Текст книги "Некоторых людей стоило бы придумать (СИ)"
Автор книги: Синий Мцыри
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 24 страниц)
– Не так.
Я знал, как ему надо. Чувствовал, видел в зажмуренных глазах и отчаянно красных щеках – он упал на кровать и развел дрожащие коленки. Потом повернулся, прогибаясь в спине, вздохнул в подушку и затих, косясь поверх плеча, пока я искал в чемодане все, что нужно.
Спина была от пота горькая, липкая и горячая, когда я лег сверху, придавил, притираясь, и цапнул зубами за загривок – захотелось. Юри закричал.
И не успокоился, бился, как ненормальный, пока я раскрывал его, смазывал и готовил, и чем больше он орал и требовал, тем мне хотелось быть бережнее и неторопливее.
Когда я толкнулся, Юри заскулил и запустил руку под живот. Я дернул его к себе, обняв за грудь, поднял на разъезжающихся коленях, выгнул и повернул лицом к себе за острый подбородок. Взгляд плыл, Юри ошалело цеплялся за мои руки и громко дышал через рот. Я целовал его, двигаясь глубоко и медленно, придерживал за затылок, чтобы он не отстранился, гладил мокрую от пота грудь, живот, шею. Царапнул бедро, и Юри взвыл в мой рот, дергаясь всем телом.
Я дурел с него, меня тащило и размазывало, крюком за брюхо – и то под потолок, то об пол. Как будто мы оба накурились – и в то же время какая-то часть меня была предательски трезвой, там было пусто и прохладно, там знали, что все будет хорошо, главное – держать крепче.
Колени подвели уже меня, и я повалил Юри на постель, закончив все быстро, бешено и бесславно, но Юри, кажется, не жаловался. Он изворачивался и целовал мое перекошенное лицо, придерживая ладонью, прогибался и подавался, а потом судорожно зацарапал пальцами подушку, когда я вдавил его в матрас за затылок и широко лизнул между лопаток – морская соль. Спустился к крестцу, прихватил зубами дрожащую ягодицу – Юри забился, пачкая простыню.
Я лежал, уронив голову на поясницу, смотрел, как мои волосы прилипают к смуглой коже. Юри где-то с хрипом дышал в подушку.
– Так теперь будет всегда?
– Нет, – я был честен. – Еще пара-тройка раз, и я Русская Легенда посмертно.
Юри задрожал от смеха.
– …а потом вы еще и опаздываете на банкет, – Юрка затоптал чей-то окурок в асфальт с личной ненавистью. – А я стой и слушай, почему именно вы опаздываете.
– Не любо – не слушай, – я стоял, разглядывая дребезжащие мимо трамваи. – Чего ты вообще с нашими терся, делай раз – ушел к Алтыну, делай два – завел разговор про мотоциклы, три – вечер удался. Не надо было стоять и подставлять уши Миле, ты ее знаешь.
– Даже Отабек, предатель, – Юрка безнадежно привалился к перилам и сплюнул в воду. – Сказал: «Это было красиво».
– И за что тебе, такому долбоебу, такое сокровище? – я почти не шутил. Юрка злобно глянул из-под капюшона. Он был заспанный и хмурый, билет взял только на ранее утро, поэтому был еще больше не в настроении, чем обычно.
– О своем думай.
Ну, он хотя бы не крысился уже почти из-за своей непередаваемо печальной участи.
Отабек берег его со всей ответственностью старшего сурового брата. Звонил каждый день из Алматы, уточнял, поел ли Юра, выспался ли, позвонил ли деду, хорошо ли откатал сегодня. Юрка то таял, то бесился, нет ничего хуже обманутых ожиданий, подогретых лютыми предубеждениями, я даже отдаленно не представлял, что у бедного Юрки в башке, и как Алтын с этим справляется. Но он справлялся. Упорный малый, надо на заметку взять. Такие опасны.
– Потеряется же, недотыкомка.
– Не потеряется, – я смотрел на реку, едва подогретую тусклым солнцем, и медленно замерзал, ненавидя питерскую весну. И весну в принципе. – Он помнит, какой мост недалеко от Юбилейного. И станцию уже знает. И у него есть навигатор на крайний случай. Он сам просил не мешать ему исследовать город.
– Он телефон перевел на русский, – Юрка хрюкнул в рукав. – Сам видел. И навигатор тоже. «Рублиштейна двадцат чэтырэ».
– Москва не сразу строилась, знаешь ли. Если его нянчить, он так никогда не научится в городе ориентироваться. И по-русски говорить тоже. Отличная практика языка.
– Брось, короче, в воду и смотри, как поплывет, да?
– Что-то вроде этого, да.
– Тренер из тебя, как из говна айфон, – Юрка счастливо заржал. Я лениво улыбнулся. Пусть бесится. Неужто я не понимаю, что такое хочется и колется, и как от этого хочется всех вокруг достать до нервного тика.
– Вырасти, начни бриться, тогда будем разговаривать, Юрочка. А пока – допиздишься, искупаешься, солнышко.
– Я бы прямо вот посмотрел, как Яков пытается узнать, откуда у меня пневмония, что делать и кто виноват.
– Его не интересует, откуда у тебя в жопе ядерный реактор, Юра, о чем ты?
Юрка открыл рот, чтобы ответить, но вместо этого скорчил рожу и замахал рукой, глядя мне за спину.
Я обернулся.
Юри бежал, на плечах подпрыгивал рюкзак.
Я был уверен, что он будет ждать меня дома, но он захотел встретить меня после тренировки и погулять по городу. Юрка увязался, как бы ему ни хотелось продемонстрировать, что пидарасы ему ненавистны, у него получалось очень плохо.
Я видел даже издалека, как у Юри покраснело лицо.
Как он задыхается.
Как у него отрасли волосы – куда лезут, две недели же только прошло!
Как у него блестят глаза и запотевают очки.
Как он улыбается, поймав мой взгляд.
– Шнурок развязался, – тяжело вздохнул за моей спиной Юрка. – Сейчас навернется.
– Не успеет, – сказал я.
И побежал навстречу.
Комментарий к 22.
*Placebo – My Sweet Prince. Совет – не читайте историю и подоплеку песни, можно очень просто притвориться, что она про любовь и секс, по крайней мере, первая ее часть, которая-то нам и треба.
Спасибо всем, кто здесь был. Автор закатывает рукава до пояса и садится отвечать на ваши прекрасные отзывы, которые сожгли меня в пепелище в самом начале забега.
Статус – завершено, однако я планирую еще три вставных главы здесь же, потому что мне очень хочется подержать на ручках Юрку, Отабека, Криса и Виктора в молодости и нужде.
Я люблю вас. Очень. Оставайтесь с нами.
Спасибо А., которая потребовала сделать Виктора человеком. Спасибо Арчи, который однажды бросил в меня Юрцами. Спасибо Джекки, который горел, как Жанна Д’Арк. Спасибо братцу, который является для меня бесценным и уникальным образцом того, какими невыносимыми и обожаемыми долбоебами могут быть младшие братья.
Спасибо вам всем.
И традиционный саундтрек “Поживем – увидим”.
Новую короткую программу Юри ставит под Barbra Streisand – The windmills of your mind, произвольную – Les Friction – Torture. Показательная – Placebo’s Piano Cover – My Sweet Prince
Виктор – Il volo – My Way (F. Sinatra cover), и легендарная Зима А.Вивальди (потому что это играет в голове первым делом, когда видишь Витю, ну признайтесь, он мистер Зима). И “Аэропорты” Агутина на показательной, бгг.
========== 2.1. Звезда ==========
Южный бег – как мишень в океане без дна.
Южный ветер плюет солью на паруса.
Южный знает, кто враг. Южный не предает.
Южный намертво впаян в твои поднебесного цвета глаза.
– Как начинается твое утро?
– Рано. Очень рано.
На самом деле, утро Плисецкого начинается с того, что ему звонят на домашний телефон и начитывают на автоответчик бодрым и веселым голосом предложение, от которого невозможно отказаться.
Отказываться от таких предложений должны обучать где-нибудь в семь лет, когда уже становится примерно ясно, в какую сторону березонька растет, какая вырастет и куда ее заломают. Лет в семь надо отвести юное дарование в сторонку и очень строго и взрослым языком разъяснить, что если будут звонить дяди с большими хуями или фотоаппаратами, надо очень внимательно выслушать их, записать на бумажку цифры, которые будут названы, потом вежливо пообещать подумать, попрощаться, положить трубку и позвонить Якову Давыдовичу. Который уже решит, засудить этих дядей, или продать тебя подороже. В зависимости от того, как стерлись коньки и поотваливались блестки с твоей задницы.
