Текст книги "Меншиков"
Автор книги: Александр Соколов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 37 страниц)
– Я не против русских обычаев, – говорил Петр, Обращаясь к «бывшим бородачам». – Я против суеверия и упрямства. Наши старики по невежеству думают, что без бороды никто не войдет в царство небесное, хотя оно отверсто для всех честных людей, с бородами ли они или без бород, с париками или плешивые.
В его слова не вникали. Лица окружающих выражали одно – мучительное оцепенение, весьма похожее на столбняк.
– Длинное платье мешало проворству рук и Ног стрельцов, – продолжал Петр, не смущаясь произведенным впечатлением, – они не могли ни владеть хорошо ружьем, ни маршировать. Для того и велел я Лефорту пообрезать у солдат сперва зипуны, зарукавья, а потом сделать новые мундиры, по европейскому образцу. – Обвел взглядом остолбеневших бояр, мотнул головой, усмехнулся. – И ваша одежда больше смахивает на татарскую, чем на сродную нам легкую славянскую. – Укоризненно покачал головой. – Не годится, други, в спальном платье являться на службу!..
Позднее многие догадались, в чем дело, – начали сами бриться. А недогадливым было еще внушение сделано:
1 сентября, в тогдашний Новый год, был большой обед у Шеина; некоторые явились при бородах, но теперь уже не царь, а его шуты принялись тут же, на пиру, ловко работать овечьими ножницами.
И всем придворным, а также всем, даже самым мелким чиновникам было приказано немедля одеться в европейское платье.
Данилыч устроил большую швальню в Преображенском. Шили французские и итальянские костюмы для ближних людей, кафтаны, камзолы для дворцовой прислуги. Отдельно лучшие рукодельницы вышивали знамена для гвардейских полков.
Остричь бороды, обрезать рукава, полы, всех встряхнуть, разбудить, заставить усердно работать – это понятно Данилычу. В чужих краях сам государь работал как последний батрак, в матросской робе ходил, со страшными мозолями на руках. И вернулся он совсем не затем, чтобы закутаться в осыпанные каменьями пудовые ризы и жить благолепно, по–царски…
А кто его встретил?
Налитые спесью бояре с холеными бородами в длиннополых ферязях, опахнях, охабнях с двухаршинными рукавами, еле двигающиеся, как откормленные к Рождеству гусаки. И твердят эти чванливые тунеядцы на каждом шагу о своей знатной породе…
– Что стоит порода, когда в голове сонная дурь, а в пуховых руках они всю жизнь один инструмент – только ложку держали, – говорил Данилыч в кругу сержантов–преображенцев, – пробавляются, дармоеды, лежебочеством да пирами… Катать их, гладких чертей!
Его слушали, со страхом глядя в бегающие, почти сумасшедшие глаза, в его косивший рот, резко отчеканивавший каждое слово. Слушали молча.
А когда начались стрелецкие казни…
– Что ж, мин херр, – говорил он Петру, – рубить – так рубить!.. Крепкое стоятельство за государя на крови познается…
17 октября в Преображенском Петр заставил своих приближенных рубить стрельцам головы. Ромодановский отсек четыре головы; Голицын, по неумению рубить, мучил, кромсал; полковник Преображенского полка Бломберг и Лефорт наотрез отказались исполнять роль палачей. Сам Петр отрубил готовы пятерым… Другие царедворцы повиновались, но бледные, с трясущимися от ужаса руками.
Алексашка расправлялся со стрелецкими головами со столь же легким сердцем, как и с бородами чиновников; хладнокровно и с изумительной ловкостью он принимал участие в кровавой расправе.
– Вспя–ять захотели!
И злобная радость плескалась в синих Алексашкиных зенках. Он стискивал челюсти так, что желваки играли над порозовевшими скулами. Хищно раздувал тонкие ноздри:
– Да–авай!
Он сам хвалился потом, что в этот день обезглавил двадцать стрельцов.
«А у пущих воров и заводчиков, – записал после Желябужский, – ломаны руки и ноги колесами; и те колеса воткнуты были на Красной площади на колья; и те стрельцы за их воровство ломаны живые, положены были на те колеса и живы были на тех колесах немного не сутки, и на тех колесах стонали и охали; и по указу великого государя один из них застрелен из фузеи, а застрелил его Преображенский сержант Александр Меншиков…» Всего было казнено 1150 человек.
