Текст книги "Роман с героем конгруэнтно роман с собой"
Автор книги: Зоя Журавлева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 35 страниц)
Надежда Пятровна наивно поворачивалась к классу спиной, изучала через окно школьный двор. Кто-то быстро заползал в стол и шуршал за собою тугими створками. Надежда Пятровна говорила: «Готовы?» Класс сладостно мычал. «По алфавиту пойдем, – Надежда Пятровна близоруко шарила глазами в журнале. – Возьмем хоть Горелову Раю…» Рая охотно шла. Чего-то там писала и отвечала. Трудолюбиво внимала подстолью. Оттуда шли цэу, уточнения, дополнения и поправки. «Довольно, – говорила, наконец, Надежда Пятровна. – Ты меня, Горелова Рая, не больно порадовала. Чятыре. А которая поднизом – вовсе посредственно да еще с натягом. Коли не знаешь ни шиша, нечего и в стол лазить». Посрамленное некто виновато вылезало и под насмешливым взором Надежды Пятровны понуро плелось на место…
Так мы просто и радостно жили на химии. Химию, кстати, знали. Папа как-то меня проверил и даже удивился. «Вам, Раюша, дают вполне приличные знания, а эти ваши шалости в кабинете, про которые ты рассказываешь, я считаю не совсем благовидными по отношению к Надежде Петровне».
Физик наш, «Шообщающиеся шошуды», – он был бы сейчас приблизительно мне ровесник, невысок, прям, черные волосы – будто вырезаны на голове и лежат аккуратно, как деревянные, ни один волосок никуда не отлепится, у него поэтому было и запасное прозвище: «Буратино», ударение на последнем слоге, – был человек по натуре робкий, крикнуть-стукнуть об стол не мог, никакую дисциплину держать не умел, говорил с большими паузами и вполголоса. У него на уроках Нана Мгалоблишвили, – она потом разбилась на Кавказе в горах, кончала геологический, ее дочка там сейчас учится, – показывала нам кульбиты и стойки на голове, никто так не мог, все пробовали, а Идка Калинина сидела всегда на шкафу и тявкала по-собачьи, отличить Идку от собаки, если не глядеть на шкаф, было невозможно, все тявкали, ни у кого так не получалось.
В кабинете физики мы выкручивали краны, перерезали провода, сыпали друг дружке реактивы за шиворот, что-то взрывали в колбах, без смысла, женская же школа, отчего на полу вечно попадались осколки и босиком нельзя было ходить, но Томка Подчуфарова – на спор – ходила. Шообщающиеся шошуды на нас никогда не сердился, осколки заметал веником, Идке помогал слезть со шкафа, но она от его руки вечно отказывалась и оглушительно спрыгивала. Физики мы абсолютно не знали, как сдавали экзамены – непонятно. Шообщающиеся шошуды робко и страстно не раз пытался нам что-то там излагать из программного материала. Эти его попытки более двух-трех заинтересованных лиц никогда не собирали. Но относились мы к Шообщающимся шошудам вполне дружелюбно, уроки у него никогда не срывали, то есть не удирали с физики в кино, например, или в парк погулять.
Я диву даюсь – как Машка сейчас учится. Не припомню, чтоб хоть когда-нибудь их класс сбежал с урока. Дети, ей-богу, мельчают! Мы, коли неделю бы с какого-нибудь урока не сорвались всей стаей, со скуки бы перемерли!
Шообщающиеся шошуды слабости свои знал, относился к ним философски. Помню, как в седьмом классе он посреди урока вызывал меня в коридор из кабинета химии и говорил просто: «Горелова, шходи шо мной в шештой „д“, боюшь—шеи шебе швернут!» Я ходила. Шестой «д» был класс буйный, сборный, девчонки там здорово дрались. Но Шообщающиеся шошуды, бывало, призывал меня и в другие классы. Как принято выражаться в официальных бумагах, я «пользовалась в школе заслуженным авторитетом». Была какое-то время председателем совета дружины, потом—в комитете комсомола, но главное – что была я бессменным комиссаром тайного Общества, охватывавшего почти все старшие классы, с шестого по десятый. Тайное Общество процветало. Все о нем знали, легендами было овеяно – только так, все в него стремились, не принимали ябед, подлиз и прочих недоброкачественных лиц. Лица плакали. Тайное Общество – «ОДР» («Организация дружных ребят», до чего же убогое поименование, ни грана воображения, но зато – одры!) – занималось, как я теперь понимаю, просто жизнью, чтоб было интересно. Тайность тут всегда помогает. Не представляю, как это Машка сроду не состояла ни в каком ОДРе, про такое даже не слыхивала, разве что – от меня.
