуазель Катрин.

От его вздохов дрожали дубы и буки; природа, что всегда улыбается сытым желудкам, казалась Питу большой черной пустыней, населенной лишь кроликами, зайцами да косулями.

Когда Питу укрылся под высокими деревьями родного леса, их сень и прохлада помогли ему укрепиться в героическом решении исчезнуть с глаз Катрин, дать ей свободу, не убиваться оттого, что она предпочла другого, не позволять унижать себя обидными сравнениями.

Чтобы отказаться от встреч с Катрин, Питу пришлось совершить над собой мучительное усилие, но надо было быть мужчиной.

Впрочем, тут была одна тонкость.

Речь, собственно, шла не о том, чтобы Питу больше не видел мадемуазель Катрин, но о том, чтобы она больше не видела Питу.

Что могло помешать отвергнутому поклоннику время от времени смотреть из надежного укрытия, как неприступная красотка едет мимо? Ничто.

Сколько было от Арамона до Пислё? От силы полтора льё, то есть рукой подать.

Насколько неловко было Питу искать встречи с Катрин после того, что он видел, настолько ловко было ему продолжать наблюдать за ее делами и поступками с помощью упражнений, весьма полезных для здоровья Питу.

К тому же в лесах, растущих за Пислё и тянущихся до самого Бурсонна, в изобилии водились зайцы.

По ночам Питу будет ставить силки, а по утрам – озирать равнину с вершины какого-нибудь пригорка и поджидать, когда выедет мадемуазель Катрин. Это его право; это в некотором смысле его долг, зиждущийся на полномочиях, данных папашей Бийо.

Решив бороться с собой таким оригинальным способом, Питу перестал вздыхать, съел принесенный им с собой громадный кусок хлеба, а когда наступил вечер, расставил дюжину силков и улегся на вереск, еще теплый от дневного солнца.

Заснул он сном отчаявшегося человека, иными словами – как убитый.

Разбудила его ночная прохлада; он обошел силки, в них пока никто не попался; но Питу всегда рассчитывал только на утро. Однако он почувствовал некоторую тяжесть в голове, поэтому он решил вернуться домой, а в лес наведаться завтра.

Но если для Питу этот день прошел без событий и интриг, то местные жители посвятили его раздумьям и обсуждению планов.

Не успел Питу удалиться в лес помечтать, как лесорубы оперлись на свои топоры, молотильщики застыли с цепами в воздухе, а столяры перестали стругать доски.

Все это время было потрачено напрасно по вине Питу: это он стал семенем раздора, брошенным в солому, которая невнятно зашелестела в ответ.

А он, затеявший такую смуту, даже не вспоминал об этом.

Возвращаясь домой в десять часов – в пору, когда обыкновенно все свечи в деревне были погашены и все глаза закрыты, он заметил вокруг своего дома непривычное оживление. Люди сидели и стояли кучками, расхаживали взад и вперед.

Поведение каждой кучки было исполнено непривычной значительности.

Питу почему-то заподозрил, что эти люди говорят о нем.

Когда он показался в конце улицы, все засуетились, как от электрического удара, и стали показывать на него друг другу.

"Что это с ними? – недоумевал Питу. – Ведь я без каски".

И он скромно вошел в свой дом, обменявшись с несколькими людьми приветствием.

Не успел он закрыть за собой плохо пригнанную дверь, как услышал стук.

Питу не зажигал перед сном свечу; свеча была слишком большой роскошью для того, кто имел всего одну кровать, следовательно, не мог заблудиться, и не имел книг, следовательно, не мог читать.

Но он явственно услышал, что в дверь стучат.

Он поднял щеколду.

Двое молодых людей, местные жители, запросто вошли к нему.

– Смотри-ка, у тебя нет свечи, Питу? – удивился один из них.

– Нет, – ответил Питу. – А на что мне она?

– Да чтобы видно было.

– А я и так вижу в темноте, – заверил Питу и в доказательство произнес:

– Добрый вечер, Клод; добрый вечер, Дезире.

– Да, это мы.