Целых пять месяцев трупы не убирались с мест казни, целых пять месяцев повешенные раскачивались на зубчатых стенах Новодевичьего монастыря…
«Что ни зубец, – то стрелец».
– Удивляюсь, глядя на этого знаменитого Алексашку, – говорил на другой день полковник Преображенского полка Бломберг, обращаясь к Лефорту. – Ведь он же не имеет никаких личных причин разделять ожесточение государя против стрельцов! Что это, – пожимал плечами полковник, – желание угодить государю?
Крепкий, красный, с обветренным лицом, Бломберг громко глотал пиво из большой глиняной кружки, пожимая плечами, взмахивал синего шелка платком, зажатым в крупной, поросшей лисьей шерстью руке, и поминутно отирал лоб, покрытый крупными каплями пота. В столовой было жарко натоплено: Франца Яковлевича лихорадило после вчерашнего, – не то оттого, что насмотрелся на казни, не то от долгого пребывания на поле, на холодном ветру.
– Понятно, что государь донельзя разгневан новым возмущением своих старых врагов, не раз злоумышлявших против его жизни, – тянул Бломберг, тщательно отделяя слова. – Ясно также, что государь, видя в них постоянный, неиссякаемый источник смут и заговоров, решил совершенно уничтожить стрелецкое войско. Ну, а Алексашка? Он что?
– Алексашка! – воскликнул Лефорт. – О, Алексашка прекрасно понимает, что хоть его сочувствие такой суровой расправе и производит кое на кого отталкивающее впечатление и рисует его как человека о очень невыгодной стороны, но ведь не так смотрит на это дело сам царь! Встречая со всех сторон явное или плохо скрываемое неодобрение, ропот и в лучшем случае только пассивное повиновение, государь… Подождите, – заслонился он ладонью от Бломберга, – подождите хвататься за голову! Я хочу сказать, что государь, как известно, очень ценит людей, обнаруживающих живое сочувствие ему, понимание его планов…
– Вы хотите оправдывать тех, кто так, как ваш Алексашка, льстит вкусам и слабостям государя?! – выпалил Бломберг, перевесившись через стол.
– Дело не в лести, а в том, дорогой друг, мне кажется, что наши враги опаснее и сильнее, чем вы думаете… Ужасный стрелецкий розыск? Да, я согласен с вами. Но согласитесь и вы с тем, что этот бунт уже в третий раз, как известно, поставил царя перед враждебной средой, где стрельцы ведь стоят лишь в наружном ряду. А за ними – враги и враги. Так что, может быть, эти ужасные казни действительно необходимы. Во всяком случае, царь глубоко верит в это средство. Он считает себя обязанным его применять для пользы управляемого народа.
– Нет, мосье, эти казни незаконны! Подчеркиваю, если только в этом есть необходимость: они несправедливы, они чудовищны, – отчеканивал Бломберг, топая носком сапога. – Мстительность, которую царь проявил при этой расправе, да еще не побрезговал и на себя взять обязанность палача, – отвратительна! А попытка его заставить и нас позорить себя вместе с ним – это, говоря между нами, уже совершенно невероятная наглость!.. Словом, мне начинает казаться, что мы слишком далеко зашли.
– Я об этом не сожалею.
– А я этого не предполагал.
– Вот как! – удивился Лефорт и пристально заглянул в серо–стальные глаза собеседника.
– Вы увлекающаяся натура, – тяжело вздохнул Бломберг и, посмотрев на Лефорта, добавил не без иронии: – Вы, наверное, слишком часто видите хорошие сны.
У полковника щетинка на лбу, мясистый нос, жесткие рыжеватые волосы. Лефорт отлично знал эту прочную жизненную породу: четырехугольное лицо, большие руки и ноги, рокочущий голос…
Когда Бломберг избивал русских солдат, глаза его загорались хищным огнем. В такие минуты самым страшным было взглянуть в эти нечеловеческие глаза… Но – казнить! Нет, такую расправу он не может оправдать. Муштра – это так, это по его части, и избиение солдат до увечий тоже трижды по его части. А рубить головы – варварство!
За праздничным столом Петр пивал тосты «за тех, кто любит меня и отечество!» и целовался с Данилычем. Говори: «Данилыч прямой мне помощник – режет правду–матку и мне не потакает!»