Не швырять телефон в окно с непечатными воплями. Соседи уже заебались не звонить в полицию – потому что Плисецкий, концерты каждый день, а кому сейчас легко? Да и телефон, на секунду, принадлежит арендодателю, который должен зайти на днях и забрать оплату на полгода вперед.
Хорошо бы переоформить договор – Плисецкий все больше мотается по стране, и все меньше живет в этой богадельне с видом на огни. Деньги капают просто так.
– Ты скорее мамин или папин сын?
– Мои родители давно в разводе. Общаюсь одинаково с обоими, мне было мало лет, когда это случилось. Привык к мысли, что это вполне нормально, сейчас все так живут.
Девушка смотрит с сочувствием, и забыть, как ее звать, – особое удовольствие.
– Твоя мама живет в Америке, и у тебя есть, если не ошибаюсь, сводный брат?
– И сестра.
– Общаетесь?
Жеку и Гогу – Джейн и Джорджа – Плисецкий видит в Скайпе на католическое Рожджество и русский Новый Год первого января. Он даже не уверен, когда точно у них дни рождения. Жека немного похожа на Плисецкого, тоже в мать, такая же белобрысая и светлоглазая, и любит показывать в своей американской школе своего русского брата-знаменитость. Джордж чернявый, в отца, похож на коренного индейца. На них очень удобно было бы отрабатывать английское произношение, если бы кто-нибудь однажды доступно объяснил Плисецкому, чем он хуже этих двоих детишек, он бы понял и перестал грузиться.
– Конечно. Поеду к ним на Новый Год.
Плисецкий лежит на продавленной софе из чистого принципа – он в рот ебал эти ортопедические матрасы, требование Якова. Хоть какое-то из требований тренера подвергается пренебрежению – это ли не счастье? И кровать не заправлять.
Плисецкий внимательно слушает. Шесть утра, уебище, во сколько открывается ваша блядская редакция, вы хоть ложитесь? Когда не ложитесь друг под друга, столичные педики.
– …возможно, наша просьба покажется вам слишком экстравагантной, стандартное интервью на разворот и фотосессия, а также видео для интернет-версии, разумеется, будут, вы обсудите это с нашим секретарем. Редактор предлагает сделать весь сет в ваших любимых вещах с леопардовым принтом, если хотите…
– Хочу, – Плисецкий катается по софе и тянется до хруста.
– …однако концепт будущего номера – андрогинность как неубиваемый тренд последних лет. В моде, в искусстве, в культуре…
– Вы что, телевизор не смотрите, что ли, блядь?
– …платье предоставит наш партнер, мерки снимут, если вы согласитесь, мы подъедем, куда скажете.
– Скажу – нахуй подъезжай.
– Свяжитесь с нами как можно скорее, мы будем весьма признательны…
Плисецкий на обложке в женском платье.
Интервью и фотосессия в русском «Базаре». Циферки забыл записать, но такие циферки лучше не хранить ни в голове, ни на бумаге.
Наверное, на развороте хотят голым. В одном леопардовом бомбере на голое тело. На фоне серой стены. Башка на плечо, губы блеском нахуярят, волосы начешут, прыщи запудрят, взгляд будет с поволокой, а не будет – нарисуют – и будет не надежда русского катания, а Кара Делевинь.
Охуенчик.
Плисецкий идет в душ, показав телефону любимый палец. Мотя бежит следом, обвивает ноги пушистым хвостом, пытается сделать подсечку – окей, гугл, мой кот хочет меня убить. Плисецкий слабый человек, поссать, подрочить и помыться подождет, потому что Мотя плюхается на полу в коридоре прямо под ноги и требовательно выставляет мохнатое пузо – чеши, Юра, чеши.
Перезванивает в редакцию Яков – мы молоды, нам нужны деньги, больше золота, больше, поистаскались мы нынче.
Никаких платьев. Никакого леопарда. Черные и серые коллекции суровых питерских модельеров, строгий костюм, и не начес, а конский хвост, максимум – развязанный галстук и снятый пиджак, под рубашкой даже соски не просвечивают. Скучно, не модно, но Ангелы скупят все. Вместе с ларьками.
Потому что – сколько можно, нам уже пятнадцать, мы бреемся, нам не снятся мокрые сны, мы не пиздим бедных зрителей бешеными гормонами даже уже. Надо играть другую песню.
– На личную жизнь времени хватает?
– Этот журнал купит мой дед. Он вырезки собирает. Ку-ку, блядь.
Девушка с диктофоном моргает так, что по поверхности остывшего кофе бежит рябь.
– Вырежете. Вам же дали список вопросов, которые нельзя задавать. Я несовершеннолетний.
Девушка кивает, глядя со священным ужасом.
Плисецкий смотрит в окно.
– Извините. Напишите, что моя личная жизнь – лед. И тренер. Почти правда, а кому надо – подрочат.
Яков его убьет.
Яков не убивает. Яков любит его как родного, Яков зарабатывает на нем столько денег, что скорее пойдет убивать за него.
Плисецкий совершенно серьезно ловит себя на обдумывании концепта «Юрий и платье», поэтому катается до восьми вечера без перерыва. Яков пугается, но он ведь человек привычный, он столько повидал.
Виктор уезжает в шесть, взъерошенный и злой. Последнее золото превратило его в нервного и нудного взрослого, в газетах писали – сгорел, обтерся, устал. Ставки – когда уйдет, сколько еще сезонов протянет.
Это бесило больше, чем статьи о себе, Плисецкий давно умел игнорировать всякую парашу, начиная с очаровательного журналистского расследования «Где родители Юры и куда они смотрят?», адвокаты размазали эту газетку по асфальту, вырезка со статьей до сих пор висит у мамы на холодильнике, как плакат; – и заканчивая домыслами по поводу источников вдохновения Плисецкого, запитанных на наркоте, разрешенном допинге и порочных связях с московскими хипстерами.
Виктор был экзальтированный придурок и игнорировал все дерьмо у своего берега только потому, что не читал газет. Плисецкий не уставал обалдевать. Он, конечно, о взрослых людях вообще был невысокого мнения, но чтобы вот такой вот сияющий распиздяй… и это пятикратный чемпион Гран-При, двукратный мира, олимпийское серебро и вообще. Правда, Яков всегда говорил, что от медалей в голове не прибавляется, а убывает, но удивляться Плисецкий все равно успевал. Яков вообще много чего говорил – не отвлекайся, Юра, но отвлекаться не забывай. Не думай на льду ни о ком и ни о чем. Не теряй связи с родней – проебешься, как, вон, Виктор, останешься один-одинешенек. Не верь никому, кроме себя. Ну, и меня, наверное.
– Юрка, домой!
– К тебе или ко мне? – Плисецкий в настроении. Ненависть к журналистам и рекламным необходимостям отхлынула, четверной дался, как кошка в руки, Виктор стоит у борта такой усталый и заебанный, что нельзя не вспомнить, какой он был замечательный в своей последней программе, как он помогает и поддерживает все время, в своей ублюдской манере, но все же.
Виктор чешет бестолковую репу. Шутку юмора в упор не видит.
– Отдыхать тоже надо, Юра, – невпопад говорит он. Это поджигает мгновенно. Пизда настроению. Виктор в последнее время не такой, как надо. Он, конечно, из тех, кому за три минуты на льду можно простить долгие годы долбоебства в жизни, но ничего не бесит больше, чем беспомощность и расхлябанность людей, в которых ты привык верить, на которых смотришь, на которых равняешься. Которые, на минуточку, почти в два раза старше и, по идее, умнее тебя.
– Успею, – Плисецкий чертит обратно, поворачивается спиной – пошел ты, Витя, в самом деле. У меня пока что есть тренер. Вступишь в свои права – командуй, сколько влезет, а пока – нахуй вон туда.
– Да нормальный четверной, Юр! – иногда Виктор удивительно глазаст и проницателен. Иногда он и правда похож на того, кто может однажды в тренера. Однажды.
– Нихуя не нормальный!
Плисецкий уже в той поре, когда не то чтобы можно играть в дедовщину на льду, но в принципе отлично видно самому, где ты косячишь и что с тобой не так.
Последнее золото на юниорских дается слишком легко, слишком скучно, рядом – ничего интересного, и пора идти дальше, с этим согласен и Яков, и Федерация, и ИСУ, и сам Плисецкий.
