355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Соколов » Меншиков » Текст книги (страница 21)
Меншиков
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 22:27

Текст книги "Меншиков"


Автор книги: Александр Соколов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 37 страниц)

– Да и сынку тоже [23], – вставлял Данилыч, пристально глядя на измученное, осунувшееся лицо государя, его скорбные глаза, косо поднятую левую бровь.

– И сынку, – соглашался Петр, покачивая головой. – У него кутние‑то зубы все вышли, не ребенок, распашонку не наденешь. Сын‑то он мой, да разум у него свой… Эх, много сказать – недосуг, мало сказать – не расскажешь… Было бы «иго мое благо, а бремя мое легко», ежели бы меня понимали. А то ведь, знаю, считают вокруг: «Служить отечеству? Х–ха! Отечество не посылает даров своих прямо. Везде нужны доступные ходатаи». Пакость! И кругом, кругом так!.. А вы? Близкие? Други–товарищи?.. – Зло ухмыльнулся и, выбив о край верстака пепел из трубки, снова зашагал, передергивая плечами.

Данилыч, замирая от страха, поставив локти на колени и положив в ладони голову, неподвижно сидел на скамье. Сердце его колотилось, руки дрожали, щеки горели. Ждал, чем все кончится.

– Разумей, Александр, – хмуро и зло говорил Петр, округляя глаза, – всякому терпению – конец! Жалеть никого не буду. Хватит! Было так: «Промеж нас лен не делен», – теперь не–ет, мин херц… – Схватился за лоб. – Не пойму, Бог свидетель, не пойму!.. Чего вам, таким, еще надо? Я ли скуп для вас?.. Или забыл ты вот, кто был, из кого сделал я тебя тем, каков ты теперь? – Поднял за подбородок, твердо, четко и строго сказал, глядя в бегающие глаза Алексашки: – Сколько раз я твердил: в беззаконии ты зачат, во грехах родила тебя мать… Если не исправишься – пеняй на себя!

Меншиков, нервно перебирая пальцы, хрустел суставами, косил, двигал бровями, раздувал ноздри, не мог остановить растерянного взгляда.

– Мин херр, на меня брешут, как на мертвого, – торопливо оправдывался. – А я и в мыслях того воровства не держу. Лопни глаза! Провалиться на этом месте!..

– Не божись! – обрывал его Петр. – У меня кто побожился, тот соврал: на правду не много слов, а разговорчива кривда.

Меншиков бормотал:

– Господи! Разве ж я не понимаю!..

Ахал и покорно говорил:

– Да ведь с нами, чертями, добром‑то и не поделаешь ничего! Только, мин херр, я считаю… много наветов, поклепов… Врага мне пакости всяческие учиняют… подкопы ведут…

Блестя глазами, Петр отрезал:

– Непутевый! Справедливей меня судьи нет!

А наветов, подкопов было действительно хоть отбавляй.

Ростовский архиерей. Досифей, лишенный сана по делу бывшей царицы Евдокии, говорил на соборе архиереям: «Посмотрите, что у всех на сердцах; извольте пустить уши в народ, что говорят».

А народу внушали, что царь – хульник, богопротивник, антихрист от племени Данова [24].

– Какой он государь! – шипели бородачи. – Нашу братию всех выволок на службу, а людей наших и крестьян побрал в войско. Нигде от него не уйдешь.

– Да не царь он, – убежденно говорили иные, – подмененный младенец, не русский, а из слободы Немецкой. И как царица Наталья Кирилловна стала отходить от сего света, и в то число ему говорила: ты‑де не сын мой, замененный…

Были и такие, что жаловались царю на бояр, разбрасывали подметные письма:

«Бояре твоим указам непослушны: как ты приедешь к Москве – и при тебе ходят в немецком платье, а без тебя все боярские жены ходят в сарафанах и по церквам ездят в телогреях и называют недобрыми женами тех, кто ходят по твоему указу. Как царь Федор Алексеевич приказал охабни переменить – и в один месяц переменили, и указа его не ругали, а твой указ ни во что не ставят. Только и всего указу твоего послушен учинился князь Александр Данилович».

Часами иной раз докладывал такое начальник Тайной государевой канцелярии, и Петр сокрушенно вздыхал.

– Вот тут и подумаешь… – бормотал, рассеянно ища что‑то на верстаке. – Выходит, Андрей, – обращался к дворцовому механику Нартову, – что такими, как Данилыч, не разбросаешься.

– Истинно, государь, – соглашался тот, – мало у тебя верных помощников. А Александр Данилович – кремень, что и баять… А уж коль начнет что вершить – куда там!.. Заглядишься… откуда что берется, ей–богу, чисто вот у него по маслу, так и катится!.. Истинный Бог!

– Да–а… – раздумчиво, не слушая Нартова, тянул Петр, – то‑то и оно!.. – Взял с верстака пару точеных слоновой кости подвесок для паникадила, покидав их на ладони, протянул механику: – Каково я точу?

Нартов чмокнул губами:

– Хорошо, государь!

– Так‑то, Андрей. Кости я точу долотом изрядно, а упрямцев дубиной обточить не могу!

Сказал и как бы внезапно потух, закрыл глаза; лицо изобразило глубокую, скорбную усталость. Молча сидел, опустив голову, нервно постукивая ногтем о край верстака.

«Каторга, истинно каторга! – думал. – Бьюсь, силы, здоровье кладу, а они…»

– Ни–че–го! – хрипел, перекашивая губу. – И на черта есть гром! Сокрушим! – обращался к оцепеневшему у своего станка Нартову. – Каленым железом выжжем! Чтобы и праху от древней плесени не осталось!..

Вскочил.

– Кого надобно, всех поднимем, да так!.. Силы у нас… – тряхнул головой, и лицо его несколько прояснилось. – У народа‑то нашего силы, Андрей, – горы можно ворочать!..

Глубоко верил Петр в силы народа. И народ целиком оправдывал эту веру. Высоко поднимая, например, звание солдата – этого подлинного выходца из народа, плоть от плоти, кость от кости его, – Петр говорил: «Солдат есть имя общее, знаменитое: солдатом называется первейший генерал и последний рядовой».

И действительно, знаменит был русский солдат! Ничто – ни голод, ни нищета, ни темнота и невежество, в которых держали помещики крепостных, – не могло убить в том же солдате находчивости, переимчивости, ловкости, храбрости, героизма, способности преодолевать любые преграды.

3

– А и многим же еще надо здесь обзаводиться! – весело сказал Меншиков своим глуховатым голосом и, ступив на коврик, услужливо расстеленный возле кареты, крепко счистил о ее подножку снег с подошвы ботфорта.

Был пасмурный, мглистый мартовский полдень. Косо неслась белая крупа, падая на огороженные частоколами громадные пустыри, серые слободы, на ухабистые улицы–першпективы, на ярко размалеванные амбары, сараи, провиантские магазины, цейхгаузы. За поленницами дров – колотых пней, сложенных меж кустами голого лозняка на задворках, – снежными шапками бухты просмоленных канатов, штабеля досок, горы камней, а далее, под низким белесым небом, расстилалась, насколько хватал глаз, пустыня волнообразного наста. Сизый туман обволакивал беспредельные болотины, необъятные овражистые поля, скрывал унылую панораму зимней Прибалтики с ее глубоченными сугробами, дремучими лесами, черными вихрастыми деревушками.

И на этаком месте нужно было создать новую столицу империи – все распланировать, осушить, одеть в камень и вымостить, потом заселить, потом вывезти горы мусора, грязи, навести чистоту и порядок… И все это быстро! «Время яко смерть!» – государь говорит. «А место здесь… – частенько думалось Александру Даниловичу, – как под первой Нарвой, бывало, Головин говорил: «Вот это сейчас камень, а это болото. Земля–а!.. В этой земле только лягушкам водиться!»

Вот и сейчас… Прошли дни Герасима–грачевника и сорока мучеников, когда положено прилегать сорокам да жаворонкам, и Алексея Божьего человека – «с гор потоки», «с гор вода, а рыба со стану», – и Хрисанфа и Дарьи «замарай проруби»; надвигалось Благовещенье, а за ним следом, апреля первого Марии Египетской, – «зажги снега, заиграй овражки», а здесь все зима да зима! Весной и не пахнет!.. И откуда только этакая пометуха да понизовка берется?! Было отпустило, пошла падь и кидь, хлопья с былого воробья, а потом вскоре заворотило вкруть, да так, что избенки стали палить, как из пушек, и даже от лаптей скрип пошел.

Но нынче все трогало Александра Даниловича.

По какой причине?

Кто его знает! Это чувство, что все хорошо, что все отлично, бывало у него обычно после долгих приступов тяжкой болезни: испарина по ночам, кровохарканье, припадки удушья не мучили его уже больше недели.

Вице–губернатор Санкт–Петербурга Корсаков, высокий, дородный, в енотовой шубе, накинутой на плечи поверх синего бархатного кафтана, в белых чулках, башмаках с громадными пряжками, смотрел с крыльца с таким рассеянно–тупым выражением, которое у него появлялось, когда он нашкодит и никак не придумает способ вывернуться из весьма неловкого положения. Он сегодня выпил лишнее за обедом, и отечное, землистое лицо генерала так покраснело, что почти слилось с буклями огненно–рыжего парика; выпуклые, посоловевшие глаза Корсакова бегали, виновато моргали, оглядывая фельдмаршала: шляпу, расшитую золотым позументом, шубу–накидку с громадным бобровым воротником, разрумянившееся на морозе сухое лицо со смеющимися голубыми глазами, искривленный улыбкой, с ямочкой в уголке, тонкий рот. Кивнув казачку: «Поддержи подножку!» – Корсаков прохрипел:

– Многим‑то, многим надо обзаводиться, Александр Данилович, только, видно, здесь без нас будут делать сие…

Это было сказано так неожиданно, что Меншиков слегка опешил.

– Как это «без нас»? – спросил он, подняв брови.

– Да так, ваша светлость… Уж очень того… глубокий подкоп ведет под нас этот стервец Алешка Курбатов! А за ним, поди, и другие тянуться начнут…

– Ах, ты во–от про что! – протянул Меншиков, вскидывая бровями. – Подко–оп… Не подведет, будь покоен! – Криво, зло улыбнулся, подумав: «Вот ведь, скажи на милость, вывел в люди проходимца, а теперь он же мне пакости строит!.. Нет, каков гусь!.. Н–ну, подожди, «прибыльщик», мы тебе со лба волосы приподнимем!»

Корсаков помолчал, нагнув голову, потом вымолвил:

– Да ка–ак сказать, ваша светлость… Алешка дотошный, черт! Коли крепко захочет, так раскопает!..

Меншиков рассмеялся.

– Ох, страсти–напасти! Не к ночи бы слышать! – Поправил шляпу на голове и, внезапно краснея и блестя глазами, горячо и грубо добавил: – Не он первый, не он последний. Пусть попробует. У самого рыло в пуху!

– Да ведь у самого‑то у самого, – мялся Корсаков, – а оттого нам не легче.

– Ничего, не высосет! – убежденно отрезал Данилыч. – Авось у меня, – показал крепко сжатый кулак, – не в похвальбу сказано, пока сила есть. И не таких пригибали… Коли что, я, брат, на издержки жмуриться не стану.

Корсаков, подкатывая глаза под лоб, глубоко вздохнул:

– Дай Бог, Александр Данилович! Только… – переступил с ноги на ногу, – вашей‑то светлости, может, и ничего, а мне – крикнул «ау» – и ноги в траву, и рога в землю!.. Мне за одни хлебные подряды, поди, мало не будет.

Конюх, державший переднего жеребца, зло и умно косившего большим блестяще–лиловым зрачком, улыбнулся и деликатно отвел глаза в сторону.

У Меншикова глаза потемнели от бешенства. «Нашел место, пьяный дурак, где язык чесать про такие дела! У крыльца, при народе!..» Но он пересилил себя и только пробормотал, влезая в карету:

– Посмотрим, посмо–отрим… – Крикнул: – Пошел! – Рывком закрыл дверцу.

– Счастливого пути, ваша светлость! – низко откланивался Корсаков. – Час добрый!

Конюхи посторонились, и шестерка ладных караковых лошадей сразу тронула рысью. Весело грянули дорожные колокольчики, завыл форейтор. Корсаков смотрел, как за каретой, вытянувшись в седлах, на поджарых конях вылетели из ворот обережные драгуны, и думал: «У иных и старых вельмож кучера карету цугом так закладывать не умеют. Те, нищеброды квасные, на парочках больше ездят. А у этого ишь как! Чин чином! Молодец новый князь, ничего не скажешь, орел!»

– Вот те и из пирожников вышел. Всем нос утирает! – завистливо шептал про себя. – Везет человеку!

А лошади уже вынесли карету мимо аккуратных домиков флотских служилых людей и церкви Кирилла Белозерского на укатанную дорогу – в Рамбов.

Долго Александр Данилович рассеянно глядел на желтоватые, замасленные санями горбы сугробов, с гладко втертым в них конским навозом, на ржаво–желтые еловые вешки, установленные по обочинам. Дорога змеей извивалась меж оврагами, перелесками и как бы уползала в серую мглу. Под смачное пофыркивание сытых, застоявшихся лошадей и мягкий, ладный топот копыт Меншиков размышлял: «Почему это я сегодня так разболтался? Да еще у крыльца, при народе! – Жадно дышал полной грудью: как пудовый камень свалился… – Что значит здоровье! Дороже всего! На душе и хорошо и легко… А все‑таки… и… тревожно… будто чего‑то недостает… И всегда вот так: все хорошо, хорошо, а потом… чего‑то не хватать начинает, дальше – больше… и заныло, пошло–о! Может быть, это из‑за подкопов Алешки Курбатова, о которых говорил Корсаков?»

Думал, прикидывал: по этой причине, может быть, щемит внутри и сосет и сосет этакий маленький червячок? Да нет… В деле Курбатова он, Меншиков, вроде как в стороне… Вроде как? А ежели поглубже копнуть?

4

Уже год, как тянется курбатово–соловьевское дело.

Был когда‑то Курбатов крепостным, служил маршалком [34]34
  Маршалок – дворецкий.


[Закрыть]
у Бориса Петровича Шереметева, путешествовал с ним за границей, там присматривался, как люди живут, как хозяйство ведут, а больше всего примечал, откуда и с чего доходы берутся у государства. Почему‑то к этому особенно прилелился.

Приехав на родину, долгонько он думал об этом. И таки обдумал Курбатов дельце одно, по его расчету весьма и весьма прибыльное для государя. У Ямского приказа подбросил письмо, надписал: «Поднести Великому государю, не распечатав». В письме предложил: «для ради умножения казенного интересу» ввести в государстве «бумагу орленую» [35]35
  То есть гербовую.


[Закрыть]
.

Очень кстати пришлось такое доношение государю: сулило оно казне немалую и верную прибыль.

И был вскоре пожалован Курбатов в дьяки Оружейной палаты, награжден домом и деревней; сделался «прибыльщиком» – стал искать во всем прибыли государству. Через пять лет он занял место инспектора ратуши – встал во главе государственных денежных дел. А еще через пяток лет Алексей Александров сын Курбатов уже был назначен архангельским вице–губернатором.

– Вот тебе и крепостной маршалок! – удивлялись даже видавшие виды дьяки.

Но такое быстрое выдвижение вскружило голову задачливому «прибыльщику». Курбатов начал брать «жареным, пареным и так кусками». Слали вице–губернатору обильнейшие «подносы»: к Пасхе – на куличи, к Петрову дню – на барана, к Успенью – на мед, к Покрову – на брагу, к Рождеству – на свинину, к масленице – на рыбу, к Великому посту – на капусту да редьку… И все это сходило ему до поры до времени гладко.

Но надо же было Курбатову столкнуться, повздорить, не поделить барышей с архангельским обер–комиссаром Дмитрием Соловьевым! Угораздило же пройдоху «прибыльщика» начать этакое неразумное дело – рубить сук, на котором сидишь!..

…Соловьевых было три брата: Осип, Федор, Дмитрий.

За высокий рост, бойкость, выправку Осипа зачислили солдатом в Преображенский полк, за понятливость определили учиться в военную школу, за любознательность послали в Голландию. Перед отъездом государь из своих рук дал ему «на всякую нужду» пять червонных, сказав: «Приедешь, сдашь экзамен адмиралтейцам – воздаянием не обойду».

В Амстердаме Осип учился лучше многих – и больше дельным наукам, даже рапортовал местному русскому послу, что отказывается от шпажного и танцевального учения, «понеже [36]36
  Поскольку.


[Закрыть]
оно к службе Его Величества угодно быть не может»; вернувшись в Петербург, успешно сдал экзамен, определился к делам и вскоре получил обещанное «воздаяние» – назначение царским комиссаром в Голландию по продаже казенных товаров.

