Текст книги "Меншиков"
Автор книги: Александр Соколов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 37 страниц)
Военные теоретики не преминули разобрать по косточкам каждого русского полководца, разложить по полочкам все «элементы Полтавского боя». Говорили, что Полтава была подготовлена рядом частных поражений шведской армии, кропотливой подготовкой театра войны и самого поля боя, прекрасным сочетанием наступательной стратегии с оборонительной тактикой, а также какой‑то особо глубокой «обработкой» местного населения.
Какой?
Пока что полочки для этого «элемента» найдено не было.
Считали доказанным, что исход боя решило расположение на флангах кавалерии. Полагали, что охват конными частями Меншикова правого фланга шведов был тем ударом, от которого армия Карла, покатившись назад, уже не смогла остановиться до самой Переволочны.
Несомненным казалось также и то, что в руках Меншикова кавалерия выросла в главную ударную силу, что она показала блестящие образцы действий против линейных боевых порядков противника.
И все удивлялись: как все же мог какой‑то сержант Меншиков в течение девяти лет, истекших с начала Северной войны, дослужиться до звания генерал–фельдмаршала; безродный денщик «Алексашка» – превратиться в светлейшего князя, могущественнейшего вельможу; сын конюха, московский разносчик – стать правой рукой его величества российского государя? Пусть Меншиков способнейший из способных, но неужели только благодаря этим качествам Петр так возвысил его?
Не может этого быть! Тут что‑то не так…
19
Александр Данилович не имел повода раскаиваться в своем браке с Дарьей Михайловной. Затворница–боярышня, воспитанная в теремной древней строгости, сумела в очень короткое время превратиться в подлинную жену строевого русского офицера. Первое время, правда, у нее звенело в ушах от грохота артиллерийской стрельбы. Потом она привыкла и к грохоту, а ясное представление о большой связующей силе общего с мужем труда прочно отложилось в ее голове в виде простой и непреложнейшей истины: ее труд – неотделимая частичка большого труда, выполняемого ее любимым супругом. И она быстро втянулась в походную жизнь, стойко переносила связанные с ней трудности и лишения, не раз подвергалась личной опасности и однажды чуть было не попала в плен к шведам. В случае нужды она могла совершать даже походы верхом.
Ничего из своего «подлого» прошлого не скрыл Александр Данилович от Дарьи Михайловны – рассказывал ей, и не раз, как он жил до своей встречи с Лефортом: о своих скитаниях по чужим углам; про то, как тянулись длинные дороги его безотрадного детства и шлепали по ним усталые босые ножонки; про ночевки в поле, лесу, придорожных корчмах, где в пьяных воплях, слезах рвалось наружу глубокое, безысходное отчаяние потерянных «голых» людей; про свои скитания по Москве, свою службу в разносчиках…
И когда Дарья Михайловна – боярышня, не встречавшая в своей жизни ничего даже отдаленно похожего на такие лишения, – все же угадывала своим женским чутьем, сколько долгих дней и ночей одиночества и голода, лишений и отчаяния, горя и мук выпало в далеком прошлом на долю ее Алексашеньки, она ласково гладила его руки и говорила: «Ну, было и быльем поросло. Теперь все будет хорошо. Хорошо, дорогой!»
В дела мужа Дарья Михайловна не вникала. Да Александр Данилович и не говорил с ней о них. Пытался было он как‑то посоветоваться с ней об устройстве их петербургского дома, но, терпеливо выслушав ее рассуждения, только вздохнул. Было, что и нарочно он, с усмешкой, заводил разговор.
– Ну вот, скажем, – обратился однажды он к ней, – надо занести в мою поденным действиям записку, какая была вчера воздушная перемена [28]28
Позднее (с 1716 года) Меншиков начал вести эту «Поденным действиям записку» каждый день, регулярно.
[Закрыть]. Скажи: сколько было вчера градусов на дворе? Ты ведь спрашивала об этом вчера у моего деловода. Я слышал. Так что он ответил тебе?
– А я, Алексашенька, половину запамятовала… Сказал будто он, деловод, что было три градуса стужи и сколько‑то, не помню, тепла.
– Неужели и тепла! – рассмеялся Данилыч.
Покачав головой, как мог мягко заметил:
– Соло–ома! – И нежно похлопал ее по спине. – Иди–ко ты по своим делам, голубица, я ведь это так, пошутил.
Но зато в Дашеньке было очень много такого, чего подчас так не хватало ему: нежности, чуткости, того тонкого и неуловимого, что она привыкла легко выражать голосом, улыбкой, взглядом.
Когда Александр Данилович, случалось, рассказывал в ее присутствии о положении своих многочисленных дел, Дашенька как бы «таяла». Она не интересовалась тем, что он говорил, все это казалось ей мелким в сравнении с тем большим, что связывало ее с ним воедино. Она восхищалась: и тем, как ее Алексашенька, прежде чем что‑либо вымолвить, красиво вынимал изо рта тонкую голландскую трубку, и тем, как он нежно пропускал сквозь свои пальцы локоны парика и, как бы медля, гладил правую сторону широкой груди… радовалась, глядя с благоговением на него.
– В делах твоих я мало смыслю, – шептала наедине. – Я глупая, глупая!..
Под письмами к государю так и подписывалась: «Дарья глупая», подчеркивая этим, что она не выдается из ряда других. Ибо тогда: «ум женский тверд, яко храм непокровен, – принято было считать, – мудрость же женская, аки оплот, до ветру стоит; ветры повеют, и оплот отпадет».
А мечтала Дарья Михайловна об одном: побыть бы вместе с Алексашенькой, да подольше, чтобы не мешала им эта вечная, ненавистная ей суматоха!
Было, помнится, начало лета. Она – в Киеве, а Александр Данилович в это время вихрем носился по всей Украине: то он в Переяславле, то в Нежине, то в Чернигове, то в Полтаве – что‑то торопливо строил, как ей представлялось, все строил…
И вот наконец он приехал к ней и – нечаянная радость! – сказал: «На неделю».
За обедом, с лекарем Шульцем, они в тот день говорили о приготовлениях к появлению на свет ребенка. Обязательно наследника!..
– Если это только не мнительность Дарьи Михайловны, – смеялся Александр Данилович.
Она и сама тогда еще сомневалась в этом, да и Шульц как‑то нетвердо говорил: «Надобно подождать».
Обедали превесело. Гадали: в кого и кем будет мальчик? Об этом они с Александром Даниловичем даже поспорили.
И вдруг Дарье Михайловне сделалось дурно. Лекарь быстро привел ее в себя – брызнул чем‑то в лицо. Она глубоко вздохнула и улыбнулась своему Алексашеньке.
– Сомнений больше нет! – воскликнул тогда лекарь Шульц. – Она беременна. Так!
После они с Алексашенькой остались вдвоем. И так радостно было сознавать, что они одни, и не на короткий миг, а на целые дни, которые никто у них не отнимет… Так глубоко было тогда чувство близости без обычных помех, что говорить совсем не хотелось, даже о самом важном – о первенце. Было одно настоящее – прекрасное, неповторимое.
Приникнув к его плечу, она сидела притихшая.
Вдруг – стук в дверь.
Он вздрогнул, крепко прижал ее к себе.
Стук повторился, тихий, настойчивый. И Александр Данилович порывисто встал.
Дарье Михайловне не слышно было, о чем Алексашенька говорил там, вполголоса, скупо, со своим адъютантом, но она сразу почувствовала, что он должен уехать… нет, стремительно умчаться туда, где его ждут другие дела и заботы.
– Надо ехать, моя дорогая! – сказал он, вернувшись.
– Да, да, милый, – поспешила согласиться она, – ты не простил бы себе этого после…
Но он, казалось, уже плохо слушал ее, и торопливо целовал, и как‑то отдаленно улыбался, когда говорил: «Спасибо, родная!» И совсем неуверенно добавлял: «Я, Дашенька, скоро управлюсь. Да, да, скоро…»
Она подняла глаза на него, и ей стало ясно: ему тяжело и он волнуется не только потому, что трудно оторваться от нее, а еще и от чего‑то большого, большого, чего ей знать не положено.
…Когда в феврале 1709 года у Дарьи Михайловны в походе родился сын, Петр сам крестил его, дал ему двойное имя – Лука–Петр, произвел в поручики Преображенского полка [29]29
До 1722 года гвардия не имела в чинах никаких преимуществ. Только 22 января этого года утверждена была «Табель о рангах», по которой офицеры гвардейских полков получили старшинство двух чинов против армейских.
[Закрыть]и, уезжая, оставил записку Меншикову: «Новорожденному Луке–Петру дарую, яко крестнику своему, сто дворов».
Сколько же было после этого разговоров! Как зашипели родовитые люди!..
– Сам государь стал крестным отцом его сына! – возмущался старший в роде Голицыных, Дмитрий Михайлович. – И сто дворов крестнику «на крест» подарил! Внуку‑то конюха!.. Не бывало такого на Руси при благоверных царях! Не быва–ало…
– У всякого, значит, свое счастье, – ехидно ввертывал Алексей Григорьевич Долгорукий, стараясь придать своему лицу нарочито рассеянное выражение, и вдруг, нервно зевнув, оживленно, со злой радостью добавлял: – Вот тебе и сын конюха!
– Разносчик–пирожник и – светлейший князь, генерал–фельдмаршал, санкт–петербургский генерал–губернатор, правая рука государя!.. Почему? Какими чарами он пленил государя, каким зельем приворожил, какими сетями опутал? В чем тут загвоздка? – ломали головы родовитые русские люди, скребя затылки под треклятыми париками.
В уме Александра Даниловича, наряду с большой его чуткостью и переимчивостью, было достаточно самостоятельности, основанной на крепком здравом смысле, на чисто русском «себе на уме». Поэтому, подпав вместе с Петром под сильное влияние Запада, он, следуя во всем примеру своего государя, старался держаться трезво по отношению к иноземцам, беря от них лишь то, что действительно подходило для жизни. Он знал, что «немцы», без которых Петр не мог обойтись на первых порах, вызывали в преобразователе наибольший критический отпор, знал лучше, чем кто бы то ни было, и чувствовал на каждом шагу, что интересы России, русского народа были для Петра исключительными, единственными интересами, ради которых он жил и работал «в поте лица», «не покладая рук», почему на первые места в государстве он и ставил русского человека, своего, а не чужого, хотя бы свой и не был вполне подготовлен к порученному ему делу; знающих же и способных «немцев» привлекал лишь на второстепенные, «технические» должности. Знал и чувствовал это Меншиков лучше, чем кто бы то ни было, и к немцам, кои, по выражению Петра, «обыкли многими рассказами негодными книги свои наполнять, только для того, чтобы велики казались», относился по меньшей мере прохладно.
А Петр продолжал ставить Меншикова в пример всем. Он все более и более ценил в Данилыче инициативу и самостоятельность, редкое умение справляться самому с затруднительными обстоятельствами, не обращаясь поминутно к царю за указаниями, наказами, распоряжениями, как это делали старые русские люди, не привыкшие к самостоятельности.
Нисколько не поступаясь своей властью, требуя от всех беспрекословного выполнения своих поручений и приказаний, Петр всячески поощрял инициативу исполнителей, приучал их поступать «по своему рассуждению, смотря по обороту дела, ибо издали, – пояснял он, – нельзя так знать, как там будучи». И в этом отношении преданный государю и его делу, смелый, находчивый и энергичный Данилыч в глазах Петра продолжал стоять несравненно выше других русских государственных деятелей. Уясняя только общую идею, суть, общий план мероприятий, намечаемых Петром, он, как правило, совершенно самостоятельно и разрабатывал, и претворял в жизнь все детали. И Петр чувствовал на каждом шагу, видел по результатам, что доверие, оказываемое им Данилычу, оправдывалось последним полностью, с блеском. И отношения Меншикова к государю Петр всем ставил в пример: «К чему унижать звание, безобразить достоинство человеческое, – говорил он. – Менее низости [унижения], больше усердия к службе и верности».
20
Петр решил воспользоваться победой под Полтавой, чтобы изгнать из Польши ставленника Карла Станислава Лещинского и утвердиться в Ливонии и Эстляндии. Через две недели после Полтавского боя, 13 июля, русская армия двинулась из‑под Полтавы, «где невозможно уже было далее оставаться, – как записано было в «Гистории Свейской войны», – по причине зело тяжкого смрада от мертвых тел и от долговременного стояния на одном месте великого войска».
Остановились в Решетиловке. На военном совете решили: фельдмаршалу Шереметеву со всей пехотой идти осаждать Ригу, князю Меншикову с кавалерией следовать в Польшу, где, по соединении с частями генерала Гольца, действовать против Лещинского.
15 июля обе армии двинулись, каждая своим направлением. Сам Петр в сопровождении Меншикова отбыл в Киев. Меншиков решил проводить Петра, побыть вместе с ним несколько дней в Киеве и затем возвратиться к своей армии, в Польшу.
В Киеве преподаватель риторики Киевской академии Феофан Прокопович, живой, высокий и ладный, с пышной енотовой бородой, знаменитый украинский проповедник, произнес речь–панегирик о победе полтавской. В Софийском соборе, в присутствии Петра, при необыкновенно многочисленном стечении народа, он говорил «о побежденного супостата силе, дерзости, мужестве и о тяжести и лютости брани». Из верхних окон храма, пронизывая кадильный голубой дым, падали на саркофаг Ярослава [19] золотые, солнечно–яркие полосы.
Тяжелый мерно–торжественный благовест певуче гудел над собором – стародавний звон, провожавший некогда киевлян в походы на половцев.
– Кто побежден?! – восклицал проповедник, вздевая руки горе. – Супостат, от древних времен сильный, гордостью дерзкий, соседям своим тяжкий, народам страшный, всеми военными довольствы изобилующий!.. Побежден тогда, егда мняшеся в руках победу держати…
Петр и Данилыч замерли. Слушали – слова не проронили. Вот это проповедь!..
– Не много таковых побед в памятех неродных, в книгах исторических обретается! – гремел Феофан.
Никогда еще Петр и Данилыч не слыхали такой проповеди.
– Что митрополит Рязанский, который почитается у нас за искуснейшего проповедника! – делился Петр с Меншиковым после богослужения и безнадежно махал кистью руки.
– В подметки не годится, – соглашался Данилыч.
И Петр приказал напечатать панегирик «вместе с переводом на язык латынский, яко всей Европе общий».
Торжественной речью встретил Меншикова Феофан и в братском Богоявленском монастыре, куда тот прибыл некоторое время спустя один, без Петра. В этот раз Феофан говорил о том, что невозможно исчислить всех дел Меншикова, направленных на благо России, – так они многочисленны и разнообразны.
…Через несколько дней Меншиков отправился в Польшу.
Вскоре, почти вслед за ним, и сам Петр выехал в Варшаву.
Станислав Лещинский вместе с отрядом шведского генерала Крассау ушел в Померанию. Столица Польши была уже во власти Августа. И он встретил Петра – своего неизменно верного, заботливого союзника – с пушечной пальбой, с развевающимися знаменами, с распростертыми объятиями… Искренности этих объятий Петр имел право не верить. Он мог только упрекнуть «брудора Августа» в заключении изменнического мира со шведами, но что пользы?! Содеянного не исправишь, новый же союз с Саксонско–Польским государством мог на будущее время быть полезен России. Возобновив этот союз, Август поспешил объявить, что отречение его от польского престола было вынужденное и поэтому необязательное для него. Он находил, что теперь имеет право даже гордиться: он не совсем с честью, конечно, но вышел‑таки из очень тяжелого положения.
История с игрой в «догонялки», когда Карл пытался ловить его, Августа, а он, убегая, ловко вертелся, предстала теперь перед ним в новом свете: он изматывал Карла! Вначале, после возвращения в Варшаву, он опасался, что его бесчисленные поражения и особенно тайный договор с Карлом вызовут крайне нежелательные толки и пересуды. Но встреча с Петром рассеяла эти горьковатые мысли. Ни одного упрека со стороны русского государя!.. Стало быть, он, Август, с полным основанием может гордиться своими успехами. Измотав Карла (игрой в «кошки–мышки»!), он помог Петру добить шведского короля под Полтавой.
Помог!.. Надо смотреть трезво на вещи, полагал Август Сильный.
По новому договору Август уступал России Эстляндию. Петр обещал было ему в качестве возмещения военных издержек уступить Ливонию, но тут же поправился и, обращаясь к саксонскому министру Флеммингу, решительно заявил, что все завоеванное русской армией без участия союзников будет принадлежать России. Ибо, полагал Петр, никто не может посягать на священное право воссоединения оторванного в свое время врагом и снова добытого кровью солдат, суровая, полная опасностей служба которых рассматривалась им как общественный труд, как беззаветное служение Родине.
Из Торуна, где происходили переговоры с Августом, Петр в сопровождении Меншикова направился по Висле в Мариенвердер для свидания с прусским королем, который теперь также стремился примкнуть к союзу с Россией.
«15 октября, – было записано в «Военно–Походном Юрнале» 1709 года, – прусский король встретил государя на берегу Вислы за милю до Мариенвердера».
18 октября Меншиков написал Дарье Михайловне: «Сего числа имеют кушать у меня его царское величество и королевское величество, понеже ныне воспоминание бывшей под Калишем виктории».
«На этом пиру, – записано было в «Походном Юрнале», – король прусский пожаловал князю орден Черного Орла, а государь обменялся с королем шпагами: государь отдал ту, которая была при нем во время полтавской баталии, а король снял с себя шпагу, украшенную бриллиантами».
23 октября Петр направился из Мариенвердера сухим путем к Риге, куда к этому времени уже подтянулась вся сорокатысячная армия Шереметева.
Меншиков выехал к своим войскам в Польшу. Перед отъездом Петр наказал ему ревностно оберегать интересы России, «примечать за всеми действиями и даже за самыми намерениями, буде то можно, короля польского».
– Раз обожглись, – говорил, – теперь нужно держать ухо востро. Понимаешь?
– Как не понять, – улыбался Данилыч. – Уж кого–кого, а этого союзника я малость знаю, мин херр!
Условились и о торжественном въезде в Москву, по случаю полтавской победы: как все будет готово в Москве, Петр сообщит из Питера: «Выезжай!» – тогда не мешкая ему, Данилычу, нужно будет катить из Польши в Коломенское. Там Петр наметил собрать и свои войска, и пленных шведов, и трофеи полтавские.
На случай внезапного вторжения шведов в польские земли в качестве меры предосторожности было решено: войска Меншикова расположить на зимних квартирах вдоль венгерской границы.
Прибыв к Риге, Петр произвел тщательную рекогносцировку местности вокруг крепости и 4 ноября известил Меншикова о том, что собственноручно пустил в Ригу три бомбы, чем «сему проклятому месту сим отмщения начало учинил».
Распорядившись оставить 7000 войска осаждать Ригу до весны, а остальные части расположить по квартирам в Ливонии и Курляндии, Петр уехал в Санкт–Петербург.
Вместе с Меншиковым в Польше находился царевич Алексей. Петр пожелал, чтобы его сын объехал Германию, ознакомился с тем, «что знать должно наследному принцу», и заодно присмотрел бы там себе по душе невесту из германских принцесс.
Меншиков выписал Алексею паспорт на имя «господина российского, графа Михайлова», растолковал свите царевича: князю Трубецкому, графу Головкину, гофмейстеру барону Гизену, какую им в этом вояже линию вести и план содержать, согласно выраженной на сей счет воле монаршей, какую осторожность в речах и поступках иметь и все прочее. Хотел было сам проводить царевича до польской границы, но тут из Санкт–Петербурга было получено срочное распоряжение государя: князю Александру Даниловичу немедля ехать в Москву. Мешкать с отбытием не приходилось, и князь поскакал.
21
Петр прибыл в Коломенское 12 декабря. В это время из всех ближних городов свозили туда пленных шведов, трофеи – пушки, знамена. В слободах за Серпуховскими Воротами приводились в порядок гвардейские полки Семеновский, Преображенский; разбирались пленные, раздавались полкам трофеи; чистились, чинились, смазывались полковые пушки, обозы.
Меншиков прискакал в Коломенское 15 декабря. Торжественный въезд в Москву был назначен на 18 декабря.
Белокаменная еще с конца ноября начала готовиться к встрече победителей. Было построено семь триумфальных ворот, изукрашенных золотом, эмблематическими картинами, покрытыми надписями, восхваляющими заслуги государя, «величайшего силы свейские в конец истребителя».
18 декабря у Серпуховских ворот загремели пушки и барабаны, затрубили, зарокотали трубы, зазвенели литавры, а с колоколен всех московских «сорока сороков» полился торжественный звон.
Но вдруг – все замолкло!..
Государь получил известие из Преображенского, что Екатерина Алексеевна родила дочь. Это была Елизавета Петровна, будущая императрица.
Торжественный въезд в Москву был отложен до следующего дня. Петр отправился в Успенский собор; после благодарственного молебна поспешил в Преображенское, сердечно поздравил дорогую Катеринушку с новорожденной, и снова ударили пушки, на этот раз в Преображенском, малиновым перезвоном залились бесчисленные московские колокольни. Народ допоздна толпился на улицах, площадях, любовался «торжественными вратами», выставленными картинами, украшениями. Особенно красовались ворота, построенные именитым купцом Строгановым, да еще при дворе князя Меншикова. Кремль изукрашен был картинами, а со стороны Москвы–реки большими гирляндами.
19 декабря от Серпуховских ворот началось невиданное до сего времени шествие победителей.
День выдался солнечный. И морозная, снежная зимушка, как по заказу, принарядила Москву в этот ясный денек; прикрыла белым пухом строения, заровняла дороги, побелила сверху изумрудные льдины – края темно–лиловых прорубей на реке, расшила серебряными узорами окна. На малолюдной, просторной окраине пахло остро, свежо, как пахнет обычно после любой метели.
Со звонким скрипом ехал обоз, артиллерия, и под копытами лошадей тонко визжал плотно укатанный снег; заливистым лаем надрывались, растревоженные необычным шумом и звоном, верткие остроухие собачонки, носившиеся вслед за мальчишками от ворот до ворот; ни к делу, ни к месту перекликались по дворам петухи.
Окна, что выходили на улицу, были в круглых проталинках: «обезножевшие» старики и чистые, строгие старушки, качавшие от дряхлости головами, торопливо дышали на стекла, сокрушаясь, что не могут выйти из дому, и терли, терли голубой бисер инея, пытаясь хоть одним глазком глянуть на диковинное шествие государевой рати. На пути следования войск иные хозяева выставляли столы с питьем и закуской.
Во главе торжественного шествия ехали на богато убранных лошадях двадцать четыре трубача и шесть литаврщиков, за ними следовал в конном строю гвардейский Семеновский полк с распущенными знаменами, обнаженными палашами, во главе со своим полковым командиром князем Голицыным, далее шли пленные шведы, взятые под Лесной, вслед за ними везли шведскую артиллерию, знамена и другие трофеи; потом гренадерская рота Преображенского полка, тоже в конном строю, за ней пленные шведы и трофеи, захваченные под Полтавой, между прочим и носилки Карла, на которых он был во время Полтавской баталии; за носилками шли гуськом, поодиночке, шведские генералы, а за ними прочие пленные, по четыре человека в ряд: всех рядов 5521, а в них 22 085 человек. За пленными ехал «сухопутный генерал–лейтенант, а на море – шаутбенахт» Петр Алексеевич. Он сидел верхом на том же коне, что был под ним во время полтавского боя, в том же мундире, в простреленной шляпе, с обнаженной шпагой в руке. С правой стороны от него ехал фельдмаршал князь Александр Данилович Меншиков, с левой – князь Василий Васильевич Долгорукий. За Петром на богато убранных лошадях, с распущенными знаменами, замыкая шествие, следовал Преображенский полк со своей артиллерией и обозом. Гром пушек с больверков и из Кремля сливался с колокольным звоном.
Такого торжества и народного ликования Москва не видела никогда.
На следующий день Петр, Шереметев и Меншиков поутру отправились на Царицын луг. Болото, между Москвой–рекой и обводной канавой. К этому времени там был отстроен дом, в котором их уже ожидал «князь–кесарь» Федор Юрьевич Ромодановский. Он сидел на троне под балдахином, окруженный знатнейшими царедворцами. Первым подошел к нему с рапортом фельдмаршал Шереметев.
«Божией милостью и вашего кесарского величества счастьем, – доложил он, – одержал я полную победу над шведским королем Карлом XII и разбил его армию».
Вслед за ним докладывал Меншиков.
«Божией милостью и вашего кесарского величества счастьем, – рапортовал князь, – взял я в плен ушедших с полтавского сражения под Переволочну генерала и рижского генерал–губернатора графа Левенгаупта, генерал–майоров Круза и Крейца, королевского камергера и других двора его служителей, штаб-, обер– и унтер–офицеров и рядовых 16 275 человек, не включая в сие число статских чинов служителей и жен».
Наконец подошел и сам Петр.
«Божией милостью и вашего кесарского величества счастьем, – чеканил государь, вытянувшись в струну, – двадцать восьмого сентября имел я жестокое сражение под Лесной с генералом Левенгауптом и одержал полную победу. А при Полтавской баталии сражался я с моим полком лично, быв в великом огне, и пленные генералы с их фельдмаршалом и с 22 085 человек войска шведского приведены в Москву, и полк мой состоит в добром здравии».
Каждый из докладывающих, по окончании торжественной речи, вручал Ромодановскому письменный рапорт, и «князь–кесарь», принимая его, «похвалял службу» каждого, особенно же «полковника и всего доблестного войска российского верность и мужество».
После сели обедать.
Петр, Меншиков, Шереметев, Головин за одним столом с «князем–кесарем» на специально устроенном возвышении, под алым балдахином, отороченным горностаем, все прочие – ниже их, за громадными дубовыми столами, поставленными «покоем».
Хоть дни стояли и постные и «тут особо не разойдешься», – извинялся заранее «князь–кесарь», устроитель «почестного пира», – но обед все же удался на славу.
Неумолчно звенели кубки, кружки, чаши, чарки, овкачи и болванцы, наполняемые ставлеными и вареными медами, романеей, фряжскими, рейнскими, венгерскими винами. Без конца следовали перемены: пышные рыбные кулебяки на четыре, шесть и восемь углов, паровые саженные белорыбины, осетры, крупеники и луковники, блины и оладьи, пироги пряженые монастырские и долгие на московское дело чередовались с различными заливными, похлебками, штями, ухой. Икра всех сортов, хворосты, кисели, тестяные шишки, калачи братские и смесные, левашники, перепечи, моченые яблоки, томленая брусника, пряники и орехи не сходили со столов весь обед.
Много чарок и кубков осушили гости. Пили про здоровье государя, Екатерины Алексеевны, новорожденной ее дочери и всего царствующего дома, про здоровье героев–фельдмаршалов, Бориса Петровича Шереметева и Александра Даниловича Меншикова, также про здоровье всех присутствующих генералов и офицеров, про все доблестное российское воинство.
Пир при звуках музыки продолжался до шести часов вечера.
На Царицыном лугу, для народа, выкатили бочки с вином, выставили рыбу, икру, хлебы, калачи, караваи.
Вечером жгли большой фейерверк, представляли сражения под Лесной, Полтавой, Переволочной.
Три дня ликовала Москва, звон и стрельба продолжались неделю.
22
Утром, в час своего обычного пробуждения, когда допевают петухи и ночь мешается с днем, когда свет на дворах, на крышах становится бледно–бел, чуть синея, когда бледнеет, расширяясь, и легкое небо над видимым из окон дворца Белым городом, над всеми слободами, далеко выплеснувшимися за его стены, – однажды в этот час московского рассвета Меншиков встал и уныл и немощен, измученный сном.
Давила какая‑то беспричинная тоска, предчувствие чего‑то тяжелого, мрачного, что вроде как вот–вот должно совершиться. Не помогла и ледяная вода: он как‑то размяк, обессилел, тело ныло, словно всю ночь по нему палками молотили, и все‑то было обузно. Опять заныла грудь, и тело ни с того ни с сего начало покрываться липкой испариной; душил сухой кашель… Нужно было крепко проветриться, да и сладко глотнуть в этот ранний час душистой зимней свежести. Хор–рошо!..
Во дворе из окна видно было, как все чистилось и прибиралось. Все носятся сломя голову, до смерти боятся, видно, не угодить, опасаются, что дотошный чистяк князь сочтет своих начальных дворовых за лежебок–дармоедов, что‑де без него, без хозяина, дом и впрямь сирота, – запустили вконец. Ох как знает князь, и это ведомо всем, про московскую‑то тихую дворовую жизнь! Досыта он на нее насмотрелся: чуть сядет солнышко за слободские гнилые заборы – и закрывают по всем хороминам ставни, и уж весь город на боковую с курами вместе. А с утра до обеда разминаются, потягиваются, со стоном зевают, сны друг другу рассказывают.
В тусклом воздухе диванной мертвенно–бледно горели свечи в тяжелом шандале, терпко пахло холодным табачным дымом и тем сладковато–пыльным, чем обычно пахнут ковры, мягкая мебель, портьеры. А из‑под ледяных узоров, прихотливой кружевной вязью заткавших низ мелких стекол, из невидимой щелочки в раме тонко курился белый парок – тянуло свежестью снега.
Хрустнул Александр Данилович тонкими пальцами, оправил локоны парадного пышнейшего парика, закутавшего плечи и грудь, сбил щелчком пушинку с красного как кровь обшлага, звякнул шпорой. Красив, высок, строен был он по–прежнему: лицом надменен, бел, с очень живыми, блестящими голубыми глазами, в плечах широк и сух, в разговоре властен и резок, в движениях быстр и ловок. Одевался великолепно, и главное, что не переставало поражать иностранцев, – был очень опрятен: качество редкое еще тогда между знатными русскими.
Не оборачиваясь от окна, хлопнул в ладоши. Вбежал казачок.
– Санки, – приказал. Сдернул парик, вытер лоб. – Скажи там – поеду один.
Глубокие январские снега, огромные снежные шапки на избах голубели. Дым из труб поднимался ровными сизо–голубыми витыми столбами. На поворотах крепко счищался подрезами рассыпчатый наст, с атласным скрипом переваливались санки через мягкие новые сугробы на перекрестках дорог. На захолустной московской окраине простор, безлюдье и нищета. Но снежок старательно запорошил все рытвины, колдобины, прикрыл белым, пушистым, искристым одеялом всю серость и гниль.
Легко несет санки бело–курчавый от инея жеребец, выносит за заставу, в лесок. Там все опрятно, тихо, торжественно. Каждая веточка в лебяжьем пуху, и иссиня–зеленая хвойная бахрома тоже осыпана голубоватыми хлопьями. Пухлые комочки прикрыли все развилки сучков, и голые кусты кажутся тоже нарядными, пушистыми, мягкими. Опрятно и чисто, как в горнице перед праздником, когда и полы и лавки выскоблены, вымыты до блеска и кругом все белое: столешники, шитые полотенца, занавески на окнах, заново побеленная печь.
Звонко скрипел снег под полозьями, смачно фыркал рысак, и это путало каких‑то пичужек, стайками срывавшихся с придорожных кустов.
Который уже раз Александр Данилович едет по дороге лесной, вся жизнь в дорогах, и все же каждый раз, так же вот, как и теперь, чувствует он себя в лесу как в сказочном мире. Кажется, что старые могучие ели и молодая буйная поросль сначала пропускают в свою глубь, а потом как бы сходятся за спиной. Оглянешься и видишь за собой, за изгибом дороги, суровый строй сомкнутых лесных великанов. Заденешь куст – он колыхнется и обсыплет целым каскадом мягких снежинок. Встрепенешься, вскинешь голову – луч солнца ослепит, зажмуришься, переведешь взгляд на снег – а он под солнцем как‑то особенно загорится, переливчато–радостно заиграет яркими искрами; живой этот блеск глубоко проникнет в нутро – и там станет так тепло и светло, что хочется смеяться и петь…