И Плисецкий отлично помнит, с чего должна начаться его взрослая карьера. Виктор ставит ему программу. Уговор? Уговор. Склерозом не страдаем. Почему Виктор?
Так получилось.
Плисецкого давно пугают подростковыми кризисами (шмизисами), первой любовью, которая, по идее, не оставит на нем живого места, обязательно будет тяжелой и страшной, размажет и сломает в нескольких местах, и из этой кучи говна непременно вырастет что-то новое, то что очень понравится Плисецкому, то, без чего не станешь дохуя взрослым.
Плисецкий честно ждал некоторое время, а потом мозги включились. Почему он должен вляпаться во что-то просто потому, что в это уже вляпались миллионы долбоебов? Он лично наблюдал, как это происходит, и дал себе твердый зарок, что ему такого геморроя не надо.
Не будь он исключительным, его бы сейчас здесь не стояло. Одно исключение тянет за собой следующее.
Можно жить себе чистеньким, без дерьма. И нормальненько.
Но если кому-то надо натянуть на голову непременно трагичную историю сломанной юности, то вот он, пиздюк Виктор, обещал и продинамил юное дарование. Плисецкому, вообще-то, пятнадцать стучит, он уже заявлен на взрослое Гран-При, а этот лось не шевелится, про обещание не вспоминает, про собственную новую программу при этом не забыв.
Катается, как сумасшедший, и стряпает что-то такое же сумасшедшее, каждый сезон – совершенно новый беспрецедентный Никифоров, к этому все уже привыкли, повторений не ждут, ждут вывертов.
Не мешайте, блядь, художнику. В том году у него горе приключилось – невеста кинула. В этом – кризис среднего возраста, так пишут, Виктор ведет себя как блядь последняя на пресс-конференциях, флиртует с журналистами, на вопросах о будущих планах закрывается рукавом, как девица. У него так каждый год, какая-нибудь драма, одна охуительней другой.
Окей, – думает Плисецкий, нешто мы деревенские, нешто не поймем – ебись себе, Никифоров, сколько хочешь, я подожду.
Он ждет. Не делает новую программу и Якову не дает – вылизывает старую, отрабатывает отдельные элементы, шляется по рекламам и журналам, загребает бабло. Надо бы Мотю кастрировать.
Иногда Плисецкому очень стремно от того, насколько много он понимает и принимает в свои-то пятнадцать. Забухать бы и сколоться, в самом деле. Натворить какую-нибудь такую ебанину. Но нет же. Самое смелое при его максимализме – леопардовые шмотки и самостоятельная жизнь в одиночку. Как же он, бедненький, один, без мамы-папы, без надзора, без заботы, без девочки или мальчика, ужас-ужас.
Плисецкий катается до позднего вечера. В восемь Гоша скармливает ему свой ланчбокс. В десять Мила идет к распорядителю катка – просить за Плисецкого. Пусть мальчик катается, кому он мешает? Все равно еще не закрываетесь.
В без десяти одиннадцать его окликают сразу Мила и Гоша, дооравшись через Джареда Лето в наушниках.
Они метят в друзья, и Плисецкий рад бы их так называть. Но Гоша – мужик-одиночник, через полгода они будут ненавидеть друг друга на правах соперников.
А Мила – баба. С бабами не задружишь.
Плисецкий помнит стыдное время, когда он пялился на тонкую ломкую талию, белую кожу на животе, рыжие волосы – крашеные, конечно, но кто сейчас не? Дрочил даже. Фу.
– Ну?
– Юр, хорош, ты завтра ходить не сможешь.
– Смогу, – хуевый лутц, такая легкотня, его повело на произвольной, а судьи и не заметили – залипали на невъебенный трагизм проката. Но Плисецкий-то видит все. И Мила видит, и Гоша, в чем вопрос-то? – Вам жалко, что ли?
– Жалко, – Гоша состроил рожу. – Надорвешься.
Будь Плисецкий помладше, пошутил бы про мамку его. Но в этот вечер он чувствует себя дохрена старым.
– Не ссы. Не надорвусь.
– Мотя дома голодная.
– Мотя – кот!
Мила хмыкает красивым ртом с модной вишневой помадой. У Милы роман, она теперь красится на каток – бессмысленно и беспощадно.
– Мотя – кошка. И она ждет тебя уже несколько часов.