Дельного, оборотистого Федора Соловьева Меншиков взял к себе управляющим имениями; Дмитрий Соловьев был назначен обер–комиссаром – «ведать у города Архангельска государевы товары», а помощником его был послан ставленник Александра Даниловича Меншикова Григорий Племянников.

Соловьевы и Племянниковы действовали дружно: закупали товары беспошлинно, отправляли караваны с хлебом в Голландию, к братцу Осипу, на его распоряжение, промышляли и на свою руку.

Про Дмитрия говорили: «Этот своего не упустит, у него каждая копейка прибита гвоздем». Федор тоже «был котком, лавливал мышек». Ворочали братья сотнями тысяч, от которых подонки садились – дай Бог любому купцу! Дела у них шли весьма и весьма неплохо, рука руку мыла чисто, сноровисто… И вдруг нечаянно–негаданно заявляется непрошеный компаньон вице–губернатор Курбатов…

Тертый «прибыльщик» осмотрелся, быстро сообразил, «откуда жареным пахнет», и порешил: начать ведать товарами у Архангельска обще с Соловьевыми, а Племянникова оттереть.

Вряд ли Меншиков в таком случае стал бы крепко защищать своего ставленника. Да Племянников, видимо, и не рассчитывал на это. Он подробно доложил сенату, какие повреждения могут чиниться в торгах царского величества от такого соправителя, как Курбатов. И сенат указал: «Вице–губернатору, кроме таможенного усмотрения и пошлинного счета, никакими товарами у города Архангельска не ведать, для того, что от разных управителей чинится в торгах царского величества не без повреждения. Ведать товары обер–комиссару одному».

Но не таков был человек Курбатов, чтобы за здорово живешь примириться с отстранением от дела, в коем «с первой копейки барыш». Крайне рассерженный, обиженный, он сгоряча, не подумав как следует о последствиях, шлет донос на противную сторону.

«Дмитрий Соловьев да племянник его Яков Неклюдов, – доносит он самому государю, – покупают у города на имя светлейшего князя Меншикова премногие товары как будто для его домового расхода, но весьма неприличные для его светлости, например, несколько сот пар рукавиц, чулок, платков. Видно, что светлейший князь о том ничего не знает. А покупают они эти товары под его именем, не платя пошлин».

Этот «подкоп» и имел в виду неизменный советчик Меншикова в скользких делах Корсаков, когда говорил с Александром Даниловичем о кознях «прибыльщика» Курбатова. «Видно, что светлейший князь о том ничего не знает», – приписал в конце своего доноса Курбатов. И неспроста. Я‑де не упрекаю Александра Даниловича в беззаконных делах, Боже меня сохрани!.. Это проходимцы Соловьевы его «подводят под монастырь». А я что? Я ему же желаю добра – упреждаю!.. Государь мудр, он разберется, что к чему, кого «приласкать» за такие дела!

«Вот яд мужик! – волновался Корсаков, узнав о происках Курбатова. – Значит, что же теперь нам остается? – рассуждал сам с собой. – А остается теперь нам – подвести под Курбатова встречный подкоп».

И «подвел»: подбил архангельских и других купцов подать на вице–губернатора обстоятельнейший встречный донос. И те не замедлили со всем тщанием перечислить, откуда что к «прибыльщику» поступало: из Саратова – рыба, икра; из Казани – сафьян; с Дону – балыки; из Астрахани – осетры; из Сибири – соболя…

По доносу вице–губернатора на Соловьевых и жалобе купцов на Курбатова назначен был розыск. Сенат направил в Архангельск дознавателя майора князя Волконского, с инструкцией: доподлинно разыскать воровство на обе стороны, кто виноват – Курбатов ли, Соловьевы ли.

При розыске выплыли и другие дела. Установлено было, что и сам светлейший через подставных лиц «входил в казенные хлебные подряды». Для расследования этого преступления, связанного уже с «похищением казенного интереса», Петр назначил комиссию под председательством Василия Владимировича Долгорукого.

5

– До гробовой доски, видно, придется мне выжигать эти язвы, – сипло и зло говорил Петр, обращаясь к Долгорукому, тыча пальцем в стопку донесений о незаконных поступках своих доверенных, приближенных. – Все советы мои словно ветер разносит!..

Долгорукий переминался с ноги на ногу, не зная, что сказать. «Ляпнешь что‑нибудь невпопад, – думал он, – а потом и съедят – либо сам государь, либо грозный Данилыч. Между ними судьей быть… ох–хо–хо!» С его растерянного, пухлого, в ямочках лица не сходила натянутая улыбка, кроткие голубые глаза его виновато моргали. «И дернула же нелегкая государя назначить меня в эту комиссию!»

Мастерски скрывали такие свое неприязненное отношение к реформам Петра и к нему самому как к носителю перемен. Они выполняли, слов нет, все его предписания. Но как выполняли? Из всех щелей, казалось Петру, выпирала при этом упорная, злая борьба между старым и новым, в которой на его стороне было напряженное стремление как возможно быстрее переделать многое на лучший манер, а на их стороне – тщательно скрытое сопротивление его сокровенным стремлениям, этакое скаредное отношение к сохранению старого, этакая упорно–тупая защита отжившего. И дело, что поручалось таким, шло ни шатко ни валко, при несоразмерно великих затратах и денег, и сил, и, особенно, драгоценного времени. Он пробивал каждый шаг к новому, лучшему, стараясь побыстрее это новое укрепить и расширить, а они исподволь, скрытно воротили на такие порядки, при которых им можно бы было и работать спокойно, и жить сытно, вольготно, как живали, бывало, их деды и прадеды.

И вот, сравнивая с такими Данилыча, Петр каждый раз убеждался, что всем генералам да губернаторам его, Алексашу, все‑таки приходится до сих пор ставить в пример. «Ловок, крут! – размышлял. – В одном только этом году дал он казне сверх окладных сборов с губернии семьдесят тысяч рублей. У какого губернатора так ладно дело идет? И это еще при том, что Петербург дороговизною, провиантом, харчем и квартирою весьма отягчен, а другие места такой тягости не имеют!..»

Сегодня вот Данилыч докладывал: «Мясники завели бойни на Адмиралтейском острове, бросают всякую нечисть в речку Мью [37]37
  Река Мойка.


[Закрыть]
, так что от вони нельзя проехать через нее». Просил указать: бить скотину подальше от жилья за пильными мельницами, а за метание в реку всякой нечисти и сора служителям, жившим в домах хотя и высоких, персон, положить жестокое наказание.

– Добро! – потирал руки Петр. – Вот это люблю! По–хозяйски!

Указал: за метание в реку нечисти – бить кнутом.

Торговцы костерили Данилыча:

– У него главное – чтобы чисто. А прок?.. На болоте‑то!

– В чужих землях, говорят, нагляделся.

– Дело это на виду, чего он нагляделся‑то.

– Ну, постой! Так будем говорить: раньше нашего брата он прельщеньем норовил подкупить, а теперь? Торговать на першпективах мешает, разносную торговлю совсем остановил.

– Да оно бы, может, торговать‑то с лотков, с рундуков там и не следовало – крику много, суматохи, толкучка, опять же и мусор… А только по немощам‑то по нашим как без лотошной торговли?

– Сам с лотка торговал, должен, чай, понимать. Ну и разбойник!

– Разбойник как есть, это что говорить.

– Главная причина – все здесь в руках у него. А в руках ежели у него, все становятся смирные. Мягче пуху Взгляду боятся.

– Из грязи да в князи. Нос вздернул, хвост растопырил… Нет, пущай кто другой под его дудку пляшет.

– И что его, черта, коробит?

– В Москве‑то жили – то ли не жизнь была…

– А ворчали все одно, дураки: и то нехорошо, и это плохо…

– Не от ума – это так.

Не стеснялся Меншиков докладывать Петру и о том, что весь лед на речках, каналах как есть устлан навозом, что скотина гуляет по першпективам, портит дороги, деревья. И это Петр принимал близко к сердцу. «По малым речкам и каналам ходить только пешим, – строго указывал он, – воспретить ездить на санях и верхами, скот без надзора на улицы не выпускать».

«Шаг за шагом порядок наводится. Так и должно, – думал Петр. – Молодец губернатор».

В своих воинских уставах и наставлениях Петр строжайше предписывал – офицерам с солдатами «братства не иметь», не браться, «ибо никакого добра из оного ожидать невозможно». Простота обращения самого Петра к окружающим не вела к такой опасности – к поблажкам, расшатыванию дисциплины. Близость к Петру упрощала обхождение с ним, но никогда она не баловала; наоборот, еще больше обязывала, во много раз увеличивала ответственность приближенного. Никогда и ни за какие таланты, заслуги Петр не ослаблял требований долга; напротив, чем выше ценил он соратников, тем больше и жестче взыскивал с них. Какого же высокого мнения он был о преданности, смекалке и расторопности Меншикова, – «кой, ежели чего в инструкциях и не изображено, а он видит, что возможно наверняка авантаж получить, то, конечно, чинит, – как отзывался он о Данилыче, – и такие случаи не пропускает никак», – как же высоко ценил он в Данилыче эти смелые качества, если прощал ему и большие грехи!

Весть о том, что государь назначил над Меншиковым строгое следствие, мигом облетела весь Петербург. В душах многих вельмож закипела хищная радость.

– Наконец‑то!.. Дохапался, быдло! – потирал руки Дмитрий Голицын. – Теперь быть бычку на веревочке! За этакие дела государь не милует никого! А нас, – обращался к Василию Долгорукому, – нас этот Данилыч выставлял как врагов государева дела!..

– Хм! – участливо отзывался Василий Владимирович, хотя отлично знал, что не без огня тут дым, что кому–кому, а Голицыным‑то петровские «перемены» – нож острый. Но в лад речи князя Дмитрия он усердно покачивал головой и, хитренько улыбаясь, словно ища у него сострадания, ввертывал: – А мне еще следствие по этому делу вести…

– Потрудись, Василий Владимирович, потрудись, – поощрительно бормотал князь Голицын, думая про себя: «Этот все раскопает… Этот будет, пока можно, настаивать, наступать, а нельзя будет – спрячется, отойдет. И опять, когда можно будет, примется за свое… Этот нас понимает».

Отношения Данилыча к Петру резко переменились, исчез в письмах–донесениях дружеский, шутливый тон. Александр Данилович стал писать к Петру как подданный к государю. Враги Меншикова торжествовали. Следствие шло полным ходом.

К вящему удовольствию Дарьи Михайловны, жизнь в доме светлейшего князя потекла тише, спокойнее. Опустел Ореховый зал, куда обычно стекались каждое утро генералы, вельможи. Александр Данилович вставал, как всегда, в пятом часу, но теперь, вместо того чтобы сразу разговаривать о делах, подолгу гулял в Верхнем саду. При столе гостей было мало, приезжали только Брюс, Апраксин да Корсаков. После завтрака они надолго запирались в большом кабинете, никого к себе не впускали.

Дашеньке порой казалось, будто что‑то неладно… То и дело приезжали какие‑то писчики с «вопросными пунктами», как удалось ей подслушать. Алексашенька гнал их, кричал, топал ногами; те низко откланивались, просили прощения за беспокойство, но не уезжали – целыми днями вертелись возле Воинова, секретаря Александра Даниловича, и все что‑то строчили, строчили, противно скрипели гусиными перьями. Видно, совсем прогнать их нельзя… Значит, так надо. Вот только чует сердце, что опять у Алек–сашеньки что‑то со здоровьем неладно. Сегодня рассказывала ему о семейных делах, а он – как во сне. Спросила:

– Что это ты, как блаженный какой?

А он «устал» говорит и как‑то виновато отводит глаза в сторону. Перед обедом, чего сроду с ним не бывало, спит, а поднявшись, жалуется, что болит голова. И ест как цыпленок…

Да и сам Александр Данилович чувствовал, что с ним творится что‑то неладное. Казалось, что все теперь как‑то по–особенному глядят на него. И прислуга во дворце, и рабочие, и садовники в парке при встрече с ним вздрагивали, как казалось ему, и обычные приветствия замирали у них на устах. «Ага! – думал он, хмурясь и невольно опуская глаза. – Они тоже знают об этом!» А за обедом было тяжко сидеть среди густого, терпкого запаха кушаний. Все раздражало, даже… иконы.

«Тоже, живопись называется! – размышлял, с пренебрежительной улыбкой оглядывая знакомый передний угол предспальни, уставленный окладами, обильно убранными тусклым, мягким жемчугом, прозрачными аметистами, острой зеленью изумрудов, пурпуром рубинов. – И ликов не видно, одни каменья. Наложены тесно, глушат друг друга. Так же вот меркнут и цветы, собранные неумелой рукой в тяжелый, круглый букет. Лишнее богатство портит: золото, камни разве что только говорят о богатстве хозяина, а чтобы было красиво!.. Грузно… давит!» – невольно распахивал кафтан, теребил воротник.

Эту ночь, ворочаясь с боку на бок, он всю жизнь передумал. А потом… так рано где‑то внизу захлопали двери, зачирикали на подоконниках воробьи и побелело за открытыми окнами, что он и глаз не сомкнул.

«Ну что ж, следствие – так следствие», – в сотый раз тупо говорил сам себе, с болезненным наслаждением представляя всю глубину ожидаемого позора.

Чтобы рассеяться, он после завтрака пошел в свою новую дворцовую церковь посмотреть, как делают роспись. Неприметно пробрался на хоры. Жадно хотелось свежего воздуха, и, когда сел к окну, в теневой уголок, прерывисто задышал полной грудью. Из окна было видно, как кудрявились облака, похожие на белых барашков; медленно тая, они плыли по светозарной сини весеннего неба. В теплом воздухе стояли плотные рои комаров–толкачиков, стрекозы кружились вокруг шелковисто шелестевших берез с атласно–белыми, испещренными чернью стволами.

В церкви было пусто, мастера отдыхали; только внизу два старика, видимо живописцы, оба жилистые, сухие, с узкими ремешками на головах, поверх копенок сивых пушистых волос, громко разговаривали, размахивая руками.

– Да–а, братец ты мой, – говорил один из них, поминутно обтирая губы темной рукой, – да–а! Подзолотой пробел краски творить на яйцо. А яйцо бы свежее было, желток с белком вместе сбить гораздо и посолить, ино краска не корчитца, на зубу крепка. И первое – процедить сквозь платок…

– Так, так, – мотал бороденкой второй. – А дале?

– А дале тереть мягко со олифою вохры, в которой примешать шестую часть сурику. И, истерши, вложить в сосуд медной, и варить на огне, и прибавить малу часть скипидару, чтобы раза три–четыре кверху вскипало, потом пропустить сквозь платок, чтобы не было сору, а как будет вариться, то прибавить смолы еловой, чистой, пропускной.

– Вот она, дело‑то, какая! – сказал другой с глубоким вздохом. – Еловой, говоришь, смолы прибавить?

– Еловой, еловой, – подтвердил первый, мотая легонькой бороденкой. – Теперь слухай дальше. Трава на берегу растет прямо в воду. Цвет у нее желт. И тот цвет отщипать да ссушить. Да камеди положить и ентарю прибавить, да стереть все вместе и месить на пресном молоке. Что хочешь тогда пиши, – махнул рукой, – будет золото!..

– Оно, золото, и по–инакому можно творить, – сказал второй, ласково и застенчиво усмехнувшись. – Взять яйцо свежее от курицы–молодушки, и выпустить из него белок, и положить в желток ртути, и запечатать серою еловою, и положить под курицу, под наседку, а выпаря, взять то яйцо из‑под курицы и смешать лучинкою чистою – и будет золото, и пиши на нем хочешь – пером, хочешь – кистью.

«Вот тут и разберись, что к чему, – думал Александр Данилович. – «Подзолотой пробел краски творить на яйцо»!.. Хм–м!.. То‑то старинные краски не блекнут, веками стоят! «…Ино краска не корчитца, на зубу крепка…» Ишь ведь как! Вот и пойми!»

Придвинулся ближе к окну и… вдруг лязгнул зубами. Дунул ветер, на вершине ближней липы обломился сучок и, цепляясь за ветви, упал на дорожку аллеи; из окна потянуло крепким запахом молодого орешника, и Александр Данилович вдруг дернулся и сжался от холода. Быстро поднявшись, он торопливо спустился, почти добежал до дома, прошел сразу в спальню и, как был в одежде, бросился на постель. В голове стучали звонкие молотки, вертелась мучительно назойливая мысль о творении красок, перед глазами мелькали иконы в богатых окладах, подплывало перекошенное от гнева лицо государя, сладко улыбался Василий Владимирович Долгорукий…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю