Текст книги "Меншиков"
Автор книги: Александр Соколов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 37 страниц)
И все же Петр, подробно изучив обстановку, принял решение атаковать Стейнбока немедля.
– Как, господа? – обратился к союзникам Флемминг:
– Полагаю, – сказал, – что активные действия против шведов в этих условиях невозможны. Фридрихштадт неприступен.
– Тогда, может быть, возьмете на себя охрану одной из плотин? – предложил Петр.
– А вы? – спросил Флемминг.
– Мы атакуем Стейнбока, – ответил Петр.
Прижав руку к груди, Флемминг склонился в поклоне:
– Согласны.
Прошло то время, когда Петр намечал и разрабатывал планы активной стратегической обороны, рассчитанные на изматывание противника, на выигрыш времени для полного развертывания сил страны, армии. Теперь он признает только наступательные операции – поиски неприятеля, завершающиеся штурмом, атакой, мощными штыковыми ударами, которых – в этом он убедился, проверив, – не выдерживают теперь даже самые отборные части противника.
И он немедля ведет свое войско к местечку Швабштедту, с тем чтобы, пользуясь второй плотиной, атаковать противника в Фридрихштадте.
Шведы не выдержали стремительного натиска русских. Первый перекоп ими был оставлен без единого выстрела. Видя это, снялись с позиций и части, обороняющее второй перекоп. От второго перекопа плотина разветвлялась на два направления. По правой плотине повел наступление Меншиков, по левой – Петр. Сбив противника с нескольких перекопов, преграждающих эти плотины, обе колонны атакующих снова соединились у деревни Коломбитель, где «неприятель, имея перед собой столь же узкую плотину, защищаемую также батареей, – писал Петр Шереметеву, – остановился было фрунтом и стал на идущих по оной россиян производить непрестанную стрельбу. Но сии, бросясь с примкнутыми штыками, принудили их искать спасения в бегстве. Страх неприятелей был столь велик, что генерал–майор их Штакельберг, с 4000 шведов сидевший у Фридрихштадтской крепости, оставя оную, ушел к главному своему корпусу, и можно было бы отрезать оного, если б случившаяся чрезвычайно вязкая грязь сему не воспрепятствовала».
Запертый в крепости Теннинген, Стейнбок уже не был опасен, и Петр решил выехать из Фридрихштадта.
– Искать неприятеля всеми способами, – наставлял он Меншикова перед отъездом.
– Принудить к капитуляции, – кивал Александр Данилович, угадывая мысли Петра, – или иным способом к разорению его приводить. Так, мин херр?
Петр, глядевший на пламя свечи, вдруг встрепенулся, точно его кто внезапно толкнул.
– Принудить к капитуляции? – переспросил, с усилием отрываясь от огня и, видимо, старясь вникнуть, о чем толкует Данилыч. – К разорению его, говоришь, привести? Да, да, а наипаче всего – чтобы не ушел. И для того первей всего надлежит у ихних генералов брать советы на письме. О всяком важном начинаемом деле. У всех!.. Все они, черти, одной шерсти. Чем отличаются они друг от друга?
– Ценой! – быстро нашелся Данилыч.
– Вот бес!
– Так, так, на письме, – почесывал кончик носа Данилыч. – Дабы никто из них после не мог отпереться, что он‑де инако советовал. Тина! Гляди, как оно… не увязнуть. Ну, ты это знаешь, мин херр.
Это Петр знал.
– Вот! – кивнул он, придвинулся к Меншикову, положил руку ему на колено. – А с датским двором как возможно ласкою поступать. Это скажешь Василию Лукичу Долгорукому, а то у тебя самого, – поморщился, – срыву сие получается…
Меншиков развел было руками, но Петр ухватил его за рукав.
– Подожди!.. Знаю!.. Слыхал!.. Я к тому, – пояснил, – что, хотя правду станешь ты говорить, без уклонности, – за зло примут. Сам знаешь их не хуже меня: более чинов, нежели дела, смотрят!..
Встал, потянулся.
– А ежели, Данилыч, даст Бог доброе окончание с неприятелем, то… прошу ещё… выпроси шлезвигскую библиотеку, также и иных вещей, осмотря самому, и Брюсу скажи… А особливо глобус! [31]31
Меншиков выполнил поручение Петра – привез в Петербург и библиотеку, и огромный, так понравившийся Петру глобус. Вместе с отобранными ранее «редкостями природы и искусства» – анатомическим кабинетом профессора Рюйша и зоологическим кабинетом аптекаря Себы, приобретенными Петром в Амстердаме, а также с купленной им в Данциге, у доктора Готвальда, богатой коллекцией минералов и раковин, коллекциями медалей, монет и прочего, эти редкости положили основание Петербургской кунсткамере, которая, «будучи умножена разными редкими вещами, собранными в самой России», представляла собой еще при жизни Петра один из замечательнейших музеев того времени.
[Закрыть]
После отъезда Петра Меншиков принудил города Гамбург и Любек заплатить в общей сложности 300 ООО талеров за то, что они не прерывали торговых сношений со шведами. В «благодарственном письме», врученном Меншикову, купечество этих городов выражало надежду, что «великий государь, по своей к ним милости, всякое городам их, а особливо по торговле, изволит изъявлять благоволение».
Петр был очень доволен.
«Благодарствую за деньги, – писал он Меншикову, – …зело нужно для покупки кораблей».
«А канитель, – считал Меншиков, – запутывалась вконец; датский король «ни мычит, ни телится», прусский только и думает, как бы забрать под себя побольше шведских городов без войны. То ж заявляет и курфюрст ганноверский. Этот и вовсе «спит и видит» присвоить себе Бремен и Верден».
– Н–да–а! – крякал. – Половить рыбку в мутной воде хватает кого!.. А вот войну с шведами вести, – обращался к Долгорукому, – это приходится нам одним! Что ж с твоей, Василь Лукич, канителью‑то?
– С канителью, с канителью, – ворчал Долгорукий. – Я вот думаю, Александр Данилович, как бы и теперь не вышло так, как с польским Августом получилось: не имея почти никаких выгод, мы только и делали тогда, что несли издержки, подвергались опасностям да испытывали разочарования. Почти наверняка же было известно тогда, что союз с Августом – ох не мед! Но известна ли была кому‑нибудь тогда лучшая возможность?.. Может так получиться и сейчас. А как проверишь?.. Нельзя же каждый день выдергивать рассаду с корнем только для того, чтобы глянуть, растет она или нет!.. Конечно, Александр Данилович, это ты праведно… канитель! Уж такая‑то, я тебе скажу, канитель завязалась! Такой узел! – разводил Долгорукий руками. – И не подступишься! Ни подтолкнуть, ни примирить их друг с другом! Тянут в разные стороны – и конец!
– Узел, говоришь? – криво улыбался Данилыч. – А я, Лукич, его разрублю… Я – топор, ты – пила!.. – Потрепал по плечу. – Может быть, так и сработаем?
Долгорукий развел руками.
– Ты, Александр Данилович, сам не раз беседовал «по душам» с Герцем, голштинским министром. Знаешь ведь, что он спит и видит тесный союз голштейн–готторпского дома с Россией. Нам‑то ведь известно желание их – утвердить союз этот браком молодого герцога с дочерью государя, Анной Петровной!.. Ведь известно же, так?..
– Да, известно.
– Но известно и то, – продолжал Долгорукий, – что Герц домогается отдать в секвестр прусскому королю и голштинскому правительству города Штеттин, Рюгер, Штрадзунд…
В такт его речи Меншиков пристукивал пальцем:
– Так, так, известно!
– И то ведомо, что государю нашему по душе этот план, потому что дает надежду втянуть в войну с шведами нового союзника – прусского короля.
– Да, – согласился Меншиков, – этого государь добивается.
– Хор–рошо! – потер руки Василий Лукич. – А как на это посмотрит датский король? Он же считает: голштинский‑то двор, по его родственной близости с шведской короной, на шведской ведь стороне?.. А Франция? Она же и так подговаривает прусского короля против нас. Ведь она уже обещала бы всю Померанию, если он выступит против России… О всем этом вам тоже, ваша светлость, известно?
Меншиков сморщился, замотал головой:
– Хватит, хватит!
– Подожди! – заслонялся ладонью Василий Лукич. – По–одожди!.. Выкладывать так выкладывать… А Англия, – продолжал, уперев руки в бока. – Эта хоть и имеет в виду то же самое, но действует тоньше, по наружности миролюбивее. Куда там: посредничество, видишь ли, предлагает для установления мира!