Тут что-то шевелится, дергается. Бабичева знает, куда нажимать. Потом чувство вины смывает равнодушно-обдолбанное лицо Виктора. Может, Виктор решил, что Плисецкий пока его уровень не потянет, вот и молчит про программу?
Сука.
– Еще полчаса.
Мила и Гоша переглядываются и остаются с ним на катке. Плисецкий ценит. Правда.
В одиннадцать Плисецкий падает. Нехорошо так падает, грязно и неконтролируемо. Фигуриста учат падать первым делом, это умеет любая соплюха из младшей группы, которая даже козлика еще не может. Но Плисецкий валится, раскидав руки и ноги, стесывает костяшки – перчатки сегодня забыл, – ссаживает скулу о лед, на десерт некрасиво подкручивает лодыжку – и не чувствует боли в ноге.
Кто-то кричит, кто-то падает рядом с куда большим изяществом, кто-то переворачивает его за плечи, пытается уложить головой хотя бы на колени, убирает волосы с лица, кто-то гладит его щеки, оттягивает веки – ну, это уж совсем пиздец. Прощание с телом.
– Руки убери, – Плисецкий свой голос не узнает. – Не трогай, бля! Уйди!
Мила послушно отдергивает руки, испуганно смотрит вверх, на Гошу, на сбежавшихся сторожей, осветителей, уборщиков.
– Юра, где болит?
– В пизде, – Плисецкий жмурится до ломоты в висках. С ним так было раз в жизни – чтобы болели глаза от света, и от каждого слова подкидывало, как от гвоздя в жопе. Однажды он выжрал на голодный желудок три бокала шампанского и творил какую-то хрень на банкете со взрослыми. Утром, зеленея, блевал радугой, листал фотки в телефоне, блевал снова. Клялся себе, что больше никогда.
Болело в животе. Как будто он навернул не шампанского – бутылку уксуса натощак. Как будто он собирался родить блядского Чужого. Как будто он принципиально мог родить. Как шкуру сняли – от ребер до паха.
– Скорую вызвали, – зашептал кто-то. Плисецкий дернулся туда, взвыл, упал обратно. Мила хлопотала, подтыкая под него какие-то тряпки, руками его больше никто не трогал.
Хотелось повернуться набок, баюкать живот и хныкать, как шлюха.
– Деду не вздумай позвонить, – просипел он. – И Якову пока не надо.
– Я дура, что ли, – возмутилась Мила. Она положила руку Плисецкому на лоб, и он застонал, не выдержав. Рука у Милы была холодная и влажная от льда и волнения. Так приятно…
Он же заревет сейчас.
Нет. Хрена с два.
– Виктору набрала. Летит.
Должно бы быть стыдно. Виктор ему не нянька, ему бы самому няньку. Не старший брат – опять-таки, Плисецкий рядом с ним чувствует себя старше и умнее. Не отец – еще чего не хватало. Не друг – друг из Виктора хуевый, а Плисецкому друзья нахрен не упали. Особенно такие. Не парень – окно с одиннадцатого этажа ближе и дешевле.
Но Виктору всегда звонят, если что.
И Виктор всегда приезжает.
Плисецкий долго ждал разговора по душам, когда из-за его травмы в Америке у Виктора свадьба сорвалась. Но обошлось.
Плисецкий ждал, когда Виктору надоест. Он прямо работал над этим – но Виктору не надоедало.
Что вот Виктор сейчас-то сделает? На пузико подует?
Аппендицит ниже. Язва – выше. Заворот кишок, или что там бывает с кишками…
Плисецкий лежит, пытаясь вдохнуть, и не думает о Юдзуру Ханю, который однажды чуть вот так кони не двинул, пупок сорвал. Месяц дома валялся.
У Плисецкого нет этого месяца. У него даже программы нет, потому что Виктор не мычит, не телится.
Виктор приезжает через десять минут. Лицо у него – краше в гроб кладут.
Виктор шутит свои дебильные шутки, раскидывает всех по сторонам, берет Плисецкого на руки и уносит подальше. И пока он тащит Плисецкого по коридору, не кряхтя, делая вид, что пятнадцатилетний лось ничего не весит, пока он прижимает Плисецкого к себе, от боли в животе глаза закатываются, и Плисецкий вдруг понимает, что все это за поебень такая.
Он даже рад.
Это же логично.
Отбегался.
Но не Мотя ведь это, в самом деле. Не деда, не Яков, не Мила и точно не Гоша. Кому ж еще там быть, как не Виктору? Потому и дерет так, что в глазах темнеет и лед не держит.
Везет, как утопленнику.
Ну, а кто еще-то?
Виктор ставит его у стеночки, как на расстрел, последнюю сигарету на предлагает, и говорит – покажи.
Еще неделю назад Плисецкий переодевался для фотосессии, и гримеры спросили его, желает ли он замазать метку, если есть такая необходимость?
Нет такой необходимости, сасай, лал.
Не было ее.
Лучше б и дальше не было.
На животе у Плисецкого не Виктор. Там хуй знает кто.
Виктор везет его домой и укладывает не на софу – в кровать, на блядский ортопедический матрас. Под душное одеяло. Притаскивает с кухни пластиковую бутылку с ледяной водой из-под крана и отдергивает одеяло, снова откидывает руки, прикрывающие живот и задирает кофту на Плисецком.
Так резко, быстро и решительно, что в жар кидает.
– Тш-ш-ш. Сейчас. Должно отпустить. Мне помогало.
Плисецкий смотрит в потолок и жует нижнюю губу. Все под контролем. На нем никто и никогда не задирал одежду, вот и все.
В трусах дергается из вредности – на животе не то имя, которое хотелось бы, вот оно и бесится. Плюс он давно к себе не притрагивался – в последнее время некогда.
Лицо горит, от стыда горло сжимает и сушит.
Виктор перекатывает по его животу ледяную бутылку и смотрит по сторонам.
На плакаты по стенам, на полки с книгами и дисками, на шкаф с кубками и медалями, на строй рамок с фотографиями, на кучу пустых и полных баллонов с краской в углу. На исписанный граффити кусок стены у окна. На толстовку с трехдневным потом на подоконнике и недельные стоячие носки у батареи. На Мотю, который трется об эти носки и требовательно воет.
– У меня бардак. Соррян.
– И кошка течет.
– Чего? – Плисецкий открывает глаза. Он успел сомлеть, холодная бутылка притерпелась, живот налился тупым онемением, стало не так больно. И от капель ледяной воды, собравшихся в пупке, не так стыдно, кровь в башку вернулась. Да и штаны беспалевные.
– Кошка, – Виктор убирает волосы с лица, – весну чует. Март прошел, любовь не проходит.
Во, думает Плисецкий, в яблочко, март прошел, я такой большой, какого хуя ты сидишь, Виктор, пили мне программу, я же жду, ну. Сам же на день рождения приходил, подарил приставку. Третью по счету. Желал удачи в спорте и в любви…
– Это кот.
– Да ну? – Виктор меняет замерзшую руку на бутылке. – Ты этому коту под хвост глядел хоть раз?
– Я не ветеринар, – Плисецкий вдруг мучительно хочет, чтобы Виктор валил. Ему надо обнять подушку, повыть, послушать Басту и Бетховена, позвонить деду. Погуглить, что делать со своей жизнью, куда жесть сдавать, у него вагон и телега… – Это ты у нас по хвостам.
По лицу Виктора всегда видно, что однажды Плисецкий доиграется, но каждый раз – не сегодня. То слишком маленький, то Виктор сегодня добрый, то лежачего не бьют. Виктор смотрит ласково, так что губы начинают трястись.
Хотели несчастную любовь, подростковую пиздодраму – получите.
Вот нахрена Плисецкому метка? Нахрена ему это все? Нахрена тут Виктор – взрослый мудак со своими тараканами, нахрена он так понимающе молчит, нахрена Мотя так орет – ладно хоть, углы не метит… надо отнести на кастрацию, хоть у кого-то проблемы исчезнут.
Раньше Плисецкий все откладывал – из мужской солидарности. Но теперь-то от кошачьего ора виски ломит, а орать в этой квартире можно только одному.
– Я думал, это будешь ты, – стыд, даже губы спеклись, он, наверное, сейчас как в кино – больной, маленький, жалобный.
– Прессе бы это понравилось, – бутылка потеет, Виктор вытирает мокрую ладонь о брюки. – Да и мне, наверное, тоже. Очень удобно. Сложил тебя пополам, положил в чемодан – и вези судьбинушку на край света. Все свое ношу с собой.
– Мудак.
– Знаю. «Мне нравится, что вы больны не мной».
– У тебя… никого?
Плисецкий знать не знает, зачем ему эта информация. Такой момент. Такое настроение. Такой Виктор, усталый и внезапно хороший, ненависть и бешенство к нему затихают, ложатся и сворачиваются в клубок. Остается привычка и уверенность – Виктор всегда приедет. Всегда будет помогать. Сейчас у него моча еще от башки отойдет, и Виктор сделает Плисецкому программу.
– Никого, – Виктор рассеянно гладит Мотю по голове, царапает между ушей. – У меня никого, Юра.
– Но метка есть.
Виктор смотрит на него, убирает руку, берет за запястье двумя пальцами, как врач, и укладывает на бутылку.
– Держи сам, я чайник поставлю.
– «Не лезь не в свое дело, Юрочка».
– Совершенно верно, Юрочка. Какой ты у меня уже большой мальчик.
«У меня».
Виктор уходит на кухню, гремит там и под нос говорит – с котом, видимо.
У Плисецкого на кухне ставит чайник не хер с горы, а сам Никифоров. Гений. Миллиардер, плейбой, филантроп.
На животе у Плисецкого, зато, тот самый хер с горы.
Плисецкому не одиноко. Ему нормальненько.
Он переворачивается на живот, придавливает бутылку и заодно полудохлый стояк, и тянется за телефоном.
Окей, гугл. Нурлан Асамбаев.
Результатов: примерно 14 500.
Через два дня Никифоров уезжает. В Японию. Тренировать Кацуки Юри. Того самого ушлепка, которого Плисецкий год назад шугал в сортире в Сочи, с которым на банкете напился шампанского и плясал, как на свадьбе, которого лед не держит. Который еще голожопым бегал потом по всему залу и звал Виктора в тренеры. Который взорвал бы Интернет, если бы не корпоративная этика фигуристов. Который уебище печальное еще. Который шестое место на прошлогоднем Гран-При. Который лунное кавайное ебанько.
Который рыдал в туалете.
Которого Плисецкий забыл на следующий день и никогда бы не вспомнил.
У Плисецкого нет программы и почти не остается времени.
У Плисецкого на животе – имя, которое по популярности в одном Казахстане на пятом месте. Мужик. Болит, как пиздец.
У Плисецкого теперь даже нет Виктора. Который «Юрочка у меня совсем большой».
У Плисецкого отличное настроение, счет в банке на папашино имя, который давно пора раскурочить, и твердое намерение наконец-то натворить положенной по возрасту и положению ебанины.
Он звонит Миле, Мила не выдаст, Мила передержит у себя Мотю, тем более, у нее у самой котяра. Она клянется молчать и даже почти ничего не спрашивает. Мила-могила.
– Ты помнишь, что у тебя на носу Россия?
– Я недолго. Мне только уточнить кое-что.
– По Скайпу не получится?
– Слушай, если тебе впадлу, я деду отвезу кота!
– Тихо-тихо, я поняла. У нас Леви ест только сухой «Вискас», вам норм?
– Нам все норм, даже одежда, кстати, туфли заныкай, найдет – не пощадит.
– Не учи отца, у нас Леви уже…
– Все. С меня что хочешь, ты просто космос, я на тебе женюсь, мерси боку, и тэ дэ и тэ пэ…
– Юра?
– А?
– Дед не знает, да?
Плисецкий молчит долго. Потом роняет в чемодан пару трусов и сопит в трубку. Мила всегда насквозь, всегда вот так вот в лоб, что за девка.
– Я ему из самолета позвоню. Он поймет.
– Если тебя тут в федеральный розыск объявят?
– Ну только если в федеральный… тогда можешь сказать Якову, ладно. Но ты обещала!
– Ой, все, – Мила фыркает.
Мила классная. Тут не поспоришь.
На самом деле классная. Плисецкий сбрасывает звонок и думает, замерев над двумя почти одинаковыми футболками, почему он вообще в этом вот всем говне? Мог бы с Милой отжигать. Раньше его останавливала разница в возрасте и росте, да и некогда было. Теперь он настолько запущен, что у него на пузе мужик написан и позавчера с горя встало на Никифорова, нет, не на Никифорова, на простое касание. Скоро в метро стоять начнет в час пик.