Каково было родовитым слышать такие речи из уст самого государя о сыне конюха, в детстве торговавшем пирогами, быть свидетелями такого невиданного и неслыханного доселе сердечного отношения царя к «подлому» человеку? [8]8
Из сохранившегося письма Петра к Меншикову от 1700 года видно, какие близкие отношения уже в то время были у, Петра с его любимцем Данилычем. «Мейн герценкинд! (дитя моего сердца), – пишет ему Петр. – Как тебе сие письмо вручится, пожалуй осмотри у меня на дворе! и вели вычистить везде и починить. Также вели в спальной сделать поп липовой да в другом вели новые полы переделать. Также вели пиво Слобоцкое и другое Андреева в лед засечь. Также вели сделать новый погреб под тем местом, где бот стоит или где старая баня. Также и во всем осмотри и прикажи. А сам для Бога не мешкай, а для чего сам знаешь. За сим предаю вас в сохранение всех хранителя Бога.
Питер»
Надпись: «Отдать Алексашке».
[Закрыть]
– Из хама не сделаешь пана, – отзывался в своей среде об Алексашке князь Яков Федорович Долгорукий.
Шестидесятилетний старик, высокий, грузный, с седыми усами и седыми же, коротко остриженными волосами, резкий в суждениях, он говорил неожиданно высоким, несколько скрипучим тенором, обращаясь к родичу своему, Василию Владимировичу Долгорукому, жестокому и такому же, как и он, резкому человеку:
– И повадки у этого Данилыча, и обычаи хамские, и государя подбивает на то же.
– Черная кость, – соглашался Василий Владимирович. – А ведь, как говорится, черного кобеля не отмоешь добела.
– Вот в этом и дело! – отрывисто бросал Яков Федорович. И, весь охваченный гневом, поддаваясь ему, он тонко, визгливо кричал: – А мы что, против нового?!
Его понимали.
Они, родовитые да сановитые, считали себя тоже людьми преобразовательного направления, но только отнюдь не такого, какое избрал Петр. Они желали бы, чтобы реформа шла так, как повели было ее цари Алексей, Федор и царевна Софья, когда, по выражению князя Бориса Куракина, Петрова свояка, «политес восстановлена была в великом шляхетстве и других придворных с манеру польского, и в экипажах, и в домовом строении, и в уборах, и в столах».
Вместо того они видели политес с манеру голландского, матросского, с неблагородными науками – артиллерией, фортификацией, навигацией, с иноземными инженерами, механиками, басами–мастерами, шкиперами да всякими приемышами вроде Данилыча, который ими, родовитыми боярами, командовать норовит, которого даже сам «князь–кесарь» Федор Юрьевич Ромодановский, страшный начальник Преображенского приказа, «собою видом как монстра, нравом злой тиран», как честили его на Москве, вынужден звать «Алексашенька», задабривать на случай нужды.
18
После стрелецкого розыска Петр отбыл в Воронеж и сразу же по приезде заложил там шестидесятипушечный корабль «Предестинация». Над сооружением этого корабля он решил работать без помощи иноземцев, при участии только своих товарищей волонтеров, работавших вместе с ним в Голландии, Англии.
Сам Петр взялся «ходить за главного баса», а десятниками у себя назначил: Меншикова, Корчмина Василия, Уварова Савву, Щербакова Анику и потом, позднее, приехавших Лукьяна Верещагина да Скляева Федосея [9]9
Скляева и Верещагина задержал в Москве «князь–кесарь» Федор Юрьевич Ромодановский. «В чем держать наших товарищей Скляева и Лукьяна? – писал Петр Ромодановскому. – Зело мне печально. Я зело ждал паче всех Скляева, потому что он лучший в сем мастерстве, а ты изволил задержать. Бог тебя суди! Истинно никого мне нет помощника. А чаю дело не государственное. Для Бога свободи (а какое до них дело, я порука по них) и пришли
Ромодановский ответил: «Что ты изволишь мне писать о Лукьяне Верещагине и Скляеве, будто я их задержал, – я их не задержал, только у меня сутки ночевали. Вина их такая: ехали Покровскою слободою пьяны и задрались с солдаты Преображенского полку. По розыску явилось на обе стороны не правы; и я, розыскав, высек Скляева за его дурость, также и челобитчиков, с кем ссора учинилась, и того часу отослал к Федору Алексеевичу Головину. В том на меня не прогневись. Не обык спускать, хотя бы и не такова чину были».
