Текст книги "Некоторых людей стоило бы придумать (СИ)"
Автор книги: Синий Мцыри
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)
– Юри, давай назад, погоди!
Какой я идиот, Боже мой. Как я быстро забыл, каково это. Без смазки, впопыхах, без тормозов и нежностей, а утром – на лед и в шпагат.
Какой ебаный стыд. Никифоров, ты не просто плохой тренер, у тебя в этом первый разряд.
– Юри, вернись!
Юри застыл у дальнего борта, я погреб туда со всех ног. Врезался рядом, поймал за плечи.
– Прости меня, я не подумал, я такой придурок, прости! Я не стал спрашивать утром, ты ведь всегда так смущаешься, и вообще любишь искать неловкость в любой ситуации…
Юри поднял голову и криво ухмыльнулся:
– Я их, скорее, создаю. Это ты прости.
– Не существует ни единого способа, ни на каком языке, прилично сказать, что у тебя просто болит задница. За что ты извиняешься?
Юри моргнул и засмеялся.
Он был чудесный. Он был просто…
Юри глянул за мое плечо, и у него потемнели глаза, сузились, он осторожно прикрыл ресницы. Я взял его за подбородок и приподнял, поцеловал аккуратно, не то чтобы боялся спугнуть… просто я ведь давно хотел нежно и неторопливо – и все никак не получалось.
Юри выдохнул, когда я отпустил его, и медленно открыл глаза. Поднял руку и потрогал мою щеку, как раздумывал – может, я сейчас пропаду? Убегу?
Я поцеловал его в ладонь, и Юри вздрогнул всем телом.
– Давай сегодня без растяжек и прыжков, ладно? Дорожки проработаем. После обеда у нас журналюги, потом медики, потом… потом отдыхаем.
– Не жалей меня, – Юри… ворчал? Нихуя себе. Ладно. Я тоже умею по-разному. Я нагнулся и заговорил на ухо, касаясь носом волос:
– Я тебя сегодня ночью уже не пожалел, Юри. И что мы имеем? Растяжечка – уже не наша высота.
Юри не просто покраснел – побагровел, как свекла. Задышал часто.
– Пообещай мне одну вещь, – я гладил его шею пальцами. Юри закрыл глаза.
– Одну вещь?
– У нас Эрос через четыре дня.
– Я помню.
– Когда будешь кататься – не думай о кацудоне.
Юри распахнул глаза и вздернул голову. Если я был не совсем дурак, Юри был в бешенстве. Он поднял руку и погладил мое плечо под футболкой.
– Виктор?
– Да.
– С чего ты вообще взял, что я думал о кацудоне все это время?
И правда. Сказать можно все, что угодно. Ладно, один-один.
– Пообещай мне одну вещь, – передразнил он. Передразнил?
Юри скользнул ладонью по моей шее, поправил волосы, убрав мою челку за ухо.
– Так.
– Когда будешь в следующий раз есть свинину– не думай о сексе.
Я был потрясен до глубины души. Юри смотрел исподлобья, наклонив голову. Вид у него был довольный донельзя.
Что за хрень.
Что я такое с ним сделал, как я это сделал, и я ли это был.
– Ничего не могу обещать, – пробормотал я, наконец, и Юри улыбнулся шире:
– Вот и я тоже. А теперь – флип?
Он объехал меня, дернув к центру арены, как будто чуял, что если задержится, я перегну его прямо через борт. Или знал, что через долю секунды двери откроются и ввалится итальянская сборная в полном составе – парники, одиночники, юниоры и тренеры.
Будь они все неладны.
В финал пробился Кристофф. Сумма его баллов после всех отборочных и этапов как раз набиралась необходимая. Это было замечательно. Я знал, чего ждать от Криса и как его обойти. Чем больше знаешь о противниках, тем лучше.
И Отабек Алтын.
Я прокручивал его выступления и интервью раз по пять каждое, разглядывая движения, записывая комбинации и даже зачем-то слушая голос.
Артистизм своеобразный, неочевидный и очень аутентичный, но талант налицо. Ладно. Это можно спокойно закрыть исполнением Юри, Юри в данном плане намного сильнее.
Технически же… я вернул ползунок на двадцать секунд и проиграл каскад еще раз. А вот это уже хуево.
Слабого места, в общем, кроме драматургии выступления, я не нашел. Плохо. Надо изучать ближе.
