Текст книги "Некоторых людей стоило бы придумать (СИ)"
Автор книги: Синий Мцыри
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 24 страниц)
========== 1. ==========
Я как-то увидел, как Попович крестится перед выходом на лед.
Крестится, представляете?
Стоит сказать, что на нем тогда костюм пирата был. Латекс этот весь, и люрекс, и коньки до колен на манер сапог – и цыганская красная перевязь, блядство блядством. Вроде бы и срам прикрыть, но эффект, естественно, противоположный.
Я заржал, конечно.
Гоша в ответ глянул, как на выстрел в спину, ей-богу.
Я богохульник, я мудак, я потому и помню отлично свою бабку – а как же, единственное родное существо до Якова, наверное, если уж собак тут брать в расчет не принято – что, блядь, за страна такая… Бабка моя, Светлана, была черная, пока не вылиняла на восьмом десятке, смуглая, как будто обгоревшая вечно, и черноглазая. В ней говорили если не Блоковские скифы, то башкиры точно, и лицом, и вслух – мамаша так поспешно выскочила от нее и ее восточной натуры подальше замуж за белобрысого говнюка Никифорова, что я всю жизнь (сколько бабку знал) думал, что мама ее боится.
Еще бы не бояться.
Баба Света, даже молясь, откровенно пугала. Попробуй у такой не уверуй.
Я был деревенский из-за нее, пропах всем, чем можно пропахнуть в деревне, и очень долго старался в себе этот запах держать – теплый, молочный, неприятный, но почему-то не грязный, такой настоящий и сладкий, что тошнило от всего другого позже, когда меня утащили-таки жить в Питер. Тошнило от всего городского, дымного. Не такого, как этот запах дома, запах детства…
В общем, я был бабкин. Такие дети доставляют родителям больше всего проблем. Особенно если таких увезти от каменной стены в цветастом ситце совсем пиздюками. Сколько мне было? Четыре?
И это мамаша еще припозднилась, в катание надо бы совсем мелким…
Особенно если бабка отвесит в пустую голову раз и навсегда:
– Может, и нет его там наверху, Витя.
– Кого?
– Никого нет. Совсем. Да только неглупые люди придумали, сынок, это все, чтобы каждый ребенок скотиной не рос. Ты его на колени поставь, уговори, что за ним следят всегда – он и не станет творить пакость никакую, даже когда мамка не смотрит.
Баба Света разбиралась в экзистенциальной паранойе еще до всей этой хуйни с Большим Братом, Матрицей и даже Меченными, это дерьмо начали изучать в России в конце девяностых, как всегда, поздно и не вовремя, когда и без рака на горе все раком стоят…
– Может, и глупости это все, Витя.
У бабы Светы все могло быть.
– Да только ведь жить-то на свете так легче. Знать, что надо быть готовым, следить за собой, дожидаться, как свиданочки, прихорашиваться – не на вечер, а насовсем. Даже если не встретишь никогда, Витя, – хорошим человеком получишься. Хотя бы и для себя.
Попович упал.
Даром что крестился.
Я уже не заржал, рухнул он серьезно, голову разбил в кровь, ладно хоть прокат был тренировочный, пусть и генеральный, мы тогда чуть не ебнулись все – сотрясение, вывих запястья, и даже никаких обезболивающих толком нельзя. Он был второй, он был резерв, Гоша был важен – меня, идиота, кто знает, может, я тоже вот так вот – и кому тогда выступать?
Лежи и крестись, как придурок.
Гоша лежал и, сколько его хватило, все смотрел злыми глазами на меня, пока каталку за угол не завернули. Как будто это я виноват в том, что он упал. Как будто потому, что я засмеялся над его суеверностью, его вера с размаху сама об лед шандарахнулась… и что это за вера тогда?
Гоша в очередной раз ссорился и мирился со своей Меченной. Внешнеполитический курс уже не одобрял использование иностранных словечек в великом и могучем. Не такой, конечно, атомный пиздец, как сейчас, это был, но уже весомо. Все болели, даже я.
Яков, человек куда более умный и старый, конечно, смеялся:
– И не «тулуп» тогда, а «цыпа на цырлах», выходит?