[Закрыть].
Плохо работали первое время и плотники и мастеровые, согнанные к государеву делу в Воронеж. Доходили вести, что семьи их разоряют поборами, что платят они там «и ямские и рублевые деньги и солдатский хлеб и работают всякие городовые поделки».
К Петру шли на поклон посланцы от артелей, старозаветные мужики, ошалевшие от долголетия, некогда, видимо, славившиеся медвежьей силой, коренастые, согнутые в дугу, – тяжело и косолапо подходили они к государю с палками и шапками в руках, с непокрытыми головами. У артелей своих они «в отца место» – сила! Что хотят, то и воротят… Подойдя, вскидывали они кверху свои изжелта–белые бороды, широко и неловко, точно лапой, крестились, глядя на небо, дружно кланялись в пояс, и самый почтенный из них, выходя наперед, изговаривал:
– Ущити, государь, порадей о холопах твоих… Заели домашних наших нуждишки. Мы здесь при твоем деле, а там без нас… Без хозяина‑то, известно, дом сирота. Потому, государь, и с принудкой работаем – душой неспокойны. Сам видишь…
Петр знал, что «заедают нуждишки» не только родственников вот этих согнанных в Воронеж крестьян. Он сделал многое для того, чтобы выжать из народа последнее. Но он был непоколебимо уверен, что это необходимо, что, поступая так, он содействует благу Отечества, что, поступая иначе, он лишил бы Отечество этого блага. И, слушая посланцев от артелей, выкладывавших ему, государю, «нуждишки» свои, он чувствовал только одно: значение и силу того нового, во имя чего он так напрягает народные силы. Пусть везде народ угнетают поборы – это он знает и до этого доберется, но в свое время, пусть везде крестьян пока что волочат–убыточат уездные ярыжки, воеводы, помещики… Но сейчас нужны корабли, сейчас нужно немедля убрать все, что мешает их строить!
И главный бас, коптейн Петр Алексеев, поняв, что действительно если так, то ни угрозами, «ни боем от работных людей толков не добьешься», решил:
«Накрепко кому надлежит указать, что с тех семей, кто из мастеровых мужиков у государева дела стоит, впредь особых поборов не брать, а брать токмо то, что положено по указам. А ежели воеводы и помещики зачнут умалять государево дело и не по указу станут взыскивать, истязать, волочить–убыточить сродственников его работных людей, то будут сами они взысканы накрепко».
И растолковали артельным старикам, что‑де разослан всем людям начальным царский указ, чтобы они семьям государевых работных людей утеснений никаких не чинили, под страхом великого наказания.
После этого дело пошло веселее.
А у Александра Данилыча спорее всех, ладнее, чем у лучших десятников – у Аники Щербакова, Саввы Уварова, и, пожалуй, даже лучше, чем у Скляева Федосея… Аника – тот прост. Во всю щеку румянец разгарчивый, парень здоровый, кровь с молоком, сам норовит за всех в своем десятке работать. Савва Уваров – тот все «со Господом» делает: сядет верхом на бревно, закусит нижнюю губу, а желтоватые глаза ничего не выражают, кроме не то покорности, не то грусти; густые русые брови устало приподняты, будто несет парень искус какой, обет или послух: де на все воля Божья, – терпи! И десяток у него весь такой подобрался: все на манер угодников суздальского письма, как на подбор, клинушками бороденки, длинноликие, тонконосые. Работал этот десяток неплохо: добротно, истово, но не споро. Уж очень ладили долго, по семь раз отмеряли – по пословице, – пока раз отрежут.
Федосей Скляев работал толково, отлично, но все равно против Данилыча и у него не то получалось. У Скляева и толково, и ладно, и чисто, и споро – слов нет… А вот как Петр Алексеевич прикажет что‑нибудь на урок сделать, Данилыч обставит Скляева непременно. Что Федосей умом – Данилыч сметкой берет; что тот мастерством да искусством – этот проворством да шуткой–побаской. С прибаутками впереди всех идет – и с топором, и с теслом, и с конопатью, и с смоленьем, и с молотом. Скляев с прилежанием да исправностью – Данилыч со звоном, с блеском да с лихостью. И все норовит быть у всех на виду, выше всех заберется, – ловкий, смелый, красивый, – последнюю скрепку забьет!.. Н–на, гляди!.. Любо–два!..