В моем последнем сезоне Алтын как раз дебютировал, и недурно, но мне скорее понравился его спокойный характер и достоинство, с которым он отбривал репортеров, отбивая вопросы о личной жизни, увлечениях и пристрастиях с мастерством теннисиста.
На банкете его ожидаемо не было.
Таких, как он, обычно и стоит опасаться – тихие страшные люди, которые толком не покажут, что чувствуют и чего хотят. Серийные маньяки и фигуристы, проебавшиеся в дебютном сезоне и собирающиеся непременно вернуться и всех опрокинуть в следующем. Нож за пазухой – убер-мега-супер-убойная программа, тонны боевого настроя. Взгляд убийцы.
Я бы еще ставил на Пхичита и Плисецкого. Пхичит, при кажущейся незаметности на фоне остальных, тихим сапом отгрыз уже два золота. Вроде бы и нет в нем ничего, но если приглядываться – не приебешься. Юрка… мне, может быть, очень хотелось верить, что я хоть чуть-чуть руку приложил к тому, что из него выросло. Он не был мне чужим, мне хотелось бы, чтобы у него все получилось. При том, что проигрывать я не собирался никому, ему проиграть было бы наименее обидно. Маленькое драконоподобное чудовище, которое уже проснулось, которому осталось во-о-о-от столечко, чтобы развернуть крылья и сожрать всех, кто позарится на его золото.
Оставшиеся две свободных позиции… Юри.
И Леруа.
Джей-Джея я знал дольше и лучше, чем Отабека. Хороший, правильный во всех отношениях мальчик. Свой фонд помощи детям-фигуристам, благотворительность, рок-группа, цифры с кучей нулей за фотосессии, и все нули – в фонд борьбы с раком крови. Блистательно талантливый, однозначно творческий, с отличной техникой и грамотной хореографией, умница просто. Красивый, в конце концов. Ему прочили долгую и блестящую карьеру.
Мудак, каких мало.
Впрочем, кто смотрит на то, что ты мудак, когда ты катаешься, как Бог. Скажете, я не мудак?
Криспино… не в этом сезоне. Сыроват. Очень хорош, но надо переключиться, это всегда видно, что в человеке еще сидит червяк, помимо катания. Вот выжрет его лед до конца изнутри – тогда повоюем.
Сынгыль. Черт его разберет. Всем взял, и мордашкой, и стилем, и неповторимостью, и энергией бешенной. Даже не знал я, что с ним не так. Я бы его агентам и дизайнерам руки вырвал из плеч и вставил обратно в задницу, но ведь костюм не решает ничего в отдельности, да? Только вот из-за костюмов его у меня и не получалось воспринимать Ли, сильного, в общем-то, противника, серьезно.
Да, я идиот. Назовем это чутьем.
За три дня до соревнований приехал Юрка со свитой. Окопался у деда – я почти не видел его в спорткомплексе, Плисецкий всегда пробегал где-то на горизонте, мелькая белобрысой башкой. Ладно, нашим легче.
За два дня понаехали канадцы, корейцы и тайцы с казахами. Я к тому времени арену уже видеть не мог, мы приходили покататься только рано утром и поздно ночью, чтобы быть по возможности единственными людьми на катке.
Юри на такую политику пошел с радостью. Конкуренты все еще пугали его до усрачки, несмотря на то, что, пообщавшись, он оттаивал и уже смотрел на них спокойнее.
Только чтобы пообщаться, надо было сначала как-то подтащить Юри к остальным.
Дешевле было не ввязываться.
Мне в чем-то нравилось его прятать. Юри включился в игру, меняя элементы в последний момент, прорабатывая другие, запасные варианты, которых еще никто не видел, переделывая работу рук и хореографию, добавляя новые эмоции.
Короче, как Алтын, натачивал нож.
Мне нравился он таким.
Ладно. Мне нравился он всяким. Благо, он всяким и был – Юри каждый новый вечер катал Эрос по-разному.
Он то был нарочито томным, ленивым, вальяжным даже – в ту ночь он завалил меня на диване в передней номера, долго мучил, целуя и облизывая спину, искусал за задницу – я давно так не орал, – а потом, когда, наконец, взял, я уже готов был убивать. Если бы только смог, конечно. Я размазался в кричащую, матерящуюся и хныкающую биомассу, руки-ноги – желе, мозг – и тот спинной, и весь ушел к крестцу. Юри наваливался сверху, обдавая горячим дыханием затылок, и бормотал что-то по-японски. Мелодично и тихо.