– Добро пожаловать; чего вы от меня хотите, друзья мои?

– Пойдем-ка на свет, – сказал Клод.

– На какой свет? Луны-то нет.

– На свет неба.

– Ты хочешь со мной поговорить?

– Да, мы хотим поговорить с тобой, Анж.

И Клод многозначительно посмотрел на Питу.

– Идем, – сказал тот.

Все трое вышли.

Они дошли до конца деревни и углубились в лес; Питу по-прежнему не понимал, чего от него хотят.

– Ну что? – спросил он, видя, что его спутники остановились.

– Видишь ли, Анж, – сказал Клод. – Мы двое: я и Дезире Манике, заправляем во всей округе, хочешь быть с нами?

– Зачем?

– Ну как, для того, чтобы…

– Для чего? – переспросил Питу, распрямляясь.

– Чтобы вступить в заговор, – прошептал Клод на ухо Питу.

– Заговор! Прямо как в Париже! – усмехнулся Питу.

На самом деле он боялся этого слова и его эха даже посреди леса.

– Послушай, объясни все толком, – сказал Питу наконец.

– Прежде вот что, – продолжал Клод, – подойди-ка сюда, Дезире, ты браконьер в душе, ты знаешь все шорохи дня и ночи, равнины и леса, погляди, не следят ли за нами, проверь, не подслушивают ли нас.

Дезире кивнул, обошел вокруг Питу и Клода так тихо, как волк обходит вокруг овчарни, потом вернулся.

– Говори, – сказал он, – мы одни.

– Дети мои, – снова начал Клод, – все коммуны Франции, судя по твоим словам, Питу, хотят вооружиться и пойти по стопам национальной гвардии.

– Это правда, – подтвердил Питу.

– Так почему же Арамону не вооружиться по примеру других коммун?

– Но ты же вчера сказал, Клод, – отвечал Питу, – когда я призывал вооружаться, что арамонцы не вооружены, потому что в Арамоне нет оружия.

– О, за ружья-то мы не беспокоимся, ведь ты знаешь, где они хранятся.

– Знаю, знаю, – сказал Питу, который видел, куда клонит Клод, и чувствовал опасность.

– Так вот, – продолжал Клод, – сегодня все мы, здешние молодые патриоты, собрались и посовещались.

– Хорошо.

– Нас тридцать три человека.

– Это почти треть от сотни, – уточнил Питу.

– Ты хорошо владеешь оружием? – спросил Клод.

– Черт возьми! – произнес Питу, который не умел даже носить его.

– Превосходно. А ты знаешь толк в строевых эволюциях?

– Я десять раз видел, как генерал Лафайет проводит учения с сорока тысячами солдат, – пренебрежительно ответил Питу.

– Прекрасно! – сказал Дезире, которому надоело молчать; не требуя много, он хотел все же вставить хоть одно словцо.

– Так ты хочешь нами командовать? – спросил Клод.

– Я! – воскликнул Питу, подскочив от изумления.

– Да, ты.

И оба заговорщика пристально посмотрели на Питу.

– О, ты колеблешься! – сказал Клод.

– Но…

– Так ты не патриот? – спросил Дезире.

– Вот те на!

– Ты чего-то опасаешься?

– Это я-то, покоритель Бастилии, награжденный медалью?

– Ты награжден медалью!

– Меня наградят, когда отчеканят медали. Господин Бийо обещал, что получит за меня мою медаль.

– Он получит медаль! У нас будет командир с медалью! – закричал Клод в восторге.

– Ну так как, ты согласен? – спросил Дезире.

– Согласен? – спросил Клод.

– Ну что ж, согласен! – ответил Питу в порыве воодушевления и, быть может, другого чувства, которое пробуждалось в нем и которое называется тщеславием.

– Решено! – воскликнул Клод. – С завтрашнего дня ты нами командуешь.

– Где я буду вами командовать?

– На учениях, где же еще?

– А ружья?

– Но ты ведь знаешь, где они лежат.

– Да, у аббата Фортье.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю