355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Соколов » Меншиков » Текст книги (страница 23)
Меншиков
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 22:27

Текст книги "Меншиков"


Автор книги: Александр Соколов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 37 страниц)

Англия намеревалась «разом положить конец значению России на Балтике». Петр получил достоверные сведения, что король Георг с полного согласия своих министров поручил командующему английской эскадрой адмиралу Норрису напасть на русские корабли, арестовать самого Петра и этим принудить его удалиться в Россию со всем своим войском и флотом.

Говорили, что Норрис брался уничтожить весь русский флот и перерезать в одну ночь русские войска на острове Зеландия. Именно «перерезать» – хвастался Норрис, угадывая искреннее желание своих покровителей.

– Можно иметь большой талант и слабый характер, – говорил этот тяжеловато вежливый, болезненно тщеславный джентльмен в среде своих подчиненных. – Но если уж говорить о характере, то у меня его и на большее хватит. В этом, господа офицеры, можете быть твердо уверены.

Но хвастовство английского адмирала так хвастовством и осталось. Не те были времена, не тот флот у России, чтобы так вот легко, за здорово живешь, можно было его уничтожить. Да и не те русские моряки, чтобы можно было захватить их врасплох или заставить принять бой в неподходящих условиях. Убедившись в этом, Норрис сам уже опасался встречи с таким сильным и искусным противником.

«Многие господа здесь опасаются тягостного для них перевеса России, – говорил Петр. – Это есть мерка моих малых и истинных сынов российских великих трудов. Воинским делом мы от тьмы к свету вышли – не знали нас в свете, а теперь почитают».

8

В начале апреля 1717 года, оставив Екатерину в Амстердаме, Петр отправился через Брюссель и Гент во Францию.

Французы, провожатые до столицы, всеми силами старались угодить русскому царю, но часто становились в тупик от его «странных привычек». Началось с того, что царь пожелал, пользуясь отливом, объехать Дюнкеркскую банку. И вот не успели кареты отъехать и мили от берега, как поднялся крепкий ветер и начался преждевременный сильный прилив. Вода мгновенно залила дорогу, по которой двигались Петр и его сопровождающие. Пришлось немедленно отпрягать лошадей и вскачь добираться до берега.

В городах, лежащих на пути к Парижу, Петру готовились торжественные встречи, но он старался не попадать туда, где его ждали, объезжал города, останавливался в деревнях, внимательно приглядывался к жизни народа и успел хорошо рассмотреть его великую бедность.

Нелегко было французам приготовить для русского царя редьку с квасом, любимый им заварной черный хлеб; немало изумляла их привычка Петра пить вино запросто, с ремесленниками, инвалидами, церковными певчими.

В Париже для царя были приготовлены два помещения – в Луврском дворце и в частном доме. В Лувре Петр не остался – там было слишком роскошно, он поехал в частный дом. Никто там не ожидал царя так поздно. Его встретил только один старый слуга со свечой в руке. Петр взял свечу, прошел в спальню, но… и здесь он увидел все то же: кружева, бархат, шелк… Толкнул соседнюю дверь.

– А это что? – спросил у слуги.

– Комната для денщика, ваше величество.

– Добро, – кивнул Петр, улыбнулся. – Поставь сюда походную кровать, – приказал старику. – Я буду спать здесь.

«Царь был высокого роста, – описывали его французы, – очень хорошо сложен, худощав, смугл, глаза у него большие и живые, взгляд проницательный и иногда дикий, особенно когда на лице показывались конвульсивные движения. Когда он хотел сделать кому‑нибудь хороший прием, то физиономия его прояснялась и становилась приятной. Его неправильные и порывистые движения обнаруживали стремительность характера и силу страстей. Никакие светские приличия не останавливали деятельность его духа. Иногда, наскучив толпой посетителей, он удалял их одним словом, одним движением или просто выходил, чтоб отправиться туда, куда влекло его любопытство. Если при этом экипажи его не были готовы, то он садился в первую попавшуюся карету, даже наемную: однажды он сел в карету жены маршала Матильона, которая приехала к нему с визитом, и приказал вести себя в Булонь; маршал Тессе и гвардия, приставленная всюду сопровождать его, бегали тогда за ним, как могли».

Странной новостью казалось французам, что от царя, как говорили его приближенные, можно было добиться не кое–чего, а всего, что являлось разумным, не подкупая ни его любовницы [40]40
  Мысли, что у царя ее не было, французы не допускали.


[Закрыть]
, ни его духовника. Будучи очень прямым человеком, он не допускает ослеплять себя ни пустыми словами, ни ловкими умолчаниями. И, что особенно важно, он предпочитает лучше не знать, чем верить без доказательств.

Петр поражал французов и простотой своей одежды: он носил кафтан из русского сукна, широкий пояс, на котором висела шпага, круглый парик без пудры, не спускавшийся ниже шеи, рубашку без манжет. Обедал в одиннадцать часов, ужинал в восемь.

«Но при всех своих странных вкусах, – заметили французы, – русский царь обнаружил удивительную тонкость в обращении с людьми». С малолетним королем Людовиком Петр был почтителен и ласков одновременно, часто брал его на руки, целовал; тогда же он пришел к мысли о браке своей дочери Елизаветы с Людовиком.

«Здешний король, – писал он Екатерине, – пальца на два больше Луки нашего (карло); дитя зело изрядная образом и станом, которому седмь лет».

Совсем иначе Петр взглянул на придворных. Его изумляло большое количество их и вообще роскошь двора; он потом говорил:

– Жалею Францию: она погибнет от роскоши.

Петр мельком взглянул на показанные ему королевские драгоценности, заявил, что мало понимает в этих вещах. Едва посмотрел царь и на упражнения отборных гвардейских полков. Его невнимание заметили даже солдаты.

– Я видел нарядных кукол, а не солдат, – сказал он своим, возвращаясь со смотра. – Они ружьем фингуют, а на марше танцуют.

Не увлекла Петра и опера. Сидя в ложе, он спросил пива, ему поднес бокал сам регент Франции, стоя, затем подал салфетку. Петр, не вставая, выпил пиво, воспользовался салфеткой, но до конца оперы не досидел – уехал. На все это парижане не могли надивиться: народ сбегался смотреть на русского царя как на чудо; получить приглашение в дом, где он обещал быть, стало для людей высшего столичного общества предметом мучительных забот.

Устроили для царя охоту на оленя с лучшими королевскими собаками. Но Петр вообще не любил такие развлечения, находя их «бесполезным мучением животных», – на охоте скучал; зато, возвращаясь в Париж, он на гондоле проплыл под всеми мостами, тщательно осмотрел их, затем сел в карету, обогнул укрепления города, по пути заехал в склад оружия и накупил там множество ружей, пистолетов, ракет.

Усердно осматривал Петр фабрики, заводы и мастерские, заглянул на монетный двор, посетил ботанический сад, обсерваторию, побывал у искусных мастеров, ученых, следил за опытами и выразил между прочим желание, чтобы при нем была произведена особо заинтересовавшая его глазная операция – снятие катаракты. Некоторые машины и инструменты, приборы он просил прислать к себе на дом, чтобы рассмотреть их подробнее на досуге.

Однако цели своего путешествия Петр не достиг. Франция находилась в союзе с Швецией. Петр же надеялся расторгнуть этот союз, заключить с Людовиком договор, закрепить этим за собой отвоеванные у шведов исконно русские земли, облегчить выход из состояния затянувшейся тяжелой войны…

Переговоры во время его пребывания в Париже не привели к желаемым результатам, но, покидая Францию, Петр наказал Шафирову, Куракину и Толстому продолжить переговоры. Давая такой наказ, Петр, однако, поставил непременным условием, чтобы при заключении союза с Францией ни в коей мере не пострадала независимость России. Не выказывая особого пристрастия ни к Англии, ни к Франции, ни к какой‑либо иной стране, кроме России, Петр ревниво следил за тем, чтобы русская дипломатия, превратившаяся после Полтавы в сильнейший регулятор международных отношений, не имела никакого другого направления, кроме собственного, чтобы она была своей, чисто русской дипломатией.