И ладонью прихлопнет:
– В–вот как у нас!..
Помимо всего, Данилыч был у Петра чем‑то вроде доверенного. Не раз собирал десятников, подражая Петру, говорил:
– Выручать надо… Спорее работать… Если к лету турок не устрашим большим флотом, миру не быть.
Повседневное общение в трудах, в горе и радостях устанавливало известную близость отношений между Петром и его товарищами по работе, бывшими волонтерами. На его глазах птенцы росли, крепли, расправляли крылья: работали дружно, не за страх, а за совесть. Понимали: не работай так – все начинания государя прахом пойдут. Работали лихо, сноровисто, горячо, невзирая на большие препоны, которых хватало с избытком.
Помимо недостатка инструмента, материалов, припасов, харчей, устроенного жилья, сильно мешали успешной работе и лютый мороз, что никак не сдавал, и пронзительный ветер, что, раз повернув с севера, так и остался – свистел день и ночь, по целым неделям.
Спали и десятники, и рядовые работные люди на нарах, вповалку; бывало, неделями и те и другие сидели на сухарях да капусте; тесали двое–трое посменно одним топором… И дело, вопреки всем препонам, вершилось как надо.
Дошел и до Константинополя слух об успешном строительстве на Дону и в Воронеже военных судов, но турки мало о том беспокоились. Они были твердо уверены, что большие суда не могут выйти из Дона – неизбежно застрянут в его мелководных илистых гирлах.
Петр, лично ознакомившийся с фарватером Дона и составивший подробную лоцию его устья, был уверен в обратном.
Позднее он блестяще доказал неосновательность расчетов турецких моряков.
19
В марте внезапно скончался Франц Яковлевич Лефорт.
Почувствовал он себя плохо после немецкой масленицы. Исключительно весело и особенно шумно он ее проводил… Зашалило сердце. Слег в постель и… уже больше не встал.
Когда Петру доложили об этом, он застонал, схватился за голову.
– Друга моего не стало! – воскликнул.
Обвел присутствующих помутившимся взором.
– Один он был мне верен! Слышите, вы!.. – И поник головой, закрыв руками лицо. – На кого теперь могу положиться!..
Криво, растерянно улыбаясь, вскочил, торопливо зашагал взад–вперед, от двери к окну. Вдруг остановился среди комнаты, отвернулся – плечи и голова тряслись, – не оборачиваясь, резко махнул ладонью назад:
– Уходите!
В тот же день, не наказав ничего, он уехал в Москву: проститься с покойным другом, проводить в последний путь.
Данилыч остался в Воронеже.
Сильно привязан был Петр к Францу Яковлевичу. Хорошо было с ним попировать, пошутить, никто лучше его не умел танцевать, никто не носил с такой ловкостью парика, мундира, шпаги…
Данилыч, как умел, перенимал в свое время манеры Лефорта, его щеголеватость, тон, обходительность. Как правило, с подражанием получалось неплохо. Исключения – отдельные промахи – были редки. Случилось как‑то, например, что Петр застал Данилыча танцующим при шпаге. Досталось тогда! Но не всякое же лыко в строку, «кто царю не виноват, кто бабе не внук?» – как любил говорить сам Петр Алексеевич.
«Умер Франц Яковлевич, – размышлял Данилыч, уткнув подбородок в обшлаг. – Будем спускать корабли, пировать, из пушек палить, а его не будет. Его, в таких делах самого главного закопёрщика!.. Лежит он небось сейчас важный, в парадном адмиральском мундире… А может быть, как всегда, улыбается? – Потер лоб, уставился в одну точку. – А таки попил винца покойный в жизни своей! Таки и поел всласть, погулял вволю… Но и только всего… Надо дело говорить: да, вот и… только всего от него было толку, что умел он блеснуть…»
С большой горестью хоронил Петр Лефорта: шел за гробом до самого кладбища; обливался слезами, слушал надгробное слово пастора, восхвалявшего заслуги покойного; прощался с таким сокрушением, что вызвал крайнее удивление присутствующих на похоронах иностранцев.