Помню, мне давно, наверное, в мои больные шестнадцать, очень хотелось, чтобы моим Меченным был Яков. Вот был бы беспроблемный вариант…
Гоша скрылся за поворотом, бледный и окровавленный пират. Его музыкальную тему гоняли и гоняли по кругу, забытую в панике.
У меня в руках его перчатки остались.
Хуевый я получился человек, баба Света. Очень хуевый.
Была у меня Шурочка.
Алекс. Александра Аннабель Свит.
Американка, в общем. Белокурая, высокая, грудастая, с безупречной осанкой и широкими, как у пловца, плечами. Одиночница.
В русской сборной ее прозвали за глаза Пежичем. Наши бы и в глаза прозвали, но мы принципиально не хотели поддерживать миф о том, какая Россия лютая гомофобная страна.
Да и потом, я ведь любил ее. А остальные любили меня, а значит – заткнитесь, ущербные.
Тем более, в ту прекрасную весну с нами уже везде в кильватере таскался Юрчик, при котором неловко было выглядеть совсем уж мудаками. Ребенок, вроде как. Тогда Яков возил с собой целый звонкий выводок юниоров из России и бывшего Союза, но только Юрка был везде с нами, что-то вроде сына полка.
Плисец наш. Златолобое солнышко, белокурое чудо, тихий атомный пиздец.
Юрчик лез везде, был везде, гнулся как кот, в любую сраку без мыла – спорт любит таких. Он везде хотел быть первым, и я был одним из тех, кто точно знал – этот будет. Иные делают это правдами и неправдами, Плисец – только правдой, никак иначе, по-другому ему не позволит юношеский максимализм и талант.
Короче, Бог его поцеловал в лоб, Бог же ему отвесил знатный поджопник, юное дарование полетело без тормозов прямо на вершины большого спорта.
То ли мне хотелось его прирезать коньками, то ли обнять и шею свернуть – нежно так, любовно, уж больно в нем было много меня.
Болезненно много, он еще завел привычку ходить за мной и в рот заглядывать.
Я смотрел на него и знал, что он будет лучше легендарного Никифорова.
Он уже был лучше.
Шурочка бесила его бесконечно, я не отставал – ну сами посудите, древняя мужская забава, разозли младшего в стае самца и смотри, как он пытается сам себе хвост отгрызть, ну любо-дорого же.
Юрка очень жадно наблюдал, как я катаюсь с Шурочкой, и все боялся, что я в парное уйду.
Да мы, в общем-то, так катались с ней, что все боялись, даже умный Яков опасался. Дошел до того, что про контрацепцию напомнил.
А то, что Шурочка с меня ростом была, никого не волновало.
Американцы не такие ебанутые в плане размеров женщин-фигуристок, несмотря на поговорку про хороших танцоров.
В общем, весна у меня удалась настолько, что я стал как-то даже разделять опасения Якова нашего Давыдовича.
Мне начало казаться, что вот и я уже вижу, как по траве перед пугающе не абстрактным домом носятся белобрысые дети.
Долговязые аистята, причуды скрещивания вольных степных кровей с примесью интеллигентных питерских генов и отборных южноамериканских, конопатые, синеглазые, красивые, в общем, да, я поплыл.
Да, мне почти казалось, что на спине у Алекс мое имя этими уебанскими веснушками вдоль хребта.
Насрать мне было на ее «William G. Lincoln», уверенное, как Жириновский, четким каллиграфическим почерком на загорелой коже. Тем более, на таком месте, которое врачу-то не всякому показывают, не то что любовнику.
И ей было глубоко наплевать на мои непонятные каракули.
Баба Света, помню, давно, еще когда я мало что понимал, бросила разбирать то, что проступало на моей тощей щиколотке. Только шутила:
– Наверное, врач будет. Или медсестра.
Что-то размашистое, косое, недописанное – как будто не хватило пасты, терпения, времени нормально вывести буквы. Кажется, на английском, а может, все же кириллицей. Блядский автограф – на тебе, отъебись только, Витя, ты не одинок, тебя кто-то ждет, будь добр, не расти отмороженным совсем.
Ну как это не отмороженным, попрошу, я же фигурист.
В общем, при доле старания можно было разобрать в этой вязи что угодно, и моя прекрасная маленькая счастливая жизнь с Шурочкой туда тоже вмещалась.
Шурочка проявляла понимание и мою надпись не трогала. Ни во время секса, ни в разговоре – никогда. Когда мы подали документы в посольство США, нога болела так, что я на месте во все поверил.
Самой Шурочке с ее надписью на коже бедра, там, изнутри, где женщинам обычно целовать приятно, пришлось еще хуже, но она храбрилась, моя бедная американская неслучившаяся жена.
Эта сраная песня из «Стиляг» в тот день знатно еще привязалась – Гоша нашел-таки случай отомстить мне за все и сразу.
Плисец нам помолвку сорвал.
Позвонил из больницы, сообщил могильным голосом, что умудрился упасть за неделю до соревнований, до отъезда в Москву – и я бросил все, помчался. Прямо из ресторана. В бабочке.
Юрка говорил, как из могилы.
– Приезжай, Вить, я их английский нихрена не разберу, они так тараторят, а меня кроет, как им сказать-то, что мне ничего прокапывать нельзя, Вить, скажи им, отъебись от меня, блядь, не трогай! Вить, быстрей приедь, Яков в пробке там стоит, Вить…
И черт возьми, она бежала рядом, она вызывала такси, она быстрее меня действовала. Позвонила кому-то, наорала в трубку – я любовался, Господи, я так ее хотел.
А руки тряслись. В голове стучало: «Юрка, Юрка, Юрка», наверное, многое в нем было, наверное, мне льстило его внимание, наверное, я все-таки видел в нем второго себя, видел, каким он станет.
Наверное, я хотел в этом участвовать.
Ну или я просто привязался.
Не хотел, а привязался.
Алекс держала меня за руку, у нее слезливо блестели глаза, ярко-красные ногти впивались мне в запястье под хрустящими манжетами.
– Всьо будьет хорошо, Вик, – говорила она. До сих пор помню.
Уильям Джи Линкольн был главным хирургом-травматологом отделения скорой помощи. Он влетел вихрем, рыжий и высоченный, разогнал всех медсестер, отобрал шприц у санитарки и сам заполнил карточку на Юрку.
Попросил автограф у меня и у Плисецкого. Заверил, что никто ничего ему не будет давать и колоть, что он большой поклонник, что он в полном восторге и сделает все возможное, чтобы растянутая лодыжка к утру была в рабочем состоянии.
Я подписал ему именной бэйдж сотрудника, маркером прямо поверх пластика. Прямо поверх надписи, которую видел всякий раз, опускаясь на колени перед своей невестой, чтобы ей отлизать. Тем же машинным аккуратным шрифтом.
Линкольн пожал мне руку и перевел взгляд за мое плечо.
Знаете этот жанр порно – сэндвич? Кажется, больше всех везет пареньку или девчонке посередине – и вашим, и нашим.
Кажется.
Вам просто не показывают этот момент, где этот несчастный орет – тормозните, я схожу, дальше без меня.
Всю душу выебали. В одну секунду. Всю.
Я обернулся и посмотрел на Шурочку. Шурочка меня не видела. Она смотрела на бэйдж, у нее подрагивали пальцы – наверное, если бы это не был приемный покой, она бы начала задирать платье, чтобы показать всем свою метку, свой приговор.
Соулмэйт. Так это у них, у американцев, называется. Она мне все уши протерла, насколько ей насрать на это все, насколько это все дело не судьбы, а генетики, которую они, американцы, давно обошли и оставили позади и подчинили себе.
Генетики, да?
Я стоял, смотрел, как моя Шурочка горит заживо, и вспоминал свою бабу Свету.
Для этого, значит, растешь духовно, воспитываешь себя, ждешь встречи, готовишься всю жизнь.
Чтобы потом для себя самого хорошим человеком и остаться.
Я кольцо ей отдал. Прямо там. Посмотрел на них обоих еще по разу, снял с пальца обручальное и отдал этому Линкольну. Один размер, представляете?
Шурочку я больше не видел. До отъезда в Москву сидел возле Юрки и просто ждал.
Говорят, я охуенно откатал на американском этапе Гран-При. Я этого не помню, но зная себя, Якову верю.
Юрка, бледный до прозрачности, радовался жизни. Он даже катался, этого я тоже не помню.
– Кобыла, – говорил он громко, лежа в палате, наверное, хотел, чтобы все медсестры слышали, – хорошо, что отвадили.
Если бы я его тогда ударил, у него бы голова разлетелась на части, таким он выглядел хрупким. Прямо в красную кашу по всей подушке – только патлы бы белобрысые метнулись. И ручки-ножки – одна здесь, другая там.
Я посидел и вышел, Яков нагнал меня в коридоре.
Думал, я плакать в него буду там, или что?
В Москве я взял золото.
У Юрки метки не было. Он хвастался этим так, как будто это была лично его заслуга.
Я не стал ему говорить, что это не означает, что с ним никогда ни за что не приключится никакой хуйни.
Он был весь в своем катании, он готовился к восхождению – не иначе, – к взрослой лиге, его тащило, по-другому и не скажешь. Ему не было дела ни до кого, кроме себя, и я просто как в зеркало смотрелся – за исключением некоторых небольших отличий.
Юрка, например, в силу подросткового возраста, отрицал секс как концепт (очень интересовался, но не знал, на какой козе к этой теме подъехать), любовь (фу, для девок!), отношения (некогда, серьезно, откуда у звезды на такую поебень время?).
Я точно знал, что написало у Криса на пояснице, и как он кричит в голос, будто каленым железом приложили, если провести по надписи языком.
Я коллекционировал метки, я трахал все, что согласно было со мной трахнуться, я брал и давал, мне ни разу не попался немеченный. Более того, на новом этапе в Канаде я нашел девушку из обслуги, которая носила метку с моим именем.
Круче секса у меня никогда не было.
Никогда.
Круче этого всего был только лед, он превратился в потрясающую метафору того, что бывает, когда человек старается быть плохим изо всех сил.
Я даже не мучился.
Просто подумайте – его царапают, на нем оставляют метки каждый день, но в целом, издалека он все еще отлично выглядит и блестит.
Каждая отдельно взятая метка не имеет значения.
Яков, кажется, выдохнул – меня не интересовал никто, кроме себя, это ли не мечта тренера? Только расти, только двигаться, не отвлекаясь.
Я не понимал – или не хотел понимать, почему он недоволен.
– Не для себя катаются, – Якову пить позволяла позиция тренера, я смотрел и завидовал, клятвенно обещая себе надраться в слюни при первой же возможности. С каким выпердом судьбы должна быть связана такая возможность, я разрешил себе не думать.
Есть перед тридцатником такое золотое время, когда тебе кажется, что всегда будет двадцать семь.
Это как раз тогда, когда всякая блядь считает своим долгом напомнить, что тебе уже тридцать, Витек, что с тобой не так?
Со мной все так, вот так и еще вот так можно, если ты, конечно, не устал, мой друг.
– Для кого-то.
– Я для тебя катаюсь, Яков, что тебе еще надо?
Я думал, он разозлится, для него это было как два пальца, с пол-оборота. Но Яков засмеялся.
– Я надеюсь, доживу до дня, когда и на тебя свой найдется.
Я хотел сказать – на тебя вон нашлась, и что? Доволен ты? Счастлив?
Я хотел сказать – и что тогда будет, дядя Яша?
Я хотел сказать – дай Юрке два года, и он меня нагнет как Бог черепаху, и никакая метка для этого ему не нужна будет.
Я сказал:
– Не доживешь.
========== 2. ==========
Иногда вы задумываетесь, кому вы обязаны всем, и этот процесс всегда делится на две стадии.
Первая – церемония награждения «Оскара». Предсказуемая часть. Спасибо матери с отцом, что я родился пацаном.
Вторая – Нобелевская по ядерной физике. До сих пор не верю, что я тут стою, и не до конца понимаю, какого черта я тут стою, как хуй на именинах, а главное – вы могли бы представить, что мое счастье будет зависеть от плешивого профессора из универа? Вот и я нет.
Вторая часть всегда честнее, пораскинув мозгами, вы с удивлением обнаруживаете, что должны вы совсем не тем людям, которым готовы задолжать.
Не тем людям, которые попросят что-то взамен.
Вот Крис, к примеру. Вроде бы мы друг другу и никто. Крис влюблен в другого человека, я влюблен в себя, и кому, как не этому гондону, я обязан даже этим откровением?
Это ведь Крис, лениво валяясь в кровати, как-то раз закурил и засмеялся как пьяный, глядя через дым:
– Жаль, зеркало не трахнешь, а, Вик?
Крис и раскачал меня тогда, после помутнения с Шурочкой – а как назвать это еще?
Крис выбил заднюю дверь. На его-то счет никто вообще не сомневался, на мой – тоже, а стоило бы. Я был абсолютно верен женскому идеалу много лет, самому теперь смешно. Какая в жопу разница-то? Рот у всех тоже устроен примерно одинаково, дело только в технике, и кому, как не спортсмену, это оценить.
Я это оценил.
Еще на юношеских были звоночки, Крис вообще всегда развивался быстрее, благослови Господи просвещенный Запад, Яков бы сказал – загнивающий.
Я как-то и не заметил, как он догнал, перегнал, подкрался, перегнул. Бухнулся как-то в лифте на колени, дав по кнопке экстренной остановки, сказал – хватит страдать, смотреть противно. И ширинку мою расстегнул.
Я забыл тогда, на какой этаж собирался ехать.
Даже легче так.
Вот еще один идеальный кандидат, будь Крис моим Меченным, проблем бы не было.
Но Крис не был. Самое смешное, не был. Я был бы рад. Единственной буквой в корявой росписи на моей ноге – темно-коричневым пигментом, как хной, – которую можно было разобрать, была как раз «К».
– «Кристофф» пишется через «Цэ», – как школьнику, объяснил мне он как-то раз, закатив глаза. – Может, конечно, надо бы уточнить у маман, если она в хиппи-годы своей молодости не гуляла с немецкими льʼэтудьян, тогда-то конечно, тогда-то, я, как Кобейн, через «Кей», твоя судьба…
А то я не знал, спасибо. Нахуй такую судьбу.
Любую судьбу.
А Криса – буквально на хуй.
Или Яков Давыдович. Мать, отец, брат и сестра, и тетка из Рязани – все в одном. Как я его, наверное, заёб. Я себе сам не представляю. Я бы себя прибил.
Или вот Юрка, простота моя святая белобрысая, спасибо ему большое, господа и дамы. Если бы не он и не его сраная чемпионская лодыжка, я был бы уже год как счастливо женат, не пил бы сейчас шампанское в компании швейцарского говнюка, не смотрел бы на толпу гостей, с тоской понимая, что русские женщины самые красивые, а русские журналисты – самая ебливая дрянь в этой жизни.
Ушел бы из спорта уже. Купил бы дочери крохотные коньки – у меня бы в них даже кулак не влез.
Не вот это вот все.
– Кризис среднего возраста, – Крис пожал плечами. – У тебя золото, тебя любят, тебя ждут дома. Ты, мой русский друг, зажрался, как вы это говорите.
– Собака ждет, – я лыбился, а что делать-то еще, если постоянно фотографируют? Пресса уйдет через полчаса, оставив нас с законным правом на разнузданный русский корпоратив. Не будь я человеком приличным – прямо бы сфотографировал бы эту несчастную толпу иностранцев, которые уже чуют висящее в воздухе предчувствие беды, это просто на лицах написано. Даже Крису не по себе.
– Пусть и собака, – легко согласился Крис. – Все знают, что собаки лучше людей.
– Я не буду это комментировать.
– Уж сделай милость, извращенец.
– Но ты лучше собаки, Малыш.
– Что?
– Ничего.
Крис ушел куда-то, и быстро, он всегда так делал, когда я начинал пялиться в пространство и говорить по-русски.
Правильно делал.
Юрка опаздывал, я не впрягался его привозить, он должен был быть с Яковом, но без него было скучно. Юрка вел себя забавно, попав во взрослую лигу – он мучительно стеснялся и прятал это за разухабистой бравадой. Краснел, как девица, матерился, как грузчик. Хлестал шампанское так забавно, махом, и вообще будто вывалился из дивных девяностых.
Стоило подумать об этом – подвезли его тут же, подтверждая поговорку про говно.
Юрка был красный и встрепанный, в гладко посаженном костюмчике выпускника на миллион, я поправил ему галстук и, приняв эстафету, кивнул Якову, который явно томился и хотел уйти в боярский угол к большим пузатым дядям-тренерам.
Я в тот угол боялся даже смотреть.
Никифоров тоже человек, как бы оно ни выглядело. Я боялся тридцати, боялся, что буду вот так стоять, смеяться с одышкой, пуговицу на пупке застегивать, смотреть на своих подопечных с припизднутой собачьей любовью, голос сядет – ээээээх, молодежжжжжжь.
Поэтому я уставился на Юрку, который выглядел как за шкирку притащенный к директору хулиган.
Интересно, как он учится?
– Пошел ты, – Юрка покосился на широкую спину Якова и схватил с первого же попавшегося официанта бокал. – Мудак.
Я отобрал бокал. Просто так, потому что это красиво, потому что Юрка взвился, как петарда, тут же, потому что я знал, что он все равно налакается тайком, просто в силу своих шестнадцати, но грех был не.
– Что опять натворил? – бокал я распечатал сам, облизал губы, поймал взгляд какой-то девушки, – кажется, канадская одиночница, – и обрадовался, как ребенок. Сегодня будет парница, все бывает в этой жизни. – Такой вид, как будто подрался. Журналиста хуями обложил?
– Нет, – Юрка хмуро вертел башкой. – Пизды там дал одному в туалете. Выбесил.
– Ты побил человека в туалете, – уточнил я. – Юрочка, ты дошел.
– Не побил даже, так, шуганул. Выхожу из сортира, а дядя Яша стоит уже, дожидается. Нюх у него, видите ли, на всякое дерьмо. Говорит, это неспортивно, опасно, можно дойти до международки, до дисквалификации, ко-ко-ко… стану я руки марать, блядь…
– Юрий Андреевич, – я уже снял с подноса бокал сам и дал ему, – ты давай-ка на поворотах полегче. Люди смотрят, дамы слушают, не говоря уже о том, что драться нехорошо. Особенно со спортивным противником. Особенно вне арены.
– Ой, иди, а, – Юрка смешно наморщил лоб и цокнул языком. – Помер он там, что ли, на толчке, вон, живой-здоровый, стоит глушит, как мой батя в Новый год, как не в себя. Халява, плиз.
Я повернулся. Юрка показывал на какого-то невысокого мужичка – со спины вообще сопляка, – который стоял в углу к лесу передом, ко всем задом и целенаправленно надирался корпоративным «брютом». От зрелища разбирало пополам восхищением и тоской. Бедняга бухал с мрачным очарованием, почти кинематографическим, хотелось присоединиться. Или дождаться, пока тело упадет, и организовать вынос – почему-то я проникся к нему сочувствием. Это мог быть Виктор Никифоров года через два, один в один.
Виктор Никифоров сегодня отвернулся, назидательно хлопнул по плечу Юрку и отвратительным голосом пропел в краснеющее ухо:
– Ты, Юрочка, наверное, решил, что ты звезда. Так оно и есть. Только, мой маленький, пока не Кремлевская, а елочная.
– Это ты к чему?
– Это я к тому, что ты охуел, милый ребенок. Давай-ка больше не подставляй ни сборную, ни меня, ни Якова, а то поедешь к деду в Москву в строительный колледж поступать, утренним поездом. Понял меня?
Юрка понял.
Он молча кивнул, поставил бокал на столик, развернулся чеканно и зашагал прямой наводкой в тот самый угол, где напивался его незадачливый противник.
Я решил туда не смотреть до поры до времени. Допил оставленное шампанское, решил поискать Криса, устроить себе классический вечер, которым собирался быть доволен впоследствии, в меру пьяный, в меру приличный, в меру приятный. Не прислушиваясь к музыке и болтовне, не запоминая лица, оттарабанив на камеру дежурные реплики, отработав официальную часть с фотографиями, уйдя по-английски.
Не натворив никакой срамной хуйни на публике. Я всегда, как и полагается джентльмену и публичному человеку, творил ее только в молчаливых и понимающих стенах гостиниц и закрытых банкетных залов.
Репутация репутацией, мне было мерзко от себя, но я понимал, что из головы просто так не выбить эту дурь про Меченных, спасибо бабуле.
Может, я еще и ждал. Не хотел быть скотиной, если вдруг что.
Вы замечали, что люди почему-то с огромным талантом, фантазией и немецкой продуманностью шагов делают именно то, что делать не собирались ни при каких обстоятельствах?
Скотина из меня в тот вечер вышла просто на загляденье.
Кацуки Юри танцевал так, как будто точно знал, что завтра его разобьет паралич.
Если бы он так катался, он бы нас всех опрокинул.
Я свернул на телефоне запись его выступления – средненько, но не лишено потенциала, – и засунул телефон в штаны.
Грохот музыки долетал через тонкие стенки туалета даже до моей кабинки, заставляя тонкий пластик идти легкой дрожью.
Вернулся в зал я не сразу, проверил по карманам презервативы, поправил волосы, развязал и убрал в карман пиджака свой галстук.
Иногда я жалею, что нет со мной рядом человека, который бы снимал меня на камеру круглые сутки и время от времени мне показывал.
Какой бы я был тогда замечательный человек, аж самому противно.
Кто бы ни отвечал в тот вечер за музыку на приеме, он был форменный мудак.
Кацуки двигался, встряхивая головой, подтверждая стереотип о врожденной музыкальности своей нации, дергая бедрами и извиваясь так старательно, как будто еще что-то понимал и осознавал окружающую действительность.
Юрка отплясывал за все проебанные в своей жизни утренники, выпускные прошедшие и будущие, свадьбы, на которые его не взяли, и дни рождения, которых у него не было в силу занятости и армейского воспитания деда. Деда его даже я побаивался.
Вдвоем они смотрелись отлично, время от времени к ним пытались присоединиться другие танцующие, но темпа не выдерживали и поддержки не тянули.
Я малодушно вспоминал студенческих годов дискотечный миф о том, что девушка в постели такая, какая она на танцполе.
Вспоминал и не мог не улыбаться.
Я даже пошел к ним, я сделал пару-тройку па, за которые мне до сих пор неимоверно стыдно – что-то пошлое и такое неизобретательное, что удивительно.
Кто-то, явно издеваясь, включил танго. Юрка захохотал откровенно злым смехом, сделал шаг из круга и захлопал, изображая кастаньеты.
Я хотел его убить – это было не впервой, я часто этого хотел. В новинку было другое.
Ебанутый японец сориентировался мгновенно, он ловил меня за руку, раскручивал, ронял в прогиб, гладил по спине, переламывая в талии, вел пьяно, но уверено.
Все фигуристы рано или поздно проходят курс парного катания.
Я просто не собирался делать этого здесь и сегодня. Не в роли партнерши. Не с ним. Он вообще кто?
В силу натуры я легко завожу друзей, и не завожу при этом друзей вообще. Очень удобно, легко и, пожалуй, да, я приспособленец, но знаете ли, я на ошибках отлично учусь. Иногда даже на чужих.
В общем, я чувствовал, что друзьями мы будем. Того сорта, которые улыбаются при встрече, вместе фотографируются на камеру журналистов, иногда радуют подписчиков в Инстаграм, громко рассказывают на пресс-конференциях о великолепии, таланте, чувстве юмора друг друга, короче, о них еще делают забавные выводы девочки и некоторые мальчики-фанаты: «По-любому, они трахаются».
Я и собирался, в общем-то, по-любому, во всех позах, начав с коленно-локтевой. Кацуки располагал к таким мыслям, он был горячий, спина влажная под рубашкой, плечи крепкие и удобные в том самом отчаянном приятном захвате, и рост был самый нужный, чуть ниже меня, идеально, и бедра – тугие, сильные, я почувствовал это в очередной поддержке. И лицо, если разглядеть, приятное, когда не щурится. Не люблю людей с плохим зрением – всегда эта дурацкая безотчетная жалость к щурящемуся бедолаге, к его беззащитности.
Нельзя выставлять беззащитность напоказ и ей не пользоваться.
Кацуки, кажется, пользовался, потому что его слепое лицо хотелось обхватить ладонями и поцеловать так, чтобы он забыл, где пол, где потолок. Я так умел, я так и собирался.
Он ведь в хлам, даже не вспомнит. Может быть, не вспомню и я.
Дурак.
Перемирие казалось окончательным и бесповоротным, и стоило бы пожать руки и разойтись, но сменилась музыка – на какой-то тягучий джазовый сироп, и Юрка тут же в силу возрастной аллергии на медленные танцы, сдался, отойдя в сторону и обмахиваясь галстуком.
Он улыбнулся и помахал Якову – смотри, я хорошо себя веду. Я воочию увидел, как старик тает. Даже я так не умел.
Я повернулся к Кацуки.
Кацуки смотрел на меня.
Велика важность, скажете вы, кто ж на тебя не смотрит, Никифоров, ты же без этого захиреешь, тебе же как воздух это надо – смотрите все на меня! Еще с детства, когда тебя на стульчик мама ставила стихи рассказывать – не дай Бог какому пьяному гостю отвернуться!
Кацуки смотрел на меня. Пугающе трезвыми глазами.
Облизал губы.
Стянул через голову отвратительный дешевый галстук.
Потянул руку к ширинке штанов и технично от них избавился, метнув не куда-нибудь, а Юрке в голову.
Улыбнулись мы друг другу с таким пониманием, что я опьянел мгновенно бокала на два.
Галстук Кацуки накинул на свою голую ногу, поднял до бедра, затянул, отпустил и пошел, развернувшись, куда-то. Толпа, хлопая, дала дорогу. Крис засвистел. Кто-то в голос ругнулся.
Кацуки «отключился» – покинул зону, где он видел меня четко, видел хоть кого-то, блаженны, наверное, все-таки все близорукие сволочи, – и все шел, как по воде, в почти тишине, под затаенное дыхание.
К пилону в центре зала.
Я собирался его выебать. Малодушно сложил и разложил в мыслях, радуясь как раз нужной кондиции – не он первый, не он последний, что он, малолетний? Сам знает, что это такое всё. Все знают, корпоративная этика…
Крис присоединился к нему, кто-то поймал их одежду, за одной медленной песней последовала другая, персонал оперативно подтащил пару бутылок шампанского, и вечеринка превратилась в пенную.
Картина стоит у меня перед глазами до сих пор.
Как Кацуки выгибается, обняв ногами пилон, подметает волосами залитый шампанским пол, глядя на перевернутый вверх ногами мир счастливо и пьяно. Выпрямляется рывком и медленно водит по шесту бедрами – пахом, вверх и вниз, неторопливо и совершенно недвусмысленно. Трахает прохладный металл, оставляя на нем влажные отпечатки голых бедер и ладоней.
Хотелось зажмуриться.
Закрыть глаза стоящему рядом Юрке.
Заорать, чтобы это кто-нибудь прекратил.
А потом придурок рухнул – соскользнул, руки были мокрыми от разлитого шампанского, может быть, или просто он был уже пьян до скотского состояния.
Я чувствовал это падение, как будто это подо мной пропала опора, пол кто-то убрал. Этот микроинфаркт, когда пропускаешь ступеньку под ногой.
Крис его поймал. Зал захлопал. Музыка снова сменилась на быстрый дабстеп – ужасающий ремикс на АББУ, – люди медленно расходились.
Я стоял и смотрел в одну точку.
Хороши были бы заголовки – «Проваливший Гран-при японский фигурист убился насмерть на сочинском закрытом корпоративе. Очевидцы проходят реабилитацию в клинике».
«Легенда русского фигурного катания двинулся умом, попав на случайный стриптиз».
«Амнезия как способ уйти от ответственности? Пьяная оргия фигуристов».
– Виктор, – весил он неожиданно много для таких легких движений, впрочем, приземлялся он тяжело, это я заметил еще на видео, – Вик-тор Ни-ки-фо-ров.
– Да, так получилось, – что я мог сделать? Я поймал его поперек спины, чтобы он не разбил башку где-нибудь еще. На меня смотрели все. Гоша издалека показал большой палец. Юрка следил тревожными глазами, красный, как рак. Яков по-доброму посмеивался.
– Ни капли в рот, ни сантиметра… – пробормотал я и сам себя одернул, придержал придурка за плечи второй рукой, еле выпростав – хватка у Кацуки была бульдожья. – Навернешься, бедолага, стой ты ровно…
– Виктор! – повторил он громче, его косоглазая и пьяная в дым рожа светилась каким-то запредельным счастьем, английский отчаянно смазывался набирающим обороты акцентом. – Виктор, надо поговорить!