Наказ Петра был блестяще выполнен его дипломатами. Договор был подписан 4 августа в Амстердаме, где Петр в это время находился. И именно такой договор, которого желал Петр. В силу этого договора царь и короли французский и прусский обязались поддерживать мир и всеми мерами охранять договоры, «которые имеют прекратить Северную войну».

Непосредственным следствием заключения этого договора было назначение в Россию французского посла Кампредона и консула Вильярдо, немало способствовавших впоследствии «к наклонению шведского правительства на уступки России».

Пребывание Петра в Париже положило основание более близким отношениям между обеими державами.

Русским послом в Париже был назначен князь Василий Лукич Долгорукий, человек, всю свою жизнь проведший за границей в дипломатических должностях, образованный, любезный, с хорошим природным умом. Василий Лукич употребил всю свою ловкость, все приобретенное долгим опытом искусство, чтобы заинтересовать правительство регента Франции в сближении с Россией, и мало–помалу достиг этого.

Заранее, чуть не за полдня, Меншиков выехал в Кронштадт встречать государя. Там установил он порядок салюта при встрече и самой встречи на берегу, все сам проверил, после чего нескончаемо долго, казалось ему, стоял на высоком крепостном бастионе, терпеливо осматривая в зрительную трубу неоглядный морской горизонт.

Ох долгонько тянулось для него это время!.. Наконец:

– Ага!.. Вот они!.. – вскрикнул, дернул за рукав стоявшего рядом капитана Гесслера, сунул ему в руку трубу. – Смотри! Галиот и две шлюпки!..

Но капитан не успел ничего разглядеть.

– Бери лучших гребцов, – приказал ему Меншиков, отнимая трубу, – узнай: государь ли? Если он – подними андреевский флаг.

Но не вытерпел. Сам кинулся к шлюпке, понесся по морю следом за капитаном.

Гесслер выкинул флаг, пристроившись к галиоту.

– Поживей, ребятушки, поживей! – бодро крикнул Данилыч гребцам, сурово и твердо посмотрел им в глаза, и утомившиеся матросы словно ожили вновь.

«Как‑то встретит мин херр?» – думал, волнуясь, ерзая по влажной скамье.

Подплыв, запыхавшись, цепляясь за поручни, взбежал по ступенькам.

Помогая взойти на корабль, Петр почти втащил его с трапа на борт. Стиснул, крепко расцеловал.

– Ну что, что? – бормотал глухо, прерывисто.

– Мин херр… – шептал Меншиков, улыбаясь и отирая глаза. – Добро… добро пожаловать, ваше величество!..

Студеный ветер глухо, неприязненно шумел в снастях галиота, путал пышные локоны губернаторского парика, раздувал полы кафтана, трепал бахромчатые концы поясного шарфа, рвал из рук шляпу. Отступив на шаг назад, Александр Данилович было вытянулся – доложить, но Петр подхватил его под руку.

– После, – вымолвил, поведя правым плечом. – После об этом, Данилыч. Постой! Дай раздышаться.

В гавани грянули залпы. Первый…

– Из семидесяти одной пушки, ваше величество, – доложил Данилыч, наклонившись к плечу царя.

Второй…

– Из восьмидесяти пяти, государь!

Третий…

– Из ста одной пушки!

На берегу Петра встретили генерал–адмирал и «все морские чиновники».

9

Как‑то на одном из пиров любимец Петра флотский лейтенант Мишуков, сидя возле государя, уже порядочно выпивший, задумался и… вдруг заплакал.

Петр удивился.

– Что с тобой? – участливо спросил он лейтенанта.

– Да как же не плакать, государь, – отвечал Мишуков. – Ведь все, на что ни посмотришь, и место, где сейчас мы сидим, – Кронштадт, и новый престольный град Санкт–Питербурх, и флот Балтийский, и русские моряки, и, – стукнул себя в грудь кулаком, – я, лейтенант Мишуков, командир фрегата, обласканный милостями твоими, – все же это создание твоих рук!

– Ну и что?

– А то, государь, что как вспомнишь все это да подумаешь, что здоровье твое все слабеет – припадать стал, лета… как подумаешь – сердце переворачивается. Вдруг – сохрани Бог! – с трудом выговаривал Мишуков, смутно чувствуя, будто в палату врываются, пытаясь заполнить ее без остатка, все те тысячи тысяч, для которых неуклонно вершил государь свое великое дело. – Главная причина… в том расчет – какая наша жизнь тогда будет?.. На кого нас покинешь? – громко всхлипывал лейтенант.

– Как на кого? – подняв брови, возразил ему Петр. – А наследник–царевич!

– Ох! – вздохнул Мишуков и безнадежно махнул рукой. – Никого же кругом него стоящих нет. Истинные мои слова, государь, истинные! А он глуп… все расстроит!.. Все–все!.. Все как есть!

Петру понравилась такая душевная откровенность, звучавшая горькой истиной, но грубоватость выражения и неуместность неосторожного громогласного признания подлежали взысканию.

– Дурак! – заметил он отечески укоризненно и с усмешкой слегка хлопнул моряка по затылку. – Разве про такое при всех говорят?

Сконфуженный лейтенант гладил затылок, таращил глаза, бормотал:

– Да ведь я… ах, Бож–же ты мой!

Сильно подействовала эта исповедь на пирующих. Федор Матвеевич Апраксин обтер рукой увлажнившиеся глаза и посмотрел на светлейшего. Александр Данилович глубоко вздохнул и, покачав головой, сказал:

– Да–а!

Подумал: «Мишуков попал в самую точку».

Петр нахмурился. «Вот что люди‑то думают…»

Способен ли наследник престола продолжать дело, начатое отцом? В. се чаще и чаще тревожила Петра эта страшная мысль. «Тут, брат, все передумаешь!..» Не возмогут ли его, Алексея, склонить на свою сторону большие бороды, которые, ради тунеядства своего, ныне не в авантаже обретаются?

До восьми лет царевич рос в теремной глуши, возле маменьки, в кругу теток, монахов, сказочников, гусляров, бандуристов, старцев да стариц; дальше Задонска да Троицкого монастыря не бывал. Когда приезжали с матушкой в Троицкий, она обязательно вспоминала, рассказывала монахам, как она во время стрелецкого возмущения, беременная Алешенькой, пробиралась темной ночью в этот монастырь.

– И как же был обрадован государь Петр Алексеевич рождением сына–наследника, – говорила Евдокия Федоровна, улыбаясь, – и сказать невозможно!.. В Преображенском по этому случаю феверку сжег!.. А потом, – продолжала, поглаживая сына на коленях, – беспрерывные разъезды, дела пошли у него… – и неторопливым шепотом, возвращаясь к источнику своих тоскливых воспоминаний, начинала долгий–долгий рассказ–причитание.

– Так Алешенька и растет, – завершала, отирая нос концом головного платка, – с одной матушкой!..

Близкие – единомышленники царицы – не могли смотреть на нее без сострадания: она или молилась, беззвучно рыдая, или сидела вся сжавшись. Бесстрастное, опухшее от слез личико, вся ее маленькая фигурка выражали тупую покорность.

– Бог терпел и нам велел, – надо сносить…

– Го–осподи! – шумно вздыхали ее келейные собеседники, – До чего, аспид, довел собственную жену!..

Покойно проходили тихие дни: сны друг другу, сказки рассказывали, жития святых читали, приводили приметы. Солнце рано заходит за шатровые крыши боярских хором, за злачены купола, башенки кремлевских церквей – на другой день будет ветрено; галки с криками вздымаются на звонницы, колокольни, ласточки низко ширяют, воробьи на улицах купаются в густой пыли – будет дождь; правый глаз чешется – к смеху, левый – к плачу; правая ладонь чешется – отдавать деньги, левая – получать…

Перед отходом ко сну царица вставала, окидывала помутившимися глазами погруженную в сумрак горницу, брала за руку сына и, шатаясь от внезапной слабости, следовала в сопровождении шамкающей, вздыхающей свиты в молельню. Там останавливалась перед иконой Нерукотворного Спаса, припадала к подручнику [41]41
  Подручник – квадратная тонкая подушка, на которую опирались руками при земных поклонах во время молитвы.


[Закрыть]
, и Алешенька слышал все те же тихие, глухие рыдания.