ОДР, в том числе, как это ни смешно звучит, бдительно надзирал за школьной успеваемостью своих членов (а чего смешного, когда все прочие организации входили сюда – как часть в целое!), чтоб больным – всегда принесли уроки, не оставили бы кого без дружеской помощи, вовремя дали списать алгебру или французский. Математичка – «Кукла», фамилия Куклина плюс малоподвижное лицо с эмалевыми глазами, – была педантична и суха, тут приходилось учить, она могла высмеять так, что и не обрадуешься, да еще при этом – не улыбнется, математику свою, видимо, любила, но чего-то Кукле недоставало, значит, как педагогу, поскольку красоты этой науки мы не чувствовали, долбили ее, выучивали, но радости внутри – не было, теперь это мне даже странно. А француженку мы жалели, у нее сын ездил в коляске, что-то с ногами, у нее, у единственной, и прозвища не было.
Вроде бы – тимуровский вариант. Но еще мы, например, следили, чтоб мальчишки из мужской школы (в городе была одна мужская школа и две женских) отвечали немедленной и безусловной взаимностью на пламенную любовь наших девяти– и десятиклассниц, не вздумали бы уклониться или, тем паче, предпочесть кого из другой женской школы. Месть наша бывала тогда ужасна. Мы, в шестом-седьмом-даже-восьмом, – позднее наше развитие! – сами-то эту любовь почитали блажью, но это уж – наше дело. А чтоб наши люди, коль взбрела им такая блажь, получали – чего хотят и от всего сердца. Сашку Кравчука из девятого «Б», когда он посмел вдруг разлюбить нашу Леночку Малевич, десятый «В», дежурные «одры» отделали так, что Сашка неделю валялся пластом, а его мать приходила к «Лампычу» (наш директор, Игорь Варламович, вот уж с кем повезло!) и грозилась, что, если он своих девчонок бешеных не уймет, она обратится куда следует.
Лампыч сразу стребовал меня в кабинет, удачно – с контрольной по математике, запер изнутри дверь и поднес к моему носу здоровенный кулак: «Бандерлога щенячья! (он меня обычно звал – „Бандерлога“) Еще кого пальцем тронете, задушу своими руками. Запомнила?» Руки у Лампыча были сильные, волосатые, как у Макса, но волос – не рыжий, а черный, он преподавал физкультуру. «Да кто знал, что такой хиляк?!» – «Поговори!» – рявкнул Лампыч. Я заткнулась. Хотя Сашку пальцем не трогала, даже не была тогда вечером в парке, вообще – сроду сама не дралась, только – организовывала, и ко мне уже потемну, за три с половиной километра, где я мирно проживала с родителями в институтском поселке Орешенки, прибежал человек с отчетом, что «Кравчук свое получил…».
Я ждала, что Лампыч меня сейчас погонит обратно на математику, и от этого тосковала. Но Лампыч вдруг рявкнул: «А ну-ка, оторва, присядь!» И ткнул в «думу». «Думой» звался диван, он занимал добрую половину директорского кабинета и был сильно продавлен острыми задами. Лампыч имел привычку мотаться по этажам и подбирать в коридорах всех, кого выставили с уроков. А выгоняли тогда часто. Теперь-то – это чепе, подумаешь! Всех этих непечальных изгнанников Лампыч приводил к себе в кабинет, они густо затискивались в «думу» (у Лампыча хобби, как принято нынче выразиться, было – литература), кто не смог влезть – садился на пол. Мне кажется, я именно поэтому до сих пор люблю сидеть на полу. Лампыч окидывал ораву суровым взором и рявкал: «Что, бояре, достукались?!» Потом читал вслух. Я от Лампыча впервые узнала рассказы Зощенко, стихи Есенина, кое-что из Бабеля и с его же помощью – пристрастилась к Гоголю. Он, кроме чтения вслух, еще иногда разыгрывал с нами шарады, больше никто вокруг этого не умел. Или не хотел. Или не имел времени на шарады. Первая шарада, которую я узнала, была – «Везувий», я не могла разгадать вторую часть: «Вий».
Я ворочалась в «думе», Лампыч молчал, неизвестно зачем меня тут держал, а контрольная по математике шла, что было – удачей. «Ну, Бандерлога, быстро, как на духу, – чего делали в катакомбах?» Голос Лампыча подозрительно ласков, никакого рявка. Это знак плохой. Про катакомбы знали немногие, человек десять, проверенные в тайных делах, свои. Ну, может, пятнадцать. «Прятали чего? Или искали? Нашли?..» Я перебирала всех поименно, все были верные, никто продать не мог, все пятнадцать – свои до кости. Лампыч по пустякам в наши дела никогда не лез Я молчала, бешено прикидывая, чего соврать…
Вход в катакомбы был на окраине, за старой каменоломней, непролазно зарос крапивой и диким орешником, недалеко – городская свалка, там и не продерешься. Мы сами наткнулись случайно, в географических своих изысканиях, чем ОДР тоже грешил, как же, мы наук не чурались. Сперва Томка Подчуфарова вдруг провалилась, думали – яма, но в глубине вроде бы узкая щель, Томка худая, вбуравилась узким телом, долго ее не было, ждать уже надоело. Вдруг она выползла вся в белой сыпучке и заорала: «Подземный ход!»
Про катакомбы ходили в городе слухи, что они где-то есть, идут под рекой, тянутся аж до Орешенок, к нашей там церкви, которая нынче – во всех архитектурных справочниках, их когда-то, при царе Горохе, прорыли монахи, чтобы тайно пробираться в город, будто в церкви – живут монахи, мы слабо ориентировались в этих делах, монахи – значит монахи, а мы теперь эти катакомбы открыли заново и они теперь – наши.
Ход в глубину расширялся, были как бы пещеры, текла отовсюду древняя слизь, во тьме стонало и ухало, на загривок сыпались мелкие камни, песок оползал, дальше можно было протискиваться только ползком, и снова шло расширение, словно бы – ниши. Лазили мы со свечкой, свечка все время гасла, мы держались друг к дружке – впритык, лезли уже на ощупь, во мраке ходы загибались, запросто – свернуть в боковой, где кончалось вдруг тупиком. Не могу сейчас даже приблизительно сообразить, как далеко мы туда залезали, казалось – очень.
Эти прекрасные – наши – катакомбы мы мгновенно приспособили к делу и к своей жизни. Они нам здорово прибавили тайности! Мы быстренько сообразили такую пленительную игру. Увлекались, кстати, в тот свой год Жюль Верном. В Машке я этого периода не наблюдала вовсе. Устарел, что ли? Мы – увлекались. Научная экспедиция – французы, ни бум-бум по-русски, в школе был французский – терпит ужасный крах в заброшенных катакомбах. На экспедицию там нападают разбойники, хотят, видимо, овладеть ценными научными материалами, попутно – часами, часы ж были в редкость, у нас в классе – только у Наны Мгалоблишвили. Эти кошмарные разбойники – драные ватники, усы жгучим углем, чьи-то папенькины старые галифе, тюрбан из полотенца, обедошные ножи и страшный оскал – накидываются на экспедицию, вяжут веревками и скрипят зубами, главу экспедиции даже – ранят (это обычно – Томка Подчуфарова, ее обильно поливали клюквенным морсом: для крови), но один человек все же успевает удрать и, весь в земле и репьях, выбраться на свет божий. Тут же он падает без чувств. Но его находят хорошие люди, мы – то есть, посредством криков и жестов понимают французский язык и бедственное положение экспедиции, спешат на выручку, продираются мрачными подземными ходами, разбойники – наоборот – удирают подальше, подлые трусы, Томку развязывают, обтирают с нее морс, с победными кликами загоняют разбойников в обвальный тупик, где и настигают. Ну, тут не счесть вариантов, Очень увлекательно! Хороший тренаж во французском языке. Отличная спортивная выкладка. Дома приходилось потом отдуваться за грязь и дырки. Это не привыкать! Я обычно возглавляла разбойничью шайку. Тут нужны были реакция и смекалка, чтобы удрать от преследователей, которых в бешеном темпе вела за собою, ползком, бегом и на четвереньках, Нана Мгалоблишвили, лучшая наша по всей школе спортсменка…
«Чего молчишь? – рявкнул надо мной Лампыч. – Соображаешь щенячьими своими мозгами, кого снова лупить? Кто эту тайну выдал? Никто, глупый дурак! Меня милиция предупредила, что вы там шнырите, а в катакомбах, глупый дурак, все городское жулье-ворье-бандитье окопалось! Хочешь, чтоб глотку кому-нибудь перерезали?»
Пришлось ему рассказать, чтоб не нервничал. Игра потеряла тайность, быстро сошла на нет…
Весной умер от воспаления легких Шообщающиеся шошуды. В ледоход маленькая девчонка оскользнулась с берега в воду, ее закрутило и понесло. Рядом был мост. Шообщающиеся шошуды шел через мост после занятий. Кто-то закричал: «Тонет!» Людей было много, люди были и ближе, прямо на берегу. Но наш физик с моста успел первым, хоть двигался всегда вроде бы неторопливо и, нам казалось, все реакции его были медленные. Он кинулся в воду – в чем был, успел выхватить девочку, пока ее не затянуло под сваи, где ледовый навал, и сам выбрался с нею обратно на берег. Девочку сразу схватили, унесли в тепло, она даже не простудилась и не успела толком перепугаться. А Шообщающиеся шошуды прошел, мокрый, еще несколько кварталов до своего дома и назавтра слег. Спасти его не смогли.
Директор приказом по школе объявил для всех классов двухдневный траур. В первый день мы отскребли свою школу и привели в страшный и нежилой порядок физкультурный зал. Лампыч наш был здорово мудрый! Именно этот день, когда мы убирали школу, украшали зал мрачными еловыми ветками, когда все учителя тоже мыли, скребли и молчали между собой, а лица у них были заплаканные, они нас и не замечали, именно этот день – голой своей протяженностью, общей молчаливой приборкой и внезапным обрывом привычных уроков – дал нам, в буйном и мало задумывающемся еще о жизни и смерти возрасте, ощутить и запомнить нашу потерю.
Потом мы стояли в скорбно прибранном зале, играла музыка, Лампыч тихо говорил, какой человек нас учил и чему мы должны у него научиться, мать девочки плакала, в зал набилась вся школа, учителя жались к своим классам, класс, где классным был Шообщающиеся шошуды, стоял чуть отдельно и пришибленно, как сироты, к ним все подходил Лампыч, не видно было только химички Надежды Пятровны, хоть утром она была в школе. В тишине вдруг хлопнула дверь. Я помню, как вздрогнула от грузных и быстрых шагов. Раздвинув почетный караул, к гробу физика бросилась Надежда Пятровна, она вдруг упала на колени, она была тяжелой, большой, нагибалась всегда с трудом. Надежда Пятровна рухнула на колени. К ней кинулся Лампыч. Она крикнула незнакомым, высоким и чистым, голосом: «Митя! А как же – я?» Ее подняли под руки, повели из зала, она не хотела идти. «Надя, дети, Надюша…» И еще что-то говорил ей Игорь Варламович, наш директор. Она трясла головой и хватала его за плечо.
Надежду Пятровну увели в директорский кабинет. Туда побежала школьная медсестра. Возле стола, накрытого красным, где лежал наш физик Шообщающиеся шошуды, закусив губы, стояла его жена, мы все ее знали, она работала в канцелярском магазине. И его сын, он учился в техникуме, мы его знали. Город был тогда совсем маленький – городок, это сейчас в нем больше четырехсот тысяч, нашу школу с трудом отыщешь среди высоченных домов, но там – по-прежнему школа. А муж Надежды Пятровны, – все тоже знали, – пропал без вести в самом начале войны…
Значит, Шообщающиеся шошуды звали – Митя, Дмитрий, отчества я не помню. Вместо него появился скоро другой учитель, он был моложе, умел держать дисциплину, мы стали кое-когда глядеть в учебник и кое-что смыслить по физике, производили в опрятном кабинете – ни стеклышка на полу! – лабораторные работы, даже могли без шпаргалки написать контрольную. Я помню свое туповатое удивление, когда я таковую вдруг написала, ниоткуда не сдув и даже не справившись у Томки Подчуфаровой насчет ответов. Еще больше я удивилась, что все это, кажется, я и раньше знала, от Шообщающихся шошудов, но тогда случая не было – себя проверить. Нет, с этим новым физиком было что-то не то. Я про него, кроме своего этого удивления от контрольной, ничегошеньки не помню. Какой он был человек? Чего любил? Чего говорил в перемену? Недавно спрашивала наших девчонок, мы же встречаемся, я в Москву из-за них только и езжу, там до нашего города – час на электричке, спрашивала недавно наших – никто ничего не помнит, был, говорят, какой-то вроде бы…
Вряд ли моим родителям было со мною легче, чем мне – с Машкой. Я со своими родителями была незаинтересованный эгоист, в «ОДРе» – пламенный коллективист, даже у всех ночевала по очереди, ночные бденья – сближают, у меня – тоже ночевали по тайной очереди ближайшие приспешники, мама так и спрашивала: «Раюша, у нас кто сегодня ночует?» Улочка возле нашей школы и сейчас в мягкой и теплой травке, у меня с этой травкой на всю жизнь связано ощущение лета, вольности и тепла, теперь-то я знаю, что это «спорыш», мы звали – «мохнатка», драли ее пучками для кролика, который проживал в биологическом кабинете. Прозвище учителя биологии было «Нэн», в миру – «Николай Николаевич», вот уж был человек…
Леночка Малевич (десятый «В») завела сдуру дневник, где ежедневно одними и теми же словами записывала, как она безумно обожает и любит Сашку Кравчука (девятый «Б», мужская школа), жить без него не может. Ее мама нашла этот дневник под подушкой, начала читать. Тут вошла Леночка. Мама встретила ее вскриком: «Это кто ж такой у тебя „дорогой“ да „единственный“, сопля длиннорукая?!» Довольно, по-моему, образно. Леночка вырвала свою тетрадь, бегом в школу, влетела в кабинет биологии и сунула Нэну в руки – «Дневник, пускай у Вас!» И смылась от греха. Правильно сделала. Следом за нею в школу прибежала Леночкина мама, Малевич. И тоже – прямиком в кабинет биологии. «У вас, Николай Николаевич, находится тетрадка моей дочери Елены?» Вежливо так приступила к Нэну. Он и не подумал отказываться: «Да, находится». – «А вы знаете, что это за тетрадка?» – «Знаю». Мама-Малевич обрадовалась. «Давайте сюда скорее, – говорит. – Я не успела дочитать». Тут Нэн удивился. «Это личный дневник. Я никакого права не имею – им распоряжаться и кому-то давать читать». – «Я не „кому-то“, – нервно объяснила мама-Малевич. – Я же мать!» – «Ну, если Леночка сочтет возможным, – успокоил Нэн, – она вам сама непременно даст этот дневник». – «Даст она, как же!» – закричала мама-Малевич. «Ничем не могу помочь». Многие в нашей школе секретные свои бумажки держали тогда в кабинете биологии…
Нэн с нами ходил в походы по Подмосковью – с целью крупных открытий и общего описания природы. В походы тогда, кроме нас, никто не ходил! Теперешних туристов крючем бы скрючило, глядя на наше снаряжение. Из научных приборов у нас был градусник, измерять в водоемах температуру, мы его в первый же день разбили, дальше измеряли – голой ногой, все совали в воду одновременно и выбирали среднее арифметическое, и еще – веревка, длину оврага померить, оползень, мало ли что. Веревки мы лишились по глупости: накинули лассо на корову, она испугалась и унеслась в лес, как буйвол. И веревку на рогах утащила. Палаток у нас не было. Ночевали по деревням или где придется. Как-то – пришлось в стогах, все зарылись в сено, холодно было. Симка Авдеева, тихоня такая, зарылась отдельно в отдельную копну. А утром выяснилось, что она в своей отдельной копне за ночь сожрала бидон сливочного масла, весь общий запас. Мы сперва даже не поверили, что одной тощей Симке удалось столько сожрать. Но масла-то не было! Наш дружный коллектив за этот безумный и антиобщественный поступок тут же изгнал Симку Авдееву из своих благородных рядов. И она, давясь рыданьями, побрела лесом к железной дороге, там километров пять было. Нэн узнал, кинулся вслед за Симкой и притащил ее обратно. На нас даже глядеть не хотел. А Симку Авдееву двое суток потом рвало, мы из-за нее в этих стогах насиделись. Она до сих пор на масло глядеть не может, я недавно спрашивала. «Что ты? – говорит. – Меня от него воротит!» Вот что значит – сожрать сразу бидон!
Классе эдак в шестом Нэн нас как-то спросил на своей биологии, чем материализм отличается от идеализма. Ну, разные были мысли. Все – не то. Нэн удивился. «Давай, – говорит, – Горелова, объясни людям». А я тоже, оказывается, не знаю. Во стыд-то был! Редко у меня в жизни был такой мощный стыд! Я свою Машку в три года уже обучила четко отвечать на этот коренной вопрос. Время от времени – проверяю. Машка давно уж звереет: «Мам, убью!» Но все же соображает, сколь для меня это важно. Отчеканивает ответ. Я ей это забыть не дам! Но бывали на биологии и жгучие радости. Мы как-то, например, проходили всякую кровавую нечисть: лейкоциты, эритроциты. Нэн весь класс разделил на группы, кто – кто. Я была – заноза. Моя задача была скромна: впиться Нане Мгалоблишвили в палец. Я так впилась, что Нанка заорала на всю школу. Сразу выскочила Томка Подчуфарова – она была микроб, который от занозы в пальце взыграл, ее долго потом звали еще «Микроба». «Эй, Микроба, дай гною!» А уж на Томку-микробу рванули со всех сторон застоявшиеся без дела лейкоциты, эритроциты и прочие. Чуть Томку Подчуфарову не убили!
При школе был огромный участок, Нэн с нашей помощью выращивал там разные овощи, фрукты и всякий биологический продукт, с кем-то кого-то скрещивал, выводил сорта, у нас все было – рожь, овес, просо. И очень много смородины и крыжовника, которым редко удавалось дойти в сложных условиях близости школы до спелого уровня. Нэн как-то додумался – в день, когда дежурили третьеклассники, неудержимый до ягод народ, он облил всю смородину какой-то безвредной и беловатой жижей, жижа эта красиво обсохла на солнце и приобрела устрашающий вид. А Нэн повтыкал табличек: «Осторожно – яд. Смертельно для жизни!» Малышню, может, это и напугало бы. Но мы в то утро, наоборот, хорошо попаслись в смородине, набили живот. Вдруг Томка Подчуфарова как визгнет: «Атас!» А куда – атас, если Нэн уже на участке и уже рядом – с оравой третьеклашек. Кто-то из нас мгновенно сообразил: «Яд! Сдыхаем!» Мы повалились на грядках в самых дохлых позах. Нэн с интересом между нами прошелся. Остановился возле меня, послушал, как изо всех сил не дышу, брезгливо тронул по голове ботинком. И своей ораве дает приказ: «Эта – готова! Можно на свалку. Грузите!» А третьеклашки приволокли на участок навоз для подкормки растений, навоз уже скинули и носилки у них – пустые. Как кинутся на меня! Едва вырвалась. Нэн улюлюкал мне вслед. Потом штраф пришлось отрабатывать на участке.
Зато осенью у нас в физкультурном зале открывалась биологическая выставка: всякие репы-тыквы гигантских размеров с пришкольного участка, коллекции бабочек, кто чего за каникулы себе набрал, жуки, камни, мы мимо не проходили, эту выставку посещал весь город, грудных детей приводили, чтобы они прикоснулись к большой науке. Помню, летом после шестого класса я была с мамой в Анапе и оттуда вывезла исключительно редкий злак. Им в Анапе весь пляж зарос. У этого злака был такой длинный корень, что если бы его размотать напрямую – он бы ни в одном поезде не поместился, от паровоза и до хвоста. Мне весь пляж помогал этот корень выкапывать. Думаю, там были куски от разных корней. Неважно.
Это был потрясающий корень! Могучий. Седой. Пракорень. Весь в собственной жесткой коже. Это уже – шкура была, а не кожа. И по шкуре налип черноморский песок, так и держался. Когда морской песок стал потом отваливаться, мы вечерами, высунув языки от ювелирности работы, клеем приклеивали наш песок, с нашей речки. Было – не хуже! На этот корень, когда мы его к выставке – сшили, склепали, связали, сбили и подогнали куски друг к дружке, весь город сбежался глядеть. Корень мой обвивал физкультурный зал и, дай ему волю, высунулся бы и в коридор. Мы его не пустили: красивым извивом пригвоздили у двери. За этот корень я тогда отхватила первую премию – за уникальность.
Наивный Нэн почему-то считал, что я буду биологом. Даже приспособил меня к студентке Тимирязевской академии, чтобы я – под ее руководством – работала бы с нутриями. Из нутрий шапки тогда не шили, это зверь был редкий. Мне понравились красные зубы нутрий и их спортивная злость. Но через неделю после моего с ними знакомства нутрия-самка прогрызла в сетке дыру и благополучно смылась. А еще через несколько дней нутрия-самец, пролезая в другую дырку, благополучно удушился. Я к этой студентке Академии больше за лето ни разу не заглянула. Чего там делать? Но, уважая Нэна, очень тщательно вела дневник моих наблюдений за ростом, поведением и развитием доверенных мне нутрий. Первого сентября я этот дневник Нэну представила. Честно признаться, нутриевым вопросом – при создании дневника – я все же, по книгам, поинтересовалась и старалась держаться правды жизни. До сих пор горжусь, что это мне удалось. Простодушный Нэн меня похвалил и долго ставил мой кропотливый и честный труд всем в пример.
Именно о нашем Нэне мы с Динкой Макарычевой (прозвище – «Динга») вдруг по весне – я была в седьмом, а она в десятом – решили на досуге написать роман-эпопею. Любили Нэна. Но теперь, мне сдается, что Динга в Нэна, небось, была еще и влюблена, просто этот факт от меня тогда скрыла, у них же, в десятом «В», просто была повальная болезнь. Динка, хитрюга, и теперь не признается, я недавно спрашивала. Идея нас увлекла. Роман-эпопею мы почему-то раньше никогда не писали. Надо попробовать! Задумано было круто и всеохватно. Начинаться должно было в одна тысяча девятьсот четырнадцатом году, пересечь первую мировую войну, войну гражданскую, далее – по всем пунктам. Правда, уже в процессе предварительного обсуждения выяснилось, что про четырнадцатый год и первую мировую войну мы, вроде бы, не все знаем. Маловато. Точнее – ничего. Пришлось набрать в библиотеке каких-то толстых томов, помню – обложка красная. Нэн, само собой, должен был быть геройским героем, потерять в гражданскую войну – одно легкое (у Дингиного отца было такое ранение), но вернуться в строй, всех победить. Характерно, что профессию мы ему сохранили. Он должен был потом работать в школе и преподавать биологию. Значит – первый в моей жизни литературный герой, который меня поразил и привлек, был учитель.
Над роман-эпопеей мы с Дингой бились месяца три. Уже давно шли экзамены. Динга из-за роман-эпопеи чуть не завалила золотую медаль, забыла – на какой экзамен пришла, выручили выдающиеся способности, на медаль самой-то Динге было плевать, волновались учителя и даже сам Лампыч. Дальше первой сцены все равно продвинуться не удалось. На первой сцене мы с Дингой разругались навеки, дня на четыре. Это должен был быть рассвет на Неве, где Нэн в одиночестве, прекрасный и юный, сидит на парапете, свесив вниз ноги, и думает – крупно – о смысле жизни. Смысл нас бы не остановил. Остановил – рассвет на Неве. Динга в Ленинграде вообще не бывала, думаю – место действия выбирала я, все ж родной город. Но и я отбыла из Ленинграда после августовской сессии ВАСХНИЛ, то есть в достаточно юном возрасте. Ничего проникновенно подходящего, художественно яркого и достойного Нэна и в моей памяти не всплывало. Вдобавок обнаружилось, что мы и рассвета-то ни одного не видали, просыпали всю жизнь, как идиотки. Если б закат! Но втемяшился – именно рассвет! Пришлось вставать ни свет ни заря, волочиться, продирая глаза, на пленэр, сидеть, дрожа, возле реки на обрыве, пытаться постичь и запомнить, что же такое рассвет…
Все в школе считали, что Динка Макарычева пойдет по литературной стезе. Стала она цитологом, докторскую защитила в тридцать три года, а выглядела в то время – от силы на пятнадцать. Помню, Дингу зачем-то призвали в ВАК, небось – хотели поинтересоваться, что за чушь она в своей диссертации написала. Я с ней пошла за компанию. Перед нужной нам дверью понуро и тихо прохаживались по коридору весьма пожилые дяди и тети. Не знаю, зачем им докторская? На мой тогдашний взгляд, им пора давнопора было думать о смысле жизни. Мы с Дингой залезли на подоконник и рассказывали анекдоты. Тут нужная дверь открылась, вышел важный старец с потрясающей реликтовой бородой и жгучими глазками, обвел ожидающих светлым взором и возвестил: «Макарычева, Диана Андреевна, наличествует?» Динга спрыгнула с подоконника и приблизилась к старцу. Он зыркнул в нее живым глазом и сказал строго: «Девочка, обождите! Мы вызываем Макарычеву, Диану Андреевну». – «Это я», – сообщила Динга. Старец укусил себя за бороду, глазки его жгуче блеснули, он сделал галантный шажок в сторону, чтоб Дингке открылась заветная дверь, и возвестил громко: «Пожалуйста, войдите, коллега!»
Видимо, ту чушь, что Динга изложила в своей диссертации, она все же как-то обосновала. Потому что ВАК единогласно Динкину «докторскую» утвердил, она давным-давно профессор, занимается иммунной системой, и, хоть видимся мы очень часто, до сих пор у нас с Динкой Макарычевой все как-то не находится времени, чтобы вернуться к роману-эпопее о нашем Нэне. Он уже совсем-совсем старый. Мы к нему всегда ездим. И Нэн до сих пор сокрушается, что я загубила свою жизнь, а к Дингиным цитологическим свершениям относится недоверчиво. Вот как глубоко сидят обольщения детства!..
Нет, вряд ли моим родителям было тогда со мной легче, чем мне с Машкой. Я, верно, не хамила, такой привычки у меня не было. Но мне почему-то сдается, что Машка иногда говорит мне правду. Я же твердо помню, что ни одного слова правды я своим маме и папе тогда не сказала: правда, хоть какая пустяшная, всегда была – тайна, а наружу шли только брехня и выдумка. Никаких утилитарных целей я не преследовала, никто дома меня не ругал, пальцем не трогал, наоборот, старались понять да помочь. Но, видно, я-то считала, что им – понять меня, неповторимую и единственную, все равно не дано. Врала – легко и естественно. Меня только убивает – почему же я во взрослом-то состоянии начисто утратила эту обворожительную привычку и почему никак не могу вновь овладеть этим ценным искусством?! Это – самая непостижимая для меня загадка, и даже физика тут мне пока ничего убедительного не подсказала…
Не – счастья, по обычным по понятьям, хотела б я, а быть – оставленной Тобою, чтоб Ты ушел внезапно, в одночасье, ушел бы – в белый свет, как в белый снег, и снег бы рухнул за Тобой слепой стеною. А я осталась и страдала, как сладкую сосульку бы лизала, и почему ушел – не знала, как было хорошо – всё вспоминала, и ничего бы не могла понять, друзей бы самых близких избегала, чтоб жалости ненужной избежать. А снег бы шел да шел на цыпочках, лохматились сугробы, и кто-то бы играл на скрипочке – так тихо, как за пазухой у Бога. Ты б от меня ушел – как было б хорошо! Но только осень всё тянется запекшейся рябиной. Зачем меня, некинутую, бросил? Зачем меня, неброшенную, кинул?