Зато и пошел после слух, что Петр – «сын Лаферта да немки беззаконной», подкинутый царице Наталье.
20
Весной 1699 года в Воронеже был построен громадный флот, предназначенный к походу в Азовское море: 86 военных судов, из которых 18 линейных кораблей были вооружены от 36 до 46 пушек каждый.
Генерал–адмиралом Петр назначил Федора Алексеевича Головина, а общий надзор за состоянием флота поручил вице–адмиралу Корнелию Ивановичу Крюйсу. Сам Петр принял на себя командование кораблем «Апостол Петр», Данилыч находился при нем.
Тронувшись из Воронежа 27 апреля, эскадра в середине мая пришла под Азов. Здесь Петр внимательно осмотрел все вновь возведенные укрепления. Многие после этого пришлось подправить, доделать…
В Азовское море эскадра вошла в середине июня. Дождавшись крепкого западного ветра, поднявшего воду в гирлах реки, Петр с искусством опытнейшего лоцмана вывел все корабли один за другим из устья Дона в открытое море.
– Турки твердили, что мелководные донские гирла для больших судов непроходимы, – говорил Петр, обращаясь к иноземцам – вице–адмиралу Крюйсу и командору «Крепости» Памбургу. – Для кого непроходимы?! – вскрикнул, махнув рукой назад, за корму. – Вон они где остались! – Осклабился и, словно отсекая воображаемые препятствия ребром своей громадной ладони, добавил: – Для русского солдата и матроса все проходимо!.. Так и запомните, господа! И впредь так считать!..
Деликатно улыбнувшись, Крюйс и Памбург щелкнули каблуками:
– Есть так считать!
У Таганрога была проведена последняя подготовка к морскому походу. «Принялись за килевание, конопачение и мазание кораблей с такой ревностью и с таким проворством, – писал Крюйс своим землякам, – как будто на адмиралтейской верфи в Амстердаме. Его Величество изволил сам работать неусыпно топором, теслом, конопатью, молотом, смолою, гораздо прилежнее и исправнее старого и хорошо обученного плотника».
– Старая‑то боярская спесь да лежебочество ныне под время подведены! – кричал Алексашка, работая рядом с Петром «на самом верху». – А теперь времени, мин херр, не видать… Теперь кипит… Еще что уварится, пока время‑то устоится!..
– Подмалевывай, крась! – поощрял его Петр. – Надо керченскому паше наш товар лицом показать.
Залюбовавшись неоглядными морскими просторами, что играли в глазах – мельтешили, блестя, шевелясь под лучами невиданно щедрого солнышка, не утерпел‑таки Петр, чтобы не провести возле самого Таганрога «поучительную баталию, или забавный бой»…
Вволю поманеврировав, эскадра отплыла в дальнейший путь и 18 августа пришла под Керчь «с пальбой из всех пушек в знак приветствия».
– Зачем пришел столь большой караван? – воскликнул перепуганный насмерть турецкий паша, наместник султана в Керчи.
– Для провожания к вашему султану посла от его пресветлого величества нашего государя, – ответили ему русские люди.
Паша объявил, что пропустить чужестранный корабль в Черное море он не может никак.
– Оттоманская порта, – говорил он, – бережет Черное море, как чистую и непорочную девицу, к которой никто прикасаться не смеет…
– Тогда, – передал ему Головин, – пройдет не один корабль, а весь караван. Мы проводим своего посла всей эскадрой.
Что оставалось делать паше?
Перед самой крепостью на внутреннем рейде мерно покачивались на пологой волне боевые русские суда.
Цепью, почти в кильватер друг другу, так, чтобы в любое время можно было «ветер схватить», вытянулись девять линейных сорокапушечных кораблей; вправо от флагмана «Апостола Петра» бросила якорь сорокашестипушечная «Крепость» с русским великим послом на борту, за ней, ближе к проливу, – две галеры, яхта, два галиота, три бригантины. Четыре морских струга атамана Фрола Минаева с пятьюстами отборных донских казаков встали под самым керченским берегом.
За высокой резной кормой флагмана полоскался огромный андреевский стяг, на грот–мачте реял вымпел генерал–адмирала «воинского морского корабельного и галерного каравана предводителя и правителя, ближнего боярина и славного чина Святого Андрея Первозванного кавалера, Федора Алексеевича Головина».
– После всего этого, – говорил Крюйс, широким, выразительным жестом обводя внушительный строй русских боевых кораблей, – запрет наместника султана в Керчи выглядит поистине жалким.
Петр широко улыбался.
– Да, ловко, мин херр, мы этого пашу в угол приперли, – обращался Данилыч к нему. – Теперь как пить дать пропустит он «Крепость» до Цареграда. Виляй не виляй, а раз этакая морская сила в гости пожаловала, – мотнул в сторону кораблей, – тут уж… знай честь, утирай, паша, бороду!
– Не иначе, – соглашался Петр. – Похоже, что мы все лазейки паше теперь разом прикрыли!
Оба они, стоя на юте «Петра», любовались необъятным простором, меняющим краски перед закатом: море из зеленовато–голубого переходило в резко–синее, бледное, чистое небо загоралось ярким предвечерним румянцем. Серебристые легкие волны ластились к борту.
– Хор–рошо, мин херр! – с тоской, из глубины нутра д. выдавил Алексашка.
– И не говори, – вздыхал Петр, глядя на синюю ширь, вольно и спокойно лежавшую среди покатых гор, окружающих бухту. – Век бы глаз не сводил!..
Легкий, свежий ветерок с прибрежья нежно перебирал локоны парика, ласково водил ими по щекам, подбородку Данилыча; море отражалось в его глазах, и от этого они становились еще голубее; томная поволока придала им какое‑то таинственно–мечтательное выражение. Он упивался близостью к морю, жадно всматривался в его прозрачную глубину и… все время оглядывался на корабли… Здесь, на море, они выглядели не такими громоздкими и неповоротливыми, как на Дону, – казались тоньше, красивее, как картинки, вставленные в богатую раму.
«Как приятно, – думалось, – созерцать такие вот плоды своих тяжких, долгих, упорных трудов, неусыпных забот… поработали действительно крепко… и вот… получилось… Ка–акую дулю туркам под нос поднесли!..»
Облокотился на борт, приложил руку к щеке.
– Эх, мин херр, – мечтательно протянул, – и полетит наша «Крепость» по Черному морю…
– Н–да–а! – вымолвил Петр. – По–ра–ботали в Воронеже хорошо!
…Убедившись, что уже ничто не может помешать послу Украинцеву отправиться морем в Константинополь, Петр приказал сняться с якоря. Дул юго–восточный ветер. Эскадра приняла его правым бортом и взяла курс на Азов.
В сентябре Петр прибыл в Москву.
Внезапное появление русского военного корабля на константинопольском рейде ошеломило турецких правителей.
Узнав к тому же в подробностях, как русские проводили этот свой сорокашестипушечный линейный корабль из Дона, мимо Керчи, в открытое море, турки и вовсе переполошились. Все это существенно укрепило позиции русского посла, но не помешало турецким уполномоченным затянуть переговоры. Только в начале июля 1700 года Украинцеву удалось окончательно склонить турок к миру. По договору, заключенному на тридцать лет, Азов с вновь воздвигнутыми фортами признавался русской крепостью. Русские, кроме того, освобождались от уплаты ежегодной дани – уничтожались наконец последние остатки татаро–монгольского ига. «Хану крымскому, – записано было в мирном трактате, – дани от Московского государства не требовать».
Таким образом, борьба между Россией и Турцией временно прекратилась. Россия стала твердой ногой на берегах Азовского моря и положила конец набегам кочевников.
Но выход из Азовского моря в Черное был заперт другой турецкой крепостью – Керчью. Чтобы брать Керчь, нужен был флот посильнее. Такой флот еще строится. Стало быть, пока рано думать об осаде Керчи. А потом… И азовское и черноморское побережье все равно не открывают ведь путь в европейские страны, так как на выходе из Черного моря – тоже крепчайший турецкий замок.
«Значит, надо, – решает Петр, – и, пожалуй, время уже пробиваться на Балтику».
И он начинает деятельно готовиться к неизбежной для России войне за выход к Балтийскому морю: распускает стрелецкое войско, издает указ о создании постоянной регулярной армии, отрабатывает составленный Головиным единый строевой устав армии, сам непосредственно наблюдает за приемом рекрутов, комплектует полки, дивизии, генеральства и непрестанно, неутомимо следит за подготовкой офицеров из своих, русских людей…