Стены молельни при мерцании свеч переливали миллионами звездочек, тихо искрился жемчуг и блестело золото, яркими огненными пятнами сверкали камни, обрамляющие суровые лики владык и владычиц, сочными бликами сияли эмали.

Стоя на коленях, Алешенька подолгу глядел на иконы, рассматривал «строгановское письмо»: среди золотых морей вставали розовые города, на густо–лиловом, словно шелковом, небе плыли кудрявые серебряные облака, меж острых синих гор паслись стада диких ланей, на вечереющем сквозящем небосклоне белели паруса дальних кораблей, угодники Божии в хитро тканных парчовых ризах тихо молились среди цветущих долин.

«Так бы жить хорошо, маменька говорила… Да… батюшка не велит… Басурманин он… Отшатился… С немкой живет… «Ох, отольются волку овечьи слезки! – сказал как‑то дядя Абрам [42]42
  Абрам Федорович Лопухин, брат царицы Евдокии Федоровны.


[Закрыть]
. – По–одожди! – грозил он пальцем кому‑то. – Вот Алешенька подрастет!..» Маменька на него замахала руками: «Кш–ш, кш–ш!» – как на кочета, а он пуще того: «Сын еретический! Исчадие антихриста!» – кричал бешеным шепотом. Все про батюшку. Зло шипел, наклонясь к лицу матушки: «Изводит Лопухиных!.. Изводит, ирод!» Насилу она его уняла… А все из‑за немцев! Не снюхался бы батюшка с ними – порчи бы не было. И жили бы они, матушка говорит, как должно: в тихости, покое, согласии».

Перед сном купали Алешеньку. Как его окачивали, поливали, тетки тараторили, как сороки: «С гуся–гоголя вода, а с тебя худоба», «Вода б книзу, а сам бы ты кверху», «Вороне б тонеть, а тебе бы толстеть»… Сколько теток, столько и приговорочек, каждая что‑нибудь да прибавит. А матушка сидит – руки сложены на животе – верховодит:

– Еще, еще!.. меж лопаточек, меж лопаточек!.. Плечики, плечики!..

До восьми лет так вот тетки да бабки Алешеньку мыли, а в постельке сказки да притчи рассказывали.

– …и будет день в половине дня, и будет пир во полупире, – шамкала у него над ухом матушкина няня, бабушка Пелагея, – как возговорит царевич–сын тем своим дорогим сотрапезникам: «Ох, вы гой есте витязи именитые, да идите–ко вы к моему батюшке, да изговорите ему слово грозное, что за матушку, за родимую, буду я его, злого аспида, во пилы пилить, в топоры рубить, на воде топить, во смоле варить…»

В тот день, когда матушку в монастырь увозили, помнит Алешенька, с утра она жаловалась:

– Что‑то сердушко ноет! Локоть чешется!

– На новом месте спать, государыня! – одна тетка сказала.

Так и вышло по ней: к вечеру матушку и увезли. И взяла его тогда из кремлевских чертогов к себе в Преображенское сестра батюшки, тетка Наталья. Воспитателем–дядькой приставили к нему князя Никифора Вяземского.

Каждый день, до обеда, дядя Никифор вел с ним поучительные беседы.

– Семья нераздельна, – говорил он, поминутно зевая, заводя глаза от дремоты, – как ветви одного дерева, как лепестки одного цветка. Ноне, с легкой руки государя, считают, что сын может не жить в доме родного отца, только… это не по нашим обычаям, – гнул свою линию Вяземский. – У нас, у православных, сыновья, холосты ли, женаты, должны жить на отцовском дворе. Отец сохраняет над ними, и над женами их, и над всеми детьми полную власть и господство.

Слабоват был на язык дядя Никифор, особенно если с утра перепустит лишнюю чарочку.

– У немцев – там да–а… Там это в законе. – Тянул, смаковал, делая нарочито усталое лицо, но живо поблескивая из‑под нависших бровей линюче–серыми глазками. – Что‑то я хотел у тебя спросить, Алешенька?.. Дай Бог память!.. Да!.. Во время последнего бунта стрельцы с похвалой говорили, что ты немцев не любишь. Так ли сие? – И на лице его с сизым носом, багровыми пятнами на щеках, серо–лиловыми мешками под глазами отражалось живейшее любопытство.

Царевич, потупив глаза, отвечал:

– А за что их, дядя Никифор, любить?.. Они у меня матушку отняли…

Занимался Алексей и черчением и математикой, но через силу; много читал, но все больше книги духовного, богословного содержания. Беседы с духовными лицами доставляли ему истинное удовольствие. Нравились ему тонкости богословских диспутов, любил он разбираться и в подробностях церковной истории, прилежно изучал риторику.

Позднее начали наведываться к нему Голицыны, Долгорукие, частенько заходил князь Куракин, завертывал на огонек и сам фельдмаршал граф Борис Петрович Шереметев.

Василий Владимирович Долгорукий хвалил Алексея.

– Ты умнее отца, – говорил. – Хотя твой отец тоже умён, надо дело говорить, но людей он не знает. А ты людей знаешь, этого от тебя не отнять.

Дмитрий Алексеевич Голицын доставал для Алексея из Киевской лавры «полезные» книги, говорил ему о монахах:

– Они к тебе очень ласковы, любят тебя.

Борис Петрович Шереметев советовал Алексею держать при дворе отца своего человека, который бы все доносил, что там говорят о наследнике. «Это знать тебе надобно!» – наставлял.

– Добра к тебе мачеха? – спросил как‑то Алексея Куракин.

– Добра, – ответил он.

– Пока у нее сына нет, так добра, – заметил Куракин, – а как свой сын родится, то посмотришь – не такова будет. Съест!..

Семен Нарышкин жаловался Алексею:

– Твой отец говорит: «Что вы дома делаете днями–деньскими? Не знаю, как это без дела дома сидеть!» Бездомный он сам, потому и не знает наших нуждишек!

Алексей слушал такие речи, молчал. Но собеседники его узнали, что он сочувствует им, – его духовник не раз говорил: «Царевич не таков, чтобы ему живому голову отъели, а «отцовы порядки, говорит, ножом по сердцу. Дай срок, говорит, и мы им всем не пирогами отложим». А он ведь упрям, скажет – словно гвоздь заколотит…»

– Дай Бог! – шумно вздыхали «столпы древлего благочестия». – А то ведь святых вон неси!.. Таких бед его родитель настряпал, таких чудес натворил!..

Для Меншикова вопрос о направлении деятельности будущего государя был вопросом жизни или смерти, потому что тяжелее всего для старозаветных людей, теперь вот окружающих Алексея, было выдвижение Петром таких выходцев из низов, как Данилыч, Ягужинский, Шафиров.

В таких «худородных», полагали они, главное зло царствования Петра, зло, от которого Алексей прежде всего должен освободить государство. «Худородные люди чужие… Взять Меншикова, не по мере своей занявшего первенствующее положение, – он же обманывает государя на каждом шагу! – внушали они Алексею. – Кто должен быть ближе к царю, как не его родной сын и наследник? А выходит, что ближе его – любимец Данилыч!»

Тут уж дело прямо касалось царевича – пахло соперничеством.

«Лучше будь чужой добрый, чем свой непотребный», – писал Петр Алексею. И царевичу разъясняли, что «чужой добрый» – это и есть для государя все тот же Данилыч.

«Ты должен убедиться, что мало радости получишь, если не будешь следовать моему примеру, – предупреждал Петр сына и прибавлял: – Если же мои советы разнесет ветер и ты не захочешь делать того, чего я желаю, я не признаю тебя своим сыном».

– Кого же он прочит наследником? Меншикова? – гадали люди, окружающие Алексея. – Не приведи Господь Бог!..

И вот Вяземский отстранен от воспитания Алексея; наставником его назначен барон Гюйсен, получивший образование «в лучших европейских университетах», а общий надзор за ходом образования и воспитания Алексея возложен Петром на… Александра Даниловича Меншикова.

– Дождались! – в отчаянии заметались «поддужные» Алексея. – Теперь кончено! Все пропало!.. Хоть завязывай глаза и беги, куда хочешь!..