– Ну и леший с ними, – отмахнулся Данилыч. – Возьмем, а там отдадим кому следует! – Хлопнул Долгорукого по плечу, щелкнул пальцами. – Сыпь серебром, потом разберем!
27
У Штеттина толклись – торговались год с лишним.
Не хватало пехотных резервов, артиллерии, боеприпасов. Торговались, кто должен все это подтянуть, подвести, особенно артиллерию. Получалось – кругом должны русские. Это раздражало Александра Даниловича. Он уже не мог спокойно говорить об этом с датчанами. Торговался с ними упорно, настойчиво отстаивал интересы России Василий Лукич Долгорукий.
Стоял сентябрь. Перед зарей сильно холодало. Грибы сошли, но еще крепко пахло грибной сыростью в оврагах, низинках. Ветер широко гулял по сырым, вязким взметам. Только хмель оставался в полях, – еще много его подсыхало на аккуратных тычинках.
«Любят немцы хмелек… Пивовары!» – размышлял Александр Данилович, наблюдая эту картину. Вспомнился лубок: на тонкой дощечке ярко намалеванное чудовище, похожее на паука, а внизу подпись: «Аз есмь хмель, высокая голова, более всех плодов земных силен и богат, а добра у себя никакого не имею: ноги мои тонки, а утроба прожорлива, руки же обдержат всю землю».
Были уже и первые утренники…
– И когда только кончится эта проклятая канитель! – томился Данилыч.
– Вряд ли скоро, – соображал Василий Лукич, мысленно оценивая обстановку и, глубоко вздыхая, смотрел задумчиво в сторону.
– Ежели так продолжится, – выговаривал Меншиков датским министрам, – то мы принуждены будем оставить здешние действа.
Рассерженные министры проговорились:
– Если станете дорожиться, то мы имеем близкий путь к миру.
Не было лучшего средства, чтобы вызвать крайнее раздражение Меншикова. И Данилыч вспылил:
– Ах, так!.. Мир заключать!.. Надумали!.. Так бы давно и сказали! Стало быть, партикулярный мир, господа?
Министры смутились, начали уверять, что они не это хотели сказать, что их не так Меншиков понял, но «слово не воробей, вылетит – не поймаешь», – полагал Александр Данилович, и «из этого случая, – донес он Петру, – можно признать, что у них не без особенного промысла насчет партикулярного мира, тем больше, что на днях был в Гузуме голштинский министр, жил три дня и, говорят, тайно допущен был к королю».
Получив такое письмо, Петр тотчас понял: Данилыч теряет терпение, горячится. Как добрый боевой конь, он рвется вперед, просит «повода». Его надо успокоить, «огладить», иначе… он закусит намертво удила, и тогда никакие шпоры и мундштуки и никакой Василий Лукич не помогут. И Петр, сочувствуя в душе своему другу–соратнику, спешит успокоить его. Еще раз в своем ответном письме он подчеркивает, как важно «Штеттин отдать за секвестрацию Прусскому», который «за то б обязался не пускать шведов в Польшу». Что же касается поведения датских министров, то, конечно, «поступки их не ладны, да что делать? – мягко поглаживал Данилыча Петр. – А раздражать их не надобно».
– Знаю!.. Им нужно одно, – обращался Меншиков к Василию Лукичу, – проволочить время и не допустить нас до бомбардирования крепости. Но ничего… подвезем свою артиллерию, – управимся и без них.
И Данилыч «управился».
Действуя «по тамошним конъюнктурам», он взял Штеттин без единого выстрела. Город сдался, как только пал его форпост, крепость Штерншанц, прикрывавшая подступы к Штеттину.
В этот раз, как неоднократно и прежде, Меншиков применил военную хитрость. Когда подошла артиллерия, он расположил ее всю по одну сторону Штерншанца и приказал тотчас начать артиллерийскую подготовку. Ожидая нападения именно с этой стороны, осажденные сосредоточили здесь почти все свои силы. Тогда с другой стороны полки Меншикова внезапно начали стремительный штурм и, «не употребя ни единого выстрела, – как донес Александр Данилович Петру, – с одними только штыками», овладели Штерншанцем.
После этого Штеттин сдался без боя.
– Только и всего! – заключил Меншиков, подписывая донесение Петру о взятии города. – А разговоров было!.. Эх, на мои бы зубы!.. – Оглянулся в сторону Долгорукого. – И расчихвостил бы я эту шайку!..
– Какую? – лукаво улыбаясь, спросил Долгорукий.
– Не тебе спрашивать, не мне отвечать, – сердито заметил Александр Данилович. – Лицемеры да двоедушники тебе, Василий Лукич, должны быть лучше известны.
– Да известны‑то известны…
– О них и речь, – вздохнул Меншиков. – Истинно шайка! – И, подумав, добавил: – Да и народ тоже здесь – хорошего мало… У нас, ежели враг впал в Русскую землю, так все леса, бывало, народом кишат! Тысячи русских людей готовы тогда умереть за отчизну!.. А здесь… Только цыкнул на бюргеровы – они и руки по швам!
– Это верно! – соглашался Василий Лукич. – А спроси‑ка наших ироев, как они свои иройства свершили? – продолжал он в лад с угадывавшейся мыслью Данилыча. – И такой вопрос их наверняка озадачит. «В самом деле, как?» – станут они ломать головы, разбираться… И тогда окажется, по их мысли, что ничего иройского не было, что и все бы на их месте так поступили. Вот как!.. Да–а, народ наш – великая сила!..
– И не говори! – понимающе откликался Данилыч, хмуро глядя на запотевшие оконные стекла. И заключал про себя: «Сила‑то сила… А в дальних углах собираются до се, поди, недовольные люди…» Сколько он слышал таких разговоров: «В мире стали тягости, пошли царские службы…», «Когда царев указ пришел бороды брить, а одежу носить короткую, как у немцев, нашито воеводские псы учали и на папертях силой кромсать: бороды – с мясом, а длинные полы – не по подобию, до исподников, на смех!..», «И во всех‑то городах ноне худо делается от воевод и начальных людей! Завели они, мироеды, причальные и отвальные пошлины и незнамо какие еще… Хотя хворосту в лодке привези, а привального отдай!»
И желанными для истощенного тяготами простого народа, он знал, стали сказки о том, что вот‑де в каких‑то краях, дай Бог память, задумали мужики такое житье, чтобы не было ни подушного, ни пошлин, ни рекрутства… «Только надобно смутить мужиков на такую‑то вольную жизнь. Кому против мужиков ноне противными быть? Государь бьется со шведом, города все пусты, а которые малые люди и есть, те того же хотят в жизни добра, что и мы, и рады нам будут».
На ярмарках, пристанях и базарах, на рыбных и соляных промыслах, в городах, где работало беглого и всякого гулящего люда – не счесть! – но том толковали, что ноне Москвой завладели четыре боярина столповых и хотят они, эти бояре, Московское государство на четыре четверти поделить и на старое все повернуть…
Под шелест листопада Данилычу невесело думалось: «Вот и еще одно лето прошло на чужой стороне. Надоело!.. Скорей бы домой!»
Штеттин, а также Рюген, Штральзунд и Визмар были отданы в секвестр прусскому королю.
«Донесите царскому величеству, – просил русского посла Александра Головкина прусский король Фридрих–Вильгельм, – что я за такую услугу не только всем своим имением, но и кровью своей его царскому величеству и всем его наследникам служить буду. И хотя бы мне теперь от шведской стороны не только всю Померанию, но и корону шведскую обещали, чтобы я пошел против интересов царского величества, то никогда и не подумаю так сделать за такую царского величества к себе милость».
Покончивши с секвестрацией и проведя после этого русскую армию через польскую границу до Гданьска, Меншиков в феврале 1714 года возвратился в Санкт–Петербург.
С этих пор он не участвует более в походах. Самый острый период войны с Швецией миновал; новых крупных военных операций не предвиделось. Основная цель была достигнута. Главной задачей на будущее являлось закрепление приобретенного, защита отвоеванных мест. Но с этим могли справиться и другие возвращенные Петром генералы, тогда как в делах внутреннего управления, в заботах о дальнейшем процветании «Парадиза», который Петру приходилось так часто покидать для своих разъездов по России и выездов за границу, Меншиков был решительно незаменим…
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1
В Петербург сгоняли со всей России работных людей: и свободных, и подневольных, и ссыльных, и дезертиров. Платили по полтине в месяц, на законных харчах. Мастеровые, по указу, являлись все с своими топорами, и каждый десятый из них – с лошадью и полным набором плотничьего инструмента.
И зимой здесь кипело все как в котле: рубили, валили лес, заготавливали сваи, бревна, брусья, доски, фашинник, накатник. Не хватало каменщиков. Велено было с тех дворов, откуда они взяты, не брать податей. И все‑таки каменщиков оказывалось недостаточно. Тогда Петр запретил во всем государстве, кроме Санкт–Петербурга, «всякое каменное строение, под разорением всего имения и ссылкою». Чинить препоны городовому строению «Парадиза» запрещалось строжайше.
Меншиков как приехал, так сразу же окунулся в дела. Разве мог он хоть час стоять в стороне, отдыхать, смотреть, как кипит все кругом? Да если бы и хотел, так разве бы дали? Не успел генерал–губернатор как следует прибраться с дороги, а государь уже тут как тут, у него на пороге. Гремя несокрушимыми ботфортами, отстукивая тяжелой тростью шаги, Петр с веселым лицом почти вбежал к Меншикову в цирюльню:
– Прикатил, брудор! – заливаясь смехом, кричал на весь дом.
Ухватил Алексашку за плечи, затряс… На белоснежное покрывало валились со щек, подбородка Данилыча пухлые мыльные комья, а Петр все тряс его, хлопая по широким плечам.
– Добро, добро! – гремел. – Мин херц!.. Наконец‑то! А у меня здесь такие дела!..
Меншиков щурил глаза, отирая щеки, из‑под салфетки выжидающе косился на государя.
«Дела? Это про что же он? – думал–прикидывал. – А добрый, смеется… Впрямь соскучился, видно». – И голубые глаза Александра Даниловича заметно повеселели.
– Кое‑что видел, мин херр, когда ехал сюда, – глухо вымолвил он. – Н–да–а, тут такое творится!..
– Ага! – воскликнул Петр с выражением радостного довольства и, подмигивая, горячо заговорил: – То ли еще будет, мин брудор!.. Этот, – махнул рукой на окно, – Лосий, то бишь Васильевский, остров думаю прорезать каналами, наподобие Амстердама. Прикинули мы тут, посчитали, ан выходит – каналов‑то ни много ни мало, – поднял вверх палец, – двести пятьдесят девять верст!.. Как глядишь на это, мин херц? – И, не дав Меншикову ответить, продолжал торопливо, глотая окончания слов: – Вынутой из каналов землей остров возвысим, берега больварками укрепим… Уже готовы почти все просеки, где быть главным каналам: большому, среднему, малому…
Меншиков рывком поднялся, сдергивая с груди покрывало, твердо, с расстановкой сказал:
– Да ведь знаешь, мин херр, сладок мед, да не по две ложки в рот. Две с половиной сотни верст каналов одних!.. Эт‑то нужно бы посмотреть… Так, не глядя, советовать…
– Чего «не глядя»? – удивленно и царственно–строго сказал Петр своим бархатным басом. – Сейчас и посмотрим.
Меншиков, чувствуя сладкое нытье в груди, тоску в предплечьях, нервно тер руки:
– Я готов, государь!
И… пошло, закипело…
В стужу, в метель, в слякоть и грязь, от холодных утренних зорь, когда даже собаки так сладко тянутся и зевают, дотемна, когда ноги словно свинцом налиты, а в голове звон стоит от усталости, – дни–деньские пропадали на стройках губернатор и царь. Везде нужен был глаз – свой, хозяйский: всюду требовалось и рассказать, и показать, и крепко спросить.
Александр Данилович исхудал до того, что «нечего в гроб положить», сухо кашлял, ночами томился, потел, нотиса что держался.
Своей охотой в Петербург мало кто ехал. Заселение города шло «зело тяжко, ракоподобно», как Петр говорил. А те, кого по указу пригнали сюда, поселили, жаловались непрестанно на сумрачную, глухую жизнь на «поганом болоте», на тоску смертную, дороговизну страшенную, канючили – просились домой [32]32
Домой – в Москву, на «все готовое», доставляемое обжитыми, налаженными хозяйствами. Почти у каждого купца было все свое: харчи – для прокормления семьи и дворни, лес – для ремонта построек и отопления, сено, овес – для содержания служебных коней. Для этой же цели у каждого сколько‑нибудь значительного служивого человека, кроме поместий в отдаленных от Москвы краях, бывали и усадьбы возле Москвы. Московские служивые люди издавна получали из своих подмосковных хозяйств «все готовое». И духовные устраивали в Москве свои подворья, снабжаемые «всем готовым» из подмосковных монастырских владений.
[Закрыть].
– И слушать не хочу, не пущу! – сердито решал Петр о таких. – Я – пусть зарубят себе на носу – к этому глух.
Государь указал: «разного звания людям строиться в Санкт–Петербурге дворами»: царедворцам, которые в военной и гражданской службе находятся, торговцам, мастеровым, выбранным из разных городов, – всего назначил к поселению на первое время около тысячи человек. Но указ о высылке на жительство в Петербург людей торговых, работных, мастеровых и ремесленных в точности, как надо, не выполнялся: губернские ярыжки [33]33
Ярыжка – то же, что ярыга, низший полицейский служитель.
[Закрыть]старались сбыть с рук людей старых, нищих, одиноких, больных.
– Шлют черт–те кого! – ругался Меншиков, с кислой гримасой осматривая партии прибывающих. – Да и из этого добра любая половина бежит!..
Отправляемые артели велено было обязывать круговой порукой за беглецов, а губернским начальникам еще раз было крепко наказано: отправлять в Петербург кого следует, по указу, под опасением жестокого наказания.
Березовый остров заселился ранее других частей города. Здесь уже были построены казенные дома для государевых канцелярий, а также для служилых людей, типография, гостиный двор, десять церквей, в том числе одна лютеранская. Появились улицы: Дворянская, Посадская, Монетная, Пушкарская, Ружейная.
Нужно было спешить добираться до набережных: у самой Невы, как бородавки, расселись серые рыбачьи избушки, у устья Охты, возле чахлого лесишка, раскинувшегося вперемежку с кустарником и перелогом, мозолили глаза развалины шведских редутов и больварков…
– Непорядок! Снести! – командовал генерал–губернатор. – Люблю чистоту, – в сотый раз внушал он своим подначальным. – Обожаю все новое, прочное. А тут, – обводил берег Невы тяжелым, злым взглядом, – этакая мерзость – и… на самом виду!
Окрестности города заселялись переведенцами из внутренних губерний. Целыми слободами водворялись гвардейские полки.
Лучшее пригородное место – берег от Ораниенбаума до Петергофа – застраивалось дачами царедворцев и штаб–офицеров.
Осушались болота: топкие берега речек, протоков, бесчисленных каналов, ручьев устилались дерном, крепились сваями, хворостом, частоколами. Укрепление берегов возложено было на домохозяев, которые селились окрест.
Сухопутные сообщения были куда хуже водных: лишь немногие улицы были вымощены камнем, большинство их было выложено жердями, фашинником, бревнами. Поэтому больше сообщались водой. Близ Летнего дворца, у Фонтанки, государь учредил «партикулярную верфь», где горожане могли строить суда для себя. Вельможи и служилые люди – те должны были в дни празднеств являться ко двору не иначе как в шлюпках или в закрытых гондолах; всякий зажиточный домовладелец обязан был иметь свою шлюпку в составе Невской флотилии.
– Остроумно, – замечал Витворт, английский резидент в Петербурге, человек уже пожилой, высокий, худой, всегда гладко выбритый, с серыми, необыкновенно живыми глазами, обращаясь к своему коллеге голландцу Деби, маленькому юркому толстяку с сизым носом и каким‑то сладостным личиком. – Очень остроумно придумано. Но, между нами, способ не очень‑то…
– Не спорю, – всколыхивался Деби. – Но плавает здесь все же очень, я бы даже сказал – слишком много народу… Нас устраивала «сухопутная» жизнь старой русской столицы. Понятно… Покой – это было прекрасно, но здесь с. ним, как видите, расстаются…
Ревниво следя за ростом нового города–порта, представители морских держав толковали о том, что их больше всего задевало.
В самом деле, в праздники после обеда всюду в России, как издревле положено, люди отходят «на боковую». Ан в Петербурге не так.
Здесь в праздники после обеда гремят выстрелы с крепости, и это – уже известно всем петербуржцам, – сигнал Невской флотилии выходить на праздничные маневры.
Волей–неволей почтенные горожане прерывают тогда свой послеобеденный отдых.
А на Неве уже суета и движение; в разных местах отваливают от берегов шлюпки; все плывут, торопко веслами машут, съезжаются в одно место – к «Австерии четырех фрегатов», что неподалеку от Троицкой церкви.
Было раз: шлюпка Меншикова села на «банку». Пришлось попыхтеть…
Когда об этом происшествии он рассказал своей Дашеньке, та глубоко вздохнула:
– А тебе обязательно нужно было влезть как раз в эту самую шлюпку… Все не как у людей!
«Вот у человека понятие! Не то что у Катеньки… Та и в шлюпке сидит рядом с мужем!» – привычно возмущался Данилыч.
Когда все сплывутся, от пристани Летнего сада отделяется еще одна такая же шлюпка, на ее мачте вымпел адмирала Невского флота, за рулем – государь, рядом с ним – государыня; грохочут салюты с Петропавловской крепости, музыканты оглашают окрестности звуками волторн и литавр. Адмирал выкидывает сигнал, другой, третий, – по его команде вся флотилия выстраивается в одну линию, свертывается в плотную колонну, поднимает паруса, плывет на веслах, делает повороты на месте, лавирует, выходит на взморье… Проманеврировав так часа три–четыре, флотилия подчаливает к пристани Летнего дворца, где для владельцев лодок к этому времени уже приготовлен незатейливый, но обильный ужин с приличным количеством пива.
Такие маневры повторялись каждый праздник, почти каждое воскресенье.
А в остальные дни строили, строили, строили…
У Невы, за Фонтанкой, Брюс ставил линейный пушечный двор, – работали иноземцы. Неподалеку от него, на месте деревни Смольны, где Адмиралтейство гнало смолу, заводился двор – Смольный; еще дальше, против Охты, лепилась пока кое‑как, врассыпную, Русская слобода.
В густых лесах левобережного Петербурга прорубались широченные просеки–першпективы: Большая, Литейная, Екатерингофская.
На Городском, Адмиралтейском островах, везде по Неве и большим протокам указано было ставить только каменные строения; печи делать с большими трубами, и дома крыть черепицей или «в крайности дерном»; далее от Невы строить мазанки в два жилья на камне. Всюду в городе запрещено было строить конюшни и сараи на улицу, «как на Руси допрежь делалось», а велено ставить их внутри дворов, чтобы на улицы и переулки выходило жилье. Деревянные постройки, где они дозволялись, сказано строить брусяные, обитые тесом, окрашенные червленью или расписанные под кирпич.
«Дыхнуть некогда! – думал Александр Данилович. – А тут недуг приступил: сухой кашель грудь раздирает, как что рвется внутри: харкнешь – кровь… Утром как тряпка лежишь, руки–ноги отваливаются… Надолго ли хватит?..»
– За траву не удержишься! – говорил он Дашеньке, снисходительно улыбаясь, когда она советовала ему хоть на малое время отойти от дел, полечиться.
Вставал, разминался.
– А першпективы‑то на левобережье, – прикидывал, – надо успеть до тепла прорубить: весной – пни корчевать, летом – мостить, заселять. Только так… Иначе выйдет такая задержка!
«Не–ет, – упрямо мотал головой генерал–губернатор, – сейчас болеть недосуг!»
2
Дети дворян учились в цифирных школах, женились, отцами семейств являлись на царские смотры дворянских недорослей и отправлялись за море для науки, под наблюдением комиссара, с инструкцией, в которой за нерадение рукой самого государя «писан престрашный гнев и безо всякие пощады тяжкое наказание». И рассеивались эти компании по важнейшим приморским городам – Амстердаму, Венеции, Марселю, Кадиксу и другим.
Легко ли было изнеженным домоседам терпеть этакую «муку мученическую, горе горецкое»? И многие волонтеры в своих письмах молили родных походатайствовать за них у кабинет–секретаря Макарова либо у самого генерал–адмирала Апраксина взять их к Москве и определить хотя бы последними рядовыми солдатами или хотя бы в тех же европейских краях быть, но обучаться какой‑нибудь науке «сухопутской», только бы не «мореходской». «Ибо, – писали они, – что есть премудрей навигации, а тяжелее артикула матросского?»
Отлынивать же от учения нельзя. Государь приказал: «Недорослей, которые для наук в школах и в службу ни к каким делам не определены, высылать в Петербург на житье бессрочно».
– Чтобы были у кого следует на глазах, – говорил Петр. – За отцовскими‑то спинами пора кончать прохлаждаться. А то едят эти захребетники сладко, спят мягко, живут пространно, «всякому пальчику по чуланчику», – дурь‑то в голову и лезет. Ни–че–го! – кашлял, хитро подмигивая в сторону Меншикова. – Здесь их научат, с какого конца редьку есть!
– Ни нам, ни детям нашим покоя нет, – зло ворчали родители недорослей. – Всю душу выворачивают наизнанку!..
Тяжко вздыхали:
– Вот тут и крутись, как береста на огне!.. И что это теперь будет? Испытует нас Господь или наказывает – его святая воля!..
Другие же по простоте душевной считали, что дальше «новостей» дело не пойдет, – Бог не допустит, ибо «кто по латыням ни учился, – толковали они, – то с правого пути совратился. Да и греки ноне живут в теснотах великих, между неверными, и по своей воле им ничего делать нельзя. За низость, стало быть, надо ставить теперь кланяться им!»
С кислой гримасой принимались молодые дворяне за геометрическое и числительное учение и то твердили исковерканные латинские слова–определения, написанные русскими литерами: аддицио – сложение, субстракцио – вычитание: то, в ужасе от мысли, что все это богомерзкая, ересь, неистово рвали свои учебники и бежали к благочестивым старцам каяться в соблазнах, но… «успокоенные» свежими розгами, – «розга хоть нема, да придает ума», – убежденно толковали наставники их, – они снова принимались зубрить: «Арифметика, или числительница, есть художество честное, многополезнейшее и многопохвальнейшее, от древнейших же и новейших арифметиков изобретенное и изложенное».
«Богомерзостен перед Богом всяк любящий арифметику, – поучали благочестивые старцы. – Не тот мудр, кто много грамоте умеет, а тот, кто много богоугодных дел творит». Старцы знали, что государь считает их «корнем многого зла», что он обещал «очистить их путь к раю хлебом и водою, а не стерлядями и вином», – забыть они, «благочестивые», не могли жестких указов Петра о монастырях и монашестве.
Весьма немногие принимали безропотно новое – и то морщась, как морщится больной, глотая горькое, слабо помогающее лекарство.
– По раскаленной землице шагаем, Данилыч, – делился Петр с Меншиковым. – Знаю. Все ропщут вокруг меня. Но, запомни, брат, – и скулы его покрывались красными пятнами, – запомни: страдаю, а все за Отечество; желаю ему полезного, но враги пакости мне делают демонские. – Оглядываясь, ходил по токарной крупным, журавлиным шагом, как будто переступая через препятствия. – Ради Отечества и казню и армию завожу, – говорил, останавливаясь перед самым лицом Александра Даниловича, – и корабли строю, и усердно собираю копейку – артерию войны… Ропщет народ? Знаю, что ропщет…
Проникнутый твердым сознанием, что выдвинуть Россию в ряды первостепенных европейских государств возможно только при помощи сильной армии и мощного флота, Петр знал отлично, что и было на что народу роптать: тяготы увеличивались, десятки тысяч людей гибли от непосильного труда, голода и болезней на работах в Питере, Кроншлоте, на верфях, каналах, фортах…
Да, народ терпел «великую нужду». Постоянные рекрутские наборы отрывали работников от хозяйства, крестьяне и мелкий городской люд платили большие подати и налоги, несли тяжелейшие повинности. Чего стоила только одна гужевая повинность!.. И все тяготы, вызванные войной, строительством городов, крепостей, фабрик, заводов, – все государственные издержки тяжелейшим бременем ложились на плечи народа.
Доведенные до крайности крестьяне «чинили непослушание», запахивали господские земли, поджигали имения, казнили помещиков либо, спасаясь от гнета, подавались за Волгу, Дон и Урал, бежали в понизовые степи, а то и в Сибирь.
– Кто из государей сносил столько бед и напастей, как я? – спрашивал Петр, по–своему расценивавший как поведение «чинивших непослушание» мужиков, так и противодействие со стороны состоятельных старозаветных людей. И все строже сдвигая брови, отчеканивая каждый слог, отвечал сам себе горько, дергая нижней губой: – От сестры заметь, от сестры был гоним [21] – она была хитра и зла, монахине несносен – она была глупа… [22]