Черт его знает, надо будет спросить, что именно он мне нашептывал.
В другой раз он был почти агрессивен, кидался по катку, трахал воздух, ломал руки и прогибал спину, не глядя на меня – на пустые темные трибуны. Если бы под шальной взгляд попал кто-то из забредших осветителей – упал бы мертвым.
Прыжки удались так чисто, что я жалел, что нельзя зафиксировать эту программу для зачета.
Я разложил его на полу у кровати и уселся верхом. Он искусал мне всю грудь и живот, так бился – я думал, он себе спину сломает. Не сломал. Но лопатки о ковер ссадил.
В последний вечерний прогон он был нежным, лукавым, упал на простеньком флипе, но зато… он так смотрел, так гладил себя, так закидывал голову…
В отеле пришлось остановить лифт между этажами. Юри сопротивлялся, а потом застонал и беззащитно стек по зеркальной стенке, сам расстегнул брюки, придушенно всхлипнул, когда я наклонился, заправляя волосы за ухо.
В номере мы рухнули спать, не раздеваясь.
Я видел, как Юри потягивается, расстегнув куртку, как по его голому животу под задравшейся майкой скользит свет ночника, как он улыбается, повернув голову, краснеет и тянется к моему лицу. Вытирает уголок моего рта ладонью.
– До завтра.
– До завтра.
Засыпая, я не мог не подумать, что этот день – последний.
Почему?
Я не знал. Скорее, чувствовал. То ли уже привык, что при толпе народу с нами вечно творится какая-то ебанина.
То ли уже взлелеял в себе эту неприязнь к людям – мы всякий раз вляпывались в уединение и потом не хотели из него вылезать.
Или я все еще ругал себя за то, что превратил сезон в медовый месяц.
Дорвался до сладкого.
Пришел и все опошлил.
Пусть так. Зато, как говорил Яков, искрит.
Юри никогда не был лучше, чем сегодня, пожалуй. Бог с ним, с флипом.
Он был тем самым, что я хотел из него сделать – Эрос, первобытный, естественный, единственно верный. В нем не могло быть многогранности, он должен был быть недвусмысленен, однозначен, понятен.
Красноречив.
То, как Юри запрокидывает голову, облизывает губы, покачивает бедрами, выгибает спину – я видел это каждую ночь в своей кровати. Две картинки без труда складывались в одну, становясь для зрителя самым настоящим откровением.
Я грелся на мысли, что нельзя было так кататься и при этом так не чувствовать.
Юри спал, приоткрыв рот, забыв снять очки. Я осторожно вынул дужки из-за ушей, поправил волосы. Юри дернул носом, перекатил растрепанную голову, улыбнулся, не просыпаясь. Я всегда завидовал этой его способности провалиться в сон, как в яму, до утра, ни на что не реагируя.
Это просто ты заебал его, Никифоров, – пробормотал мудак в голове. Я самодовольно улыбнулся потолку. Что есть, то есть.
На открытой тренировке Юри почти не катался, он оккупировал один угол и гонял по короткому отрезку туда-сюда одну и ту же начальную дорожку. Я не вмешивался – если ему казалось, что с каким-то элементом что-то не то, надо было просто сесть и подождать, пока Юри устанет от этого элемента.
Поэтому я потягивал воду из его термоса и лениво наблюдал за движением его ног. Мандража не было совсем, накатило какое-то усталое, философское спокойствие – все будет, как надо.
Юри затормозил резко и подкатил к бортику вплотную, я даже отшатнулся.
– Все хорошо?
– Не хорошо, – Юри забрал у меня термос и отпил. Я проводил взглядом каплю воды, которая укатилась по шее и впиталась в воротник. – Юрио.
Мы посмотрели в другой конец катка.
Юрка так летал, что остальные освободили ему добрую половину – лишь бы под горячую ногу или руку не загреметь. Сразу было видно, что что-то не так.
Лично мы с ним так и не пересеклись – все тренеры пытались растерзать время тренировок таким образом, чтобы ни один из нас не попадался на глаза противникам и катался спокойно.
Спокойно не получилось.
Юрка два раза грохнулся, только пока мы на него смотрели. Я видел отсюда, как он шипит, потирая колено, матерится, встряхивая башкой, вскидывается, – и опять катает со злостью, как будто лед ему лично что-то сделал.
Уже проходили такое. Думал, давно прошли.
Мы с Юри глянули друг на друга.
– Я видел, как он ругается с Яковом, – прошептал Юри, сделав страшные глаза. – Счастье, что только видел. Это ведь плохо.
– Это очень плохо. Он так убьется еще до выхода. Останься тут, ладно?
Юри кивнул и проводил меня взглядом, пока я обходил необъятную коробку катка, впервые не радуясь мегаломании архитекторов.
Постоял, глядя вблизи на масштабы бедствия. Юрка не выдержал первым, метнулся к ограждению, гаркнул:
– Чего?
– Здравствуйте, Юрий Андреевич, – я не мог не улыбаться.
Вытянулся, что ли. Точно на пять сантиметров подбросило. Еще вес ушел, щеки стесало до острых скул, волосы до плеч дошли, глаза – злющие, уже взрослые.
А так – все тот же, одни мослы, жилы, девчачья тонкая кожа и все нервы наружу.
Я был рад его видеть.
– У меня тренировка, давай быстрее, – Юрка поставил локти на борт и уронил голову, выдыхая.
– Быстрее? Ладно, – я дернул его за плечо, втаскивая к себе, перевалил через ограждение и поволок в темноту между трибунами за шиворот. Юрка не орал, понимая публичность сцены, но отбивался на совесть. Не в полную силу, костюм жалел. Но предъявить нечего, борется – значит, жить будет.
– Давай рассказывай.
– Чего тебе рассказать? Сказку?
– Как дед насрал в коляску. Ну?
– Ты что, извращенец, по русскому мату соскучился? Сейчас все будет, – Юрка хорохорился и дулся, и чем больше дулся, тем больше хотелось его обнять и придушить – не насовсем, а чтобы приткнулся. Как волк волчонка. К снегу придавить.
– Как дела, рассказывай. Яков на тебя жалуется.
– Здрас-сьте. Никто не жаловался еще, чего вдруг Яков?
Мне решительно не нравилось, в какую сторону это деревце растет. Никому и никогда не шло строить из себя взрослого, искушенного и всесторонне, и сзади, и спереди образованного самца.
– Юр.
Он замолчал, а потом спрятался за свои патлы.
– Дед приболел, – буркнул он, разглядывая свои коньки. – Сегодня не может.
– И все?
– Хуясе «и все»! Это мало?
– Нет, – я устыдился. Вот скотина, Никифоров. Детей нет – и в сто лет не надо. – Конечно, нет, прости, Юра, это очень серьезно.
– Да ты издеваешься, что ли?
– Нет, – я, правда, не знал, как ему показать. – Я вот тоже скучаю по взрослой заботе. Некому иногда по башке погладить.
– Да что ты, бедный ты мой, – Юрка глянул зло. Все, хорош. Я сгреб его в крепкий захват, почти борцовский – только так его и можно было обнимать.
– Правда. Раньше бабка была, потом Яков. А теперь никого.
– Сам виноват. Пусть тебя свинья теперь обнимает.
– Он младше меня. Нам всем иногда нужен кто-то сверху.
Помолчали. Потом Юрка глухо заржал мне в грудь и выдавил:
– Фу, блядь. Как тебя земля держит, мудила.
Я отпустил его. Юрка поправил волосы и фыркнул:
– Как-то ты размяк, что ли. Вот смотрю – и раньше прибить хотелось, прямо с вертухи.
– А теперь?
– А теперь… санитаров вызвать? Больной какой-то.
– Странно. Вроде предохраняюсь.
Юрка открыл рот и медленно, совершенно потрясающе покраснел.
– Да ты… бля, уйди, а? Иди к Кацудону, он у тебя опасный, пизданется на ровном месте и все, допрыгался, инвалидность.
– Сейчас пойду. Юрка… у тебя все хорошо?
– Тебе могу отсыпать. Ну? Все? Поцелуемся?
Он попытался меня обойти и наткнулся на вытянутую руку.
– Юр.
– Раньше надо было спрашивать, – прошептал он и поднял на меня глаза. Огромные, стеклянные, совсем внезапно не злые. – А теперь… тебе что, спится плохо? Ну так теперь на льду разговаривать буду с тобой. Только в присутствии тренера и хореографа, при прессе и честном народе.
– Мне жаль.
– Нихуя тебе не жаль. Мне и не надо, чтобы тебе жаль было. Живи, пока хорошо живется. Думаешь, я не понимаю?
– Думаю, не понимаешь.
– Ну конечно, ты у нас один тонко чувствуешь, настолько, что все по пизде послал и тебе за это ничего не будет. Любовь же! А остальные и так протянут.
– Твоя метка. Она болит?
– Не твое дело.
– Значит, болит. Вы скоро увидитесь. Я чувствую.
– Слушай, – Юрка повернулся и подошел вплотную. Из-за коньков он дышал мне прямо в лицо. – Ты со своей хуетой разберись сначала, а потом мне рассказывай про мою. И то я еще подумаю, слушать ли. Ты у нас сегодня одно, а завтра другое. Сегодня – я не я, лошадь не моя, а завтра – ути-пути, давайте все займемся любовью прямо на льду!
– Лошадь все еще не моя.
– Кацудону расскажи, то-то он удивится, – Юрка улыбнулся от уха до уха. – И лучше сам, а то я расскажу.
– Ты же не такой у нас.
– А я не у вас, помнишь? Я теперь у Якова и Лилии. Сын полка.
Он постоял, задыхаясь, а потом вдруг хохотнул:
– Ну и рожа у тебя, Вить.
– Что, хорош?
– Вообще пиздец. Не трону я твоего придурка, нужен больно. Сами разбирайтесь, что у вас там и где повылазило.
– Я же уже говорил тебе все. Метки не видел.
– Не видел он. Хорошо смотрел? Везде?
– Везде.
Юрка дернул головой.
– Фу, Господи. А спросить?
– Спросить?
– Ну да. Может, она у него в желудке.
– Мне очень нравится твой ход мысли, Юра, правда, но…
– Ой все, – Юрка сделал смешное лицо. – Говорить не хочу, идите оба в жопу. Вам без меток, как с метками, совет, любовь, парные гробики. Пидарасы.
Я засмеялся. Юрка всегда… бодрил.
Каждый раз, когда он внезапно появлялся в моей жизни, что-то происходило. Теперь я сам к нему полез, чего ждать?
Юрка откинул со лба волосы и решительно зашагал к катку. Потом обернулся:
– А у тебя-то там кто?
– Фидель Кастро.
– А, – Юрка дернул головой и наморщил лоб. – Ну, по тебе видать.
Я смотрел, как он снова выбирается на лед – уже спокойнее, легче, нарезает круги, прикрыв глаза.
Не обольщайся, Никифоров, не в твоем педагогическом таланте дело. Может, просто разговор, который ты ему задолжал, висел над душой не только у тебя.
Юри дожидался меня у бортика, и когда я подошел, он вдруг поймал меня за галстук, ткнулся губами в висок, мимолетно, поди докажи, что было. Прошептал, задевая ухо:
– Не волнуйся.
– Да я вроде и не…
– Я покажу свою любовь всей России.
Господи блядский Боже.
И отпустил. Я чуть не сел прямо там у борта.
Юри подмигнул мне и пошел на финальный круг.
Ухо горело. По шее, кажется, ползли предательские красные пятна.
Ты бы еще плакат повесил, Юри. Вот мой Никифоров, сегодня ночью у него будет секс.
А ты не этого добивался, что ли? – ехидно спросили в голове.
Когда вы не знаете, что ответить своему внутреннему голосу, дело совсем швах.
Юри откатал безупречно.
Я решил, что баллы сняли за отсутствие скорости в начале, но черт, эта пауза – декоративный элемент, тот, где Юри снимает взглядом с жюри одежду.
Иных объяснений у меня не было.
По итогам первого дня у нас было хорошее такое, увесистое серебро. Юри сиял, как медный рубль, он шел рядом со мной, увлеченно рассказывая, как боялся.
Кто ж тебе поверит, Юри. Боялся он. Расскажи кому другому.
Юри вынул из кармана олимпийки верещащий телефон и, улыбаясь, откланялся – звонила Мари.
– Привет передай!
Юри махнул рукой, скрываясь в дверях.
Я сел на ближайшую скамейку и закрыл глаза.
Было хорошо. Спокойно как-то. Мандраж поднялся волной и лег, как только Юри уселся рядом со мной в кисс-н-тирз, обнимая очередную плюшевую собаку. Собак этих ему гребли почему-то больше, чем мне самому в свое время, хотя пудель-то был мой. Попробуйте наебать фанатов. Они раньше вас в курсе ваших сложных отношений с подопечным.
Интересно, как там Маккачин?
В бешеном темпе подготовки скучать некогда, это радует. На скучать – ночная бессонница, но и тут не выходило – Юри вытягивал из меня жилы, я спал, как застреленный.
В общем, мне вдруг стало стыдно перед собакой, по которой я забыл в последнее время скучать. Теперь же вдруг захотелось сгрести старичка в охапку и макнуться мордой в кудрявую шерсть.
Ногу как кипятком обварило. Следом навалился ужас, чужеродный, жуткий, знакомым холодом спустился в живот.
Блядь, только не опять, что опять не слава Богу-то, а…
Я согнулся пополам, услышал шаги, выпрямился.
Увидел лицо Юри и вскочил.
Блядь.
Блядь, что, что?
– Виктор, тебе надо срочно вернуться в Японию. Сегодня же.
Юри был весь белый. Руки дрожали. В руке – телефон.
Ух ты, какой умный, может, и билеты уже заказал?
Даже спрашивать не хотелось.
Хотелось пойти и напиться в хлам, чего обещал не делать больше с той памятной ночи в Пекине.
========== 13. ==========
Даже у привычных к постоянным перемещениям людей рано или поздно развивается аллергия на самолеты.
У меня уже была изжога.
Я смотрел, как бегут огни взлетно-посадочной, как новогодняя елка ночной Москвы делается дальше и дальше, и старался не думать.
Ни о чем вообще.
«Не думай о сексе».
Я повернулся набок, уткнулся лбом в иллюминатор и заржал, напугав стюардессу.
Плед? Водочки? Мясо или рыба?
Недостаток русских стюардесс в том, что если их обругать на русском, или на английском, они ведь все поймут. Международный скандал, суд по статье «Оскорбление», а все, что статья, уже не пиар…
Яков пообещал, пусть и неохотно, что все будет хорошо.
Юрка имел такой вид, будто берет политического заложника. В каком-то смысле, так оно и было.
Девушка, Светлана, была вообще ни в чем не виновата. Предложила мне аспирин. Дай тебе Бог здоровья, золотце.
Я расписался в ее блокноте, поцеловал ее в щеку, оценил парфюм.
Сел обратно в кресло и закрыл глаза.
Маккачин появился в моей жизни забавно. Мне тогда исполнилось тринадцать, я взял первое юниорское золото.
Вообще-то, я всегда хотел овчарку. Кошек не любил, мелкая живность не вызывала у меня восторга, я считал, что она годится для людей, которым не лень по всей квартире искать сбежавшую крысу, жабу, черепашку или попугайчика.
Живность сама должна заполнять жилище, не ты за ней ползаешь, а она за тобой – стелется на мягких лапах, большая, надежная, она должна быть взрослее тебя и умнее. Из этого расчета исходил я, планируя на первые деньги купить огромного немца. Сразу большого – я катался до питомника под Питером, строя глазки кинологам, курировал одного пса сразу с щенячества. Граф, крохотный, толстый, как медвежонок, запал мне в сердце с первого взгляда. Он воспитывался служебно-розыскной собакой, но сошел с дистанции, когда ему повредили лапу.
Мне служака была ни к чему, мне нужен был друг. Яков присоветовал. Я тогда жил в съемной комнате недалеко от его дома и Спортивного, потому что жить с матерью, которая ныла, что мне далеко ездить до арены, и с папашей, я далее не собирался.
Новый плюс карьеры фигуриста – свои деньги – был внезапный и бесконечно приятный. Я сделал Якова поручителем счета, перевел большую часть денег на накопительный, остальные таскал, чтобы оплачивать комнатушку.
Зажил я, как в сказке. Кто из подростков мог похвастаться такой самостоятельностью? И плевать, что я к ней не готов. Я жрал диетические салаты и иногда, по ночам, как будто днем меня в моей же квартире могло спалить Всевидящее Око, беляши из закусочной в своем же доме. Я готовился к тому, что в мою жизнь войдет Граф – полугодовалый теленок, с огромным языком и носом, длинными лапами и умными глазами.
Это неправда, что у детей-спортсменов нет друзей. Друзей нет у тех, кто не хочет и не умеет дружить.
Я не хотел. Не умел. Точнее, не пытался. Мог бы – обаяние всегда было моей сильной стороной. Оборотной стороной обаяния было поганое такое ледяное превосходство, которое я не сдерживал в молодости ни секунды – а зачем?
В людях вокруг я сначала видел только плохое– дырки на колготках, заусенцы на пальцах, запах изо рта, неграмотная речь, плохие оценки.
Я сам всегда учился средне, но ровно, особенно для того, кто сделал выбор в пользу спорта, а не образования. Больше всего любил литературу и физику. Мне казалось, именно эти две науки объясняют все, что происходит вокруг меня. Физика – очевидное, литература – остальное, то, что творится в голове людей.
Естественно, за чертой сразу сначала остались те, кто не знал, кто такая Ахматова и почему так охуенен Блок.
Потом – те, кто не понимал, зачем мальчику такие длинные волосы. Пишем – все учителя, даже крайне авторитетная для меня учительница литературы, и все мальчики из школьной хоккейной секции, старшеклассники и мальчики из моего класса.
Оставались девочки. Витя, а можно потрогать? Витя, а можно, я тебе косичку заплету?
Витя говорил «можно» в избирательных случаях. Крайне избирательных. Сначала шарахался и вежливо улыбался, потом до Вити добрался удивительный мир женщин. Каждую из них была возможность потрогать, что логически вытекало из потрясающего желания женщин потрогать Витю.
Мне нравилось целовать девочку, пока она перебирает мои волосы.
Волосы свои я, кстати, не любил. Но Лилия однажды запретила Якову стричь меня, решив посмотреть, что получится. Я тогда носил громадные черные футболки с «Арией» и «Агатой», и волосы, жидкие, между прочим, и тусклые до прозрачности, пшенично-белобрысые, до плеч, казались мне верхом эпатажа.
Как только я их отпустил, начался пиздец. Они путались, секлись и становились сальными на второй день после помывки.
Но имидж был дороже. С хвостом я ходил долго, ненавидя его всем сердцем, но тем тверже решая беречь, чем упорнее он раздражал окружающих.
Короче, друзей у меня не было совсем не потому, что я был фигурист.
Графа усыпили.
Я помню, как приехал в питомник в последний раз, как долго ходил вдоль рабицы по снегу, заглядывая в вольер, как ждал, пока выйдет Данила – высокий, молодой оперативник-кинолог, он проходил здесь практику от милицейской академии и, кажется, собирался надолго увязнуть, вмазавшись в свою собачью жизнь сразу и бесповоротно.
Он мне и сказал, подойдя к самой решетке и избегая смотреть в глаза:
– Проверка была, Витек. Сверху. Очень сверху.
– И чё?
– И все. Ты же знаешь, тут часть серьезная, готовят только для службы. А Граф – калека. Он выбежал, на глаза попался, он ведь дурень игривый, прямо майору под ноги…
– И что, не могли напиздеть чего-нибудь?
– Не додумались, там все так обосрались, Витя, ты бы видел. Телевидение приехало.
– Надо было запереть! Я же сказал, что его заберу!
– Не успели, проверку не ждал никто, Витек.
Данила был ни в чем не виноват. Это было самое обидное, нельзя даже врезать, врубиться кулаком в сетку, размозжить кулак, чуть успокоиться.
Я сел на снег. Потом лег. Шапка сползла, волосы вывалились грязным бубликом. Мне было насрать.
Данила, здоровый лось, стоял, глядя на меня, и плакал, как ребенок. Ему, наверное, было еще поганее, каждый кутенок проходил через его руки с рождения. Это он тут играл с ними всеми, кормил, следил за здоровьем.
Я не помню, сколько лежал, потом встал и пошел по снегу к трассе на город. Данила орал что-то вслед, потом кончился, стало неслышно, так потрясающе, охуенно тихо, что поневоле задумываешься – вот бы сейчас лечь и уснуть. Коварная, смертоносная прелесть заснеженного русского поля и типичной русской хандры – хорошо бы вот так лечь и сдаться, забирай меня, снежок.
Хорошо, конечно, что я не лег.
Сел на попутку до города, потом несколько часов шел пешком. У меня была тренировка, но я, разумеется, забыл.
Меня не останавливали и не шугали– на маленького бомжа я не был похож, слишком ухоженный, скорее, просто на мальчишку, который вывалялся с друзьями в снегу и теперь идет домой, не торопясь показываться маме на глаза.
«Мама» ворвалась в мою квартиру, громыхая матом на все скромные пятнадцать квадратов, увидела сразу все – и мою каменную рожу, и сизые от обморожения щеки, и шапку со вмерзшими в вязку колтышками снега, и мокрую куртку.
Яков навскидку решил, что меня избили. Он повернулся к Лилии, стоящей в дверях – высокой, красивой, в своем потрясном желтом пальто, худой, как вешалка, и мрачно уронил:
– В скорую звони.
– Не надо, – просипел я. Голос пропал.
Как-то так вышло, что все разы в жизни, когда я плакал, очевидцем являлся Яков. И тогда, в восемь, и на первом Гран-При, когда я сжимал в трясущихся пальцах медаль и не знал, что с ней делать, и теперь, когда я сполз с дивана прямо в лужу, которая натекла с моих ботинок, и завыл в голос.
Яков не мог добиться от меня ни слова. Поняла Лилия. Она кому-то звонила, разбиралась, угрожала сухим чеканным голосом, обещала спустить три шкуры и обратиться в международный суд, и дойти до мэра города…
Я ревел в Якова, мечтая умереть вот так вот. Потом икал в принесенную кружку чая, и страшно стыдился своей истерики. Потом молча слушал, что нельзя вот так вот пропадать – Яков прождал меня полтора часа, потом принесся в мою школу, дозвонился до моих родителей, допросил моих соседей и даже в милицию успел позвонить.
Я сидел и думал, вот бы Яков был моей собакой. Из него бы вышел охуенный огромный сенбернар. Как бы хорошо было, никаких проблем.
Меня забрали к себе, чтобы я не натворил еще чего, уложили спать на продавленном диване в гостиной.
Утром Лилия варила кофе – настоящий, в турке, не растворимый, который глушил я. Капнула туда пару капель из какой-то фляжки и вдруг подмигнула мне:
– Цыц, цыпленок.
Кофе был невкусный, слишком горький и без молока, но я безропотно выпил все – Лилия колдовала над плитой, как ведьма над зельем, и я не мог не проникнуться антуражем. На ней был цветастый шелковый халат с рукавами-крыльями, а обычно собранные черные волосы раскидались по всегда прямой спине. Ведьма ведьмой.
Я размышлял, что даже у такого, как Яков, грубияна, страшилы и вообще злодея, есть такая Лилия. Охуенно быть фигуристом.
Хорошо, что меня забрали. Я бы на стенку залез дома один. А тут я отвлекался – на пестрый халат, на потрясный запах кофе с коньяком, на духи Лилии и мелодию, которую она напевала, кружа по кухне, на огромный, от пола до потолка, черно-белый плакат с красивой, как фея, балериной. Я залип. У феи были тонкие руки и ноги, крепкие бедра, талия, которая вот-вот переломится, и лицо – странное, неправильное, с эльфийскими раскосыми глазами и высоченным лбом.
– Кто это?
– Майя Плисецкая. Ешь, – Лилия подвинула ко мне тарелку с яичницей.
Яичница была такой вкусной, такой домашней – мне сто лет никто не готовил, что я готов был посолить ее слезами прямо тут.
Я давился, чтобы не плакать, шумно дышал носом и косился на Майю Плисецкую.
Лилия курила, сидя на краю кухонной стойки, когда она поднимала руку, рукав сползал до локтя, и я видел тонкое, аккуратное, растянутое по запястью: «Яков Фельцман».
Якова дома не было, я слышал сквозь сон, как он хлопнул утром дверью, и молился у себя под одеялом, чтобы они с Лилией не ссорились опять. Яков вообще часто хлопал дверью – вне катка ему было неуютно в своем громадном теле, он шумел, топал, громко дышал даже.
Лилия при желании была еще громче – она орать умела так, что стекла дрожали. Зато двигалась бесшумно, на любых каблуках, только шелками шуршала и жемчугами звенела.
Мне было тринадцать и я пялился. Это нормально. То на Плисецкую, то на Лилию.
– Вы красивее, – наконец, заключил я. Лилия глянула на меня, подняв аккуратно вычерченные брови:
– Еще раз?
– Вы красивее, чем Плисецкая.
– Батюшки. Ну, спасибо, Виктор, что тут скажешь, – она не улыбнулась. Лилия вообще никогда не улыбалась. И всегда звала меня полным именем. – Ты тоже красивее, чем Плисецкая.