Вскоре, однако, выяснилось, что со сменой воспитателей Алексея почти ничего не изменилось, грозу пронесло: Гюйсен, по желанию Петра, в непродолжительном времени отправился в Вену в качестве дипломата, Меншиков, как обычно, был по горло занят военными и другими делами, и Алексей продолжал по–прежнему оставаться в кругу своих верных друзей – Вяземского, Нарышкина, Кикина, Абрама Лопухина…

«К отцу непослушание мое и что не хотел того делать, что ему угодно, – причина та, – объяснял позднее сам Алексей, – что с младенчества моего несколько жил с матушкою и с девками, где ничему не обучился, кроме избяных забав, а больше научился ханжить, к чему я отроду склонен… а потом Вяземский и Нарышкин, видя мою склонность ни к чему иному, только чтоб ханжить и конверсацию иметь с попами и чернецами и к ним часто ездить и подливать, в том мне не только не претили, но и сами тож охотно делали… а когда уже было мне приказано в Москве государственное правление в отсутствие отца моего, тогда я, получа свою волю, и в большие забавы с попами и чернецами и с другими людьми впал».

Не многому выучился царевич, имея постоянную «конверсацию» с попами и с чернецами–монахами, а между тем ему минуло уже двадцать лет.

Гюйсен, поощряемый Меншиковым, приискал Алексею невесту – принцессу брауншвейгскую Шарлотту. Петр одобрил этот выбор. И Алексей вскоре женился на Шарлотте, без отвращения, но и без любви.

Петр и Меншиков надеялись, что женитьба благотворно подействует на Алексея, но ошиблись: по–прежнему он с большим удовольствием проводил время среди испытанных друзей–собутыльников и не расставался со своей любовницей Евфросиньей – крепостной князя Вяземского, подставленной ему прежним воспитателем.

Возвращаясь как‑то с пирушки сильно подвыпивший, Алексей в сердцах говорил своему камердинеру:

– Жену мне чертовку навязали; как к ней ни приду, все сердитует, не хочет со мной говорить.

12 октября 1715 года Шарлотта родила сына, Петра Алексеевича [25], но… преждевременно, уже на четвертый день, встала с постели принимать поздравления, «почувствовала себя плохо, и скоро оказались такие признаки, что врачи объявили ее безнадежной».

Через девять дней после родов Шарлотта скончалась, «имея от рождения своего 21 год, а от брачного сочетания 4 года и 6 дней» [43]43
  Позднее в своем манифесте Петр писал: «…преступи и наруша верность брака, влюбился в некоторую непотребную и ни к чему не годную женщину и жил с нею явно во грехе, на презрение и бедствие законной супруги, которая по немногому времени, сказан правду, хотя скончалась от болезни, однако не без подозрения, что и печаль, приключившаяся от невоздержанности такого мужа, прекратила дни ее».


[Закрыть]
.

«Кронпринцесса замечала зависть при царском дворе по поводу рождения принца, – доносил своему двору австрийский резидент Плейер, – она знала, что царица тайно старалась ее преследовать, и по всем этим причинам она была в постоянной печали».

У Плейера, прекрасно понимавшего происходящие в России исторические изменения, эти события и даже все более или менее близко касающееся Петра должно было находить извращенное отражение. «По долгу службы» он обязан был со всем тщанием выискивать признаки непрочности петровских реформ, не брезгуя при этом приписывать и самому Петру, и даже семейным его неоправданную жестокость, «зависть», «тайные преследования», всяческие черные козни. Приписывания такие, конечно, не вязались с известными фактами. Так было и с донесением Плейера о смерти Шарлотты. Ведь известно же было, что кронпринцесса умерла через девять дней после родов. Как же в эти девять дней, будучи прикована к постели, она могла «замечать зависть» по поводу рождения у нее сына?.. И «тайные преследования», о которых доносил Плейер своим, оставались «тайной» для всех.

В действительности же тем, кто считал выгодным для себя отстранение Алексея, не только не нужно, но и опасно было укреплять Петра в этой мысли.

Надобно было предоставить дело только его естественному течению, так как всякое вмешательство со стороны заставило бы проницательного Петра сразу насторожиться, задуматься над тем, почему и кому выгодно отстранение Алексея.

И если мачеха действительно считала желательным отстранение пасынка, то тем более она должна была скрывать от мужа и окружающих эти чувства.

И Екатерина, по общему мнению, действительно «к пасынку казалась добра», «погибели его не искала», видимо, отчетливо представляя, как придет это само собой, без нее.

Повелев учредить кронпринцессе «приличное характеру царскому погребение», но «желая истребить непристойный и суеверный обычай выть, приговаривать и рваться над умершим», Петр повелел «наистрожайше заказать, чтобы никто над сею царевною, так и над всеми прочими, не издавал такого непристойного вопля».

И это расценивалось как петровская «новость», и это ножом по сердцу ударяло старозаветных людей.

Тело Шарлотты «со всем царским великолепием» было погребено в Петропавловском соборе, двор был в глубоком трауре.

В день похорон жены Алексей получил от отца письмо.

«С горечью размышляя и видя, что ничем тебя склонить не могу к добру, – писал Петр сыну, – за благо избрал последний текстамент тебе написать и еще мало подождать, аще нелицемерно обратишься. Если же ни, то известен будь, что я тебя весьма наследства лишу… ибо я за мое отечество и людей живота своего не жалел и не жалею, то как могу тебя, непотребного, пожалеть?»

Это было сокрушительное, уничтожающее письмо, не оставляющее, в случае сопротивления, никаких надежд на помилование.

Зная, какую страшную ярость вызывали у Петра зловредные происки врагов «перемен», как жестоко всенародно расправлялся он с ними, предупреждая при этом, что подобным же образом будет поступлено с любым недругом того нового, что завоевано кровью лучших российских сынов, – зная все это, другой на месте Алексея оцепенел бы от страха и обреченности. Но у Алексея полученный от отца грознейший и притом последний его «текстамент» вызвал только еще больший прилив упрямства, дикой непримиримости, озлобления. Немедленно он послал за своими друзьями.

Как быть? Тем более что на следующий день после похорон кронпринцессы Екатерина тоже родила сына, Петра Петровича. До сих пор у нее в живых были только дочери, теперь сын Екатерины мог быть законным наследником трона. Алексей твердо помнил мрачные предположения своих друзей: «Пока у мачехи сына нет, так она к тебе добра, а как у ней свой сын родится, то не такова будет».

И действительно, люди близкие к Алексею рассказывали, что, когда Петр Петрович родился, Алексей много дней был печален. Но они позабыли либо действительно не знали о получении Алексеем в это время громового письма от отца, в котором Петр, до рождения внука, Петра Алексеевича, и сына, Петра Петровича, независимо от этого предупреждал Алексея, что в случае упорства он отсечет его, «яко уд гангренный». «И не мни себе, – писал Петр, – что ты один у меня сын и что я сие только в устрастку пишу: воистину (Богу извольшу) исполню». Письмо это совпало с рождением брата Алексея, Петра Петровича; причина печали могла быть двоякая. Что отвечать отцу? Просить прощения в том, что заслужил гнев, обещать исправление? Он потребует к флоту, к заводам, каналам… И как ему угодить? И для чего угождать?

У мачехи сын, – теперь не будет добра; лучше отказаться от наследства и жить в покое, а там – что Бог даст.

И Вяземский и Кикин советовали отказаться от наследства. Кикин, большой, рыжий, широкоскулый, с мутно–синими глазами, сумрачно говорил:

– Тебе покой будет, как ты от всего отстанешь, – лишь бы так сделали! – И, внимательно оглядывая худого, узкогрудого Алексея – тонкий серый кафтан на субтильной фигуре, короткие панталоны, белые чулки, туфли с пряжками на тощих, прямых как палки ногах, круглые карие глаза, припухшие губы на длинном, изможденном лице, – добавлял: – Я ведаю, что тебе, за слабостью твоей, не снести… Напрасно ты не отъехал… Да уж того – негде взять!..

И Вяземский сиплым голосом зло–загадочно говорил:

– Волен Бог да держава; лишь был бы покой.

И, отклонившись, тупо уставившись заплывшими глазками в пол, он, деланно отдуваясь, торопливо оглаживал свою толстую грудь.

То же советовал и князь Василий Владимирович Долгорукий


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю