355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зоя Журавлева » Роман с героем конгруэнтно роман с собой » Текст книги (страница 21)
Роман с героем конгруэнтно роман с собой
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 21:40

Текст книги "Роман с героем конгруэнтно роман с собой"


Автор книги: Зоя Журавлева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 35 страниц)

Мы опять погрузились в лодку и нырнули в туман без берегов. Теперь уж и я тайно была уверена, что никакая это не Печора. Шли – поверх тумана – красные скалы, дикость стояла в дремучем духе черемухи, бесконечность и неведомая человеку первобытная истома тихой воды, влажного воздуха и могучей прели. Мы бы, может, повернули даже назад, но знали, что бензин давно на исходе. Вяло хотелось есть, еды мы с собою почти не взяли. Что-то вдруг очертилось в тумане – черным. Чуть не впилились в берег, который уж раз. Но! Удача какая! Лодка приткнута к кустам, мотор аккуратно задран, барахло прикрыто брезентом, жилая лодка. «Люди, ура!» – завопила я. Но ихтиолог шепотом осадил: «Браконьеры! Тише!» Если мы все-таки каким-то чудом на территории заповедника – кому еще быть, лодка кустами замаскирована, браконьеры. Возле лодки, однако, никого не было. «Найдем, – шепотом сказал ихтиолог. – Далеко не могли уйти». Почему – не могли? Все равно найдем, у нас другого выхода нет.

Разбрелись по прибрежному непролазу, треск, видимость нулевая. Тут сроду никого не найдешь. Я вернулась к лодке. Вдруг ихтиолог беззвучно вывалился сбоку из трав: «Человек!» Он удачно залез повыше, где уже просветы, не такая чащоба, и увидел костер. Подкрался. У костра мужчина сидит, вроде – чистит ружье, он со спины видал. Костер трещит, браконьер его не заметил. Он не обернулся. Других – как будто – не видно. Но кто их знает! И что за люди? Подходить нужно осторожно, пальнут – не дорого возьмут, тайга спишет. Мы должны внезапно обрушиться, во внезапности – наша сила. Держаться миролюбиво, скромно, мол, заплутались, к заповеднику отношения не имеем, опасности не представляем…

Браконьер сидел у костра. Спиной. Мы беззвучно крались. Обмирали от гордости за свою беззвучность. Были уже близко. Браконьер обернулся, он был стар, но крепок, широкое лицо в твердом – навечном – загаре, крутые морщины по лбу, улыбка: «Чего тишком-то, добрые люди? Или играете? Сперва – один, теперича – сразу два. Ступайте смело, не бойтесь, я все одно не сплю». Мы сразу поняли, что стрелять браконьер не будет. В мирной беседе выяснилось, что река эта – самая что ни на есть Печора, граница заповедника близко, выше, через три приблизительно километра, тут еще не заповедник, заповедник в этом месте как раз от реки отходит, делает как бы плавную дугу, он приехал на старую протоку, по-местному – «курья», за рыбой, у него тут сети стоят, да больно уж вокруг хорошо, решил переночевать, а сна нету. Он Шмагина очень даже знает, Владислав Васильича, мужик суровый, но справедливый, его, браконьера, или как же его теперь назвать, старшая дочь Катерина на том же кордоне, где и Васильич, с мужем, оформлена по зарплаточной ведомости – «помощник лесника», но Катерина все может, охоту, охрану, рыбу зимою взять или куницу, и на медведя сколь уж ходила, кабы не женщина – ее бы писали «лесник» и не ошиблись бы…

Мы расслабились и сомлели возле костра, «браконьер» налил нам горячего чаю, у меня глаза сами собой закрывались, спиною я привалилась к теплой куче прошлогодних листьев, куча была большая и мягкая, будто стог. Ихтиолог сидел напротив, явно через силу держался прямо, и глаза у него были напряженно-совиные, чтобы не заснуть сидя. Вдруг глаза у него полезли на лоб. За спиной я почувствовала шевеленье. Куча прошлогодних листьев легко встряхнулась, из нее вылупилась, отрясаясь от листьев, маленькая старушка, уютная, в ватнике и ватных штанах, старушка сладко зевнула и улыбнулась, зубов было аккуратно немного, но те, что были, блеснули белым и чистым: «Здравствуйте, люди добрые! Хорошую беседу просыпать – грех!» Глядя на наши рожи, старик расхохотался: «Зина, глянь, напугала гостей!» И представил нам старушку, уютно присыпанную листом, по самому высшему классу: «Моя законная супруга, Катеринина родная мать». – «Чего им пужаться, – ласково сказала старушка. – Я, чай, не ведьма».

Они нас проводили до лодки. Туман спадать и не думал, лег еще гуще, руки не видать от локтя. Но туман был теперь не страшен. «Со мной не пропадешь, – весело объявил ихтиолог. – Я же здесь ходил. Видишь – какое дно? Окатная галька, семга такое дно любит, я сразу вижу». Дна никакого не было, семги – тем более. Главное, что это Печора, мы – молодцы какие! – не впоролись куда в приток, все-таки у нас есть чутье, мы на верном пути и до границы заповедника буквально рукой подать, километра три, так сказал старик, ну, пускай четыре, местные жители частенько приуменьшают, все равно – рукой уж подать. Мы смеялись, мотор тарахтел, Печора виляла себе и виляла, стала поуже, иногда виден берег, все же мы идем вверх, может – уже в заповеднике, границу – запросто прозевать, это столб с табличкой, а от столба до кордона всего семь километров, так старик объяснил.

Мы все шли и шли. Какие – три километра? Какие – семь? Где они, эти семь? Мы идем уже целую вечность. Надо было немножко бензину у них попросить, вот что было нужно. Засядем в тайге. И чаю зря нахлебались. Нас теперь развезло. Я физически чувствовала, какая огромная у меня голова, тяжелая и еще пухнет. Стук мотора едва до меня доходил. И не то в голове, не то за туманом что-то слабо и глухо бухнуло. И еще. И еще. «Дожили, – смутно подумала я. – Аж в башке стреляет!» Тут из тумана нам в борт вылетела узкая пиратская лодка на бешеной скорости, резко крутнулась, взбив тугую воду, и точно пристроилась рядом и параллельно: «Оглохли? Стреляю, стреляю! Кто такие? Куда? Это заповедник!» – проорал нам из лодки парень. Одной рукой он придерживал «Вихрь», в другой дымилось ружье. И еще у него было рук пятнадцать, такой он был быстрый, верткий, молниеносный. А мы такие тупо-замедленные, что все еще молчали и так же тупо и неотступно шли вперед и вперед. У нас, значит, уже сложился такой стереотип: только вперед. «Стой, говорю! – парень вертком поставил нам лодку поперек дороги. – Пропуск есть? Это заповедник!»

«Да свои мы, свои! – заорали мы наконец. – К Шмагину! Пропуск есть!» – «Какие такие свои? – парень все еще нас держал. – Назовите фамилии!» Ихтиолог назвал – свою и мою, торопливо выхватил пропуск. Парень глянул. «А женщина где?» Вечно меня принимают за мужика, когда не надо. «Я…» – подала я голос. «Тогда совпадает, – вынужден был признать бдительный страж и рывком убрал свою лодку от нашего носа. – По рации еще вчера сообщили. Мы уж думали, вы утопли. Я встречаю. Шмагин кофий пять раз кипятил. Держите за мной!» Развернувшись, он сразу выдал такую скорость, что наш усталый мотор зачихал, мы испугались, что совсем потеряем парня из виду и опять навеки останемся посреди Печоры в бесконечном тумане и слепом духе черемухи. Но он вернулся. И даже соразмерился вдруг с нашими скромными возможностями. Еще один поворот. Мы свернули в протоку, здесь было почему-то светло, туман вдруг отстал, непуганые нырки сидели на воде плоско и неподвижно, как целлулоидные, мелькнул на берегу стог, узкий и длинный, я к таким еще не привыкла, показались рубленые дома, один, выше – другой, черная скала, возле нее еще домик, на скале стояла корова, как памятник, и глядела, как мы неловко причаливаем. Потом уж я увидела главное: Шмагина.

Шмагин стоял у самого уреза воды, так – чтобы Печора тянулась лизнуть его в сапог языком, но ровно на один миллиметр не могла. Он был невысок, заурядно среднего роста, черты лица нарочито правильные, как бы Нарочно доведенные до полной правильности, но без последнего – иррационального – штришка, что вдруг резко переводит правильность – в яркость и красоту, лицо же Шмагина казалось просто холодноватым, и все. Яркость Владькиным чертам придает интенсивность внутренней жизни, которая вдруг перечеркивает эту правильность и являет себя катастрофической красотой. Но далеко не всегда и не всем Шмагин эти свои превращения демонстрирует. Он, по-моему, и лицом своим владеет, словно мускульной силой, как футболист, к примеру, ногами. Иногда у него лицо абсолютно пустое и никакой мысли не заподозришь за ним, будто Владька вдруг выехал из этого лица, навесив невозмутимый замок на себя же самого и оставив для внешнего обозрения только правильные черты, которые все равно никому ничего не скажут. Но в этих тонкостях я разобралась много позднее.

Тогда же я констатировала только, что этот Шмагин – вполне заурядная вроде личность, ничего могучего, чтоб поднимать снегоход за холку, как в бане болтали, и в помине нет, он – скорее хрупок на вид, поглядывает – действительно – с холодноватой насмешкой, на язык, наверно, остер, и палец в рот ему не клади. Я класть и не собиралась. Лодка наша никак не могла взлезть на берег носом. Шмагин чуть нагнулся и легко ее вздернул в сухую траву. «С приездом, – насмешливо сказал он. Он чуть-чуть картавил и в картавинке этой была странная властность. – Через Владивосток? Давно уж пора выходить». – «Куда выходить?» – дружно спросили мы с ихтиологом, вылезая на твердую землю. У нас был единственный, отработанный, план – сразу же завалиться спать и спать не менее суток. Мы считали, что заслужили это. «Куда? – легко удивился Шмагин. – В обход. В тайгу». Мы с ихтиологом как-то явно, хоть и безмолвно, замялись. «Или вы, может, устали?» – легко поинтересовался Шмагин. И даже – вроде – никакого ехидства не было в его голосе. Но как-то он так это спросил, как он блестяще умеет, что с этой секунды нас с ихтиологом можно было вздернуть на дыбу, публично четвертовать, но ни один из нас уже никогда, даже шепотом и без свидетелей, даже другому бы уже не признался, что он хоть чуточку, хоть самую малость устал. «С чего нам уставать? – бодро сказал ихтиолог. – Хорошо покатились…» – «В самую пору теперь пройтись», – поддержала я. «Я так почему-то и думал», – безмятежно бросил Шмагин. Подхватил наши рюкзаки и легко заскакал с ними вверх, к домикам. Мы с ихтиологом довольно резво устремились следом.

Кофе он все-таки дал нам выпить, этого не отнимешь. В тот день мы прошли по тайге восемнадцать километров и мгновенно заснули потом в избушке, едва ощутив под собою нары, на нары, правда, испокон кинута лосиная шкура, но никаких спальников мы постелить не успели. «Горазды вы дрыхнуть, я погляжу», – приветствовал нас поутру Шмагин. Он был давно на ногах, горел костер, чайник прыгал на печке в избушке, над костром поспевала уха, Шмагин уже натаскал плоских – больших – камней и теперь ремонтировал подъем от Печоры к избушке, его весенними дождями размыло. Нас с ихтиологом Владька, надо ему отдать справедливость, в то утро не разбудил, мы долго тогда спали…

Я отдала бы Владьке Шмагину пол-Союза, чтобы он содержал природу в сохранности и порядке, ну, если пол-Союза – нельзя, то хотя бы Урал, если и это – нельзя, то хоть заповедник. Только одно в нем меня смущает и, может бы, даже удержало: Владька беспощаден и совершенно не понимает слабостей людских. Он считает: хотеть – значит мочь. Если вдруг кто-то не может, к примеру, повалить в одиночку старый кедр, стащить его в реку, сплавить, вытянуть на берег, разделать и воздвигнуть дворец одним топором и без единого гвоздя, значит, человек этот не хочет – свалить, сплавить, воздвигнуть. Каждое движение Владьки рассчитано не просто как мускульная энергия, а – обоснованно и четко – мозгами. Пожалуй, я не встречала в жизни своей человека, у которого интеллектуальная сила так стопроцентно, вопреки всем законам моей возлюбленной физики, без каких бы то ни было потерь на инерцию, трение и прочие побочные обстоятельства, переходила бы в силу физическую. Сам он – действительно – может все. Ну, скажем мягче, почти все, что захочет. И что от него непосредственно зависит.

Может – бывает, чтоб у него не вышло. Но он тогда обдумает, подготовится, все проанализирует. И у него обязательно выйдет. И этого же он искренне ждет от всех других людей, вот что ужасно. Ему не стукнет и в голову, что кто-то может – хотеть, но не мочь. Значит – недостаточно хочет! Я, главное, этим сама слегка грешу. Тоже всю жизнь чрезмерно уповаю на силу воли и тайно жалею сильных людей, работников, делателей, пахарей. Их, родимых, ведь никто не жалеет, только – давай, давай, пока в борозде не упал. А слабаков да нытиков как-то принято окружать товарищеской заботой, ставить вокруг них участливый тын, непрерывно сопереживать и искать для них необременительных для их хрупкого организма выходов и решений. Слабаки, по-моему, от этого лишь охотнее расслабляются, а нытье нытиков расцветает пышнее и безнадежнее для окружающих…

Но все-таки – всему должны быть пределы. Владька Шмагин слишком уж беспощаден в своих требованиях, так мне сдается. Я это с ним испытала на собственной шкуре, а своя шкура – лучший учитель. Может, я после Владьки даже стану мягка как воск, из меня будут вить веревки, к этому идет. Ага. Машка, по-моему, уже вьет. Это к слову. А беспощадность Владькину я ощутила в горах, куда мы надолго ушли вдвоем, сперва поднялись на лодках, насколько можно, потом взвалили на плечи рюкзаки, хорошо – легкие, Владька жестко браковал и выкидывал при сборах каждую тряпку, потом – пешим ходом, через тайгу. Это было уже в следующий мой приезд.

Был тогда август, еще начало августа. Тут в это время тепло и ясно. Но, как обычно, мне с погодой не повезло. Уже ударили холода, ночью – до минуса с чем-то, лепил град вперемежку то с мокрым снегом, то с сухим дождем. В предгорьях, правда, повалило траву, иначе мы продирались бы по уши в сырье. Зато по склонам снег местами уже доходил до колена, где ветру было не сбить, камни осклизли, черника прихвачена морозом, брусничины – как ледышка на языке, но свежи, кое-где бесстрашно цвела даже гвоздика, несколько штук нам попалось. А наверху – лишайник, снеговые заряды, выступающие от горизонта блистательной и грозной процессией, я насчитала как-то двадцать четыре заряда, вполне различимых по цвету, а вместо приличного ветра, промывающего душу, – шквальные взрывы, которые норовят сорвать с тебя голову как лишний предмет.

Это все было как раз – прекрасно.

В другом была моя беда: в темпе, все же я целую зиму сижу за столом, надрываюсь в интеллектуальном процессе, на лыжах ни разу не выбралась. А Владька взял сразу такой темп, что я мечтала скончаться на первом же километре, и рюкзак мне был – могильной плитой. Медленный подъем, как бы даже – еще только тенденция подъема, слабое предвестие оного, начался сразу от берега. Тенденция эта тоже меня не радовала. Я, правда, подозревала, что без подъема в горы не влезешь, не впервой. Но предпочла бы сперва привыкнуть к этой тайге на пологом месте. Подъем и тайга, навалившиеся вдвоем, – это было для меня чересчур. Я такой тайги сроду не видела, хоть бывала в других тайгах.

Эта – была мрачна, как смерть моя, без неба, никаких там тебе просветов, веселых проблесков или там мягкой травки, тяжелые метлы папоротника или борец – выше головы, хлесткие ветви елей в лицо, ели стояли тесно, свисали с них сизые бороды, даже лишайник тут угрюм и колюч, если вдруг куст – он в тебя вцепляется намертво, эта тайга веками в себе гнила, дышала гнилостной прелью, мухоморы блестели ядом, даже муравьи тут вроде не бегали, тайга туго переплелась павшими стволами и сама же хищно прорастала на них, упавших, – березой, кедрачом, елью, пройти трех шагов, не задрав ногу выше мозгов, даже мечтать было нечего, а нога в сапоге до пупа весит – как штанга, из гниющих стволов торчат крепкие сучья, каждый сук норовит – точно в глаз, вроде ствол покладист и прочен с виду, ступишь сдуру на всю ступню – провалишься с треском, так и осядешь крупом, как в яму, а ежели он, лежачий, ласково и зазывно зарос зеленым мхом, значит – скользкий, как лед, мох под тобою съедет, ты же – летишь башкой в бурелом и врежешься в пень, который трухляв, но в нем сбереглась единственная острая щепка, и она тебе вонзится в живот, чтоб уважал тайгу и знал свое место…

Владька летел впереди легко и недостижимо. Я теряла его из виду, он мне был не нужен, легкость его только унижала меня, подъем сам указывал путь, о Владьке я вообще забывала, так даже легче, все равно я была одна в этом мире, я и тайга, я вообще ни о чем уж не помнила из прошлой жизни, кто я, что, куда и зачем, кем я раньше была, это все – неважно. Важно лишь шевелить ногами, чтоб они двигались, дышать, чтобы ноги шли, перелезать, оседая задом на мокрые сучья, брюки толстые, высохнут, перевалиться через, выцарапаться из болотины, обогнуть, раздвинуть, перескочить, согнуться и почти ползком подлезть, а потом подпрыгнуть и снова двигать ногами, двигать.

Владька вдруг возникал. Он небрежно сидел на балане, вид у него был скучающий, отдохнувший, он лениво кушал бруснику, от нечего делать он пока что выстругал ложку и показывал мне – какая ложка красивая. «Ничего», – говорила я. И готовилась тут же рухнуть. И засунуть в себя горсть брусники, все во мне пересохло. Владька вскакивал легко, как гвоздик: «Потопали! Нам еще порядочно топать». – «Потопали», – говорила я хрипло, но достаточно, по-моему, весело. Меня хватало лишь на повторы Владькиных слов. Не помню, чтоб в эти – первые – дни мне удалось в процессе движения изречь что-нибудь уж шибко свое, редкий случай, когда поиски слова и даже радость от слова меня совершенно не увлекали.

По-видимому, это был именно тот отдых, в котором я нуждалась, ибо отдых – это уход от себя, навязчивого, а мне редко удавалось так далеко и совершенно уйти от себя, как в то баснословное время, когда Владька Шмагин гнал меня за собой сквозь тайгу и все ближе и ближе к горам. На привалах я вполне к себе возвращалась. И опять вскипала моя пылкая любознательность, которую мог достойно удовлетворить только Владька. На привалах он все делал сам, от меня ничего не ждал. По сути – от меня и требовалось лишь только идти, я сама этого хотела, Шмагин меня сюда не тащил, он сам из-за меня в это дело втравился. Передвигаться, кстати, с каждым днем становилось все легче, возникали какие-то навыки, я уже различала кругом предметы, ноги задирались уже почти без усилий, силы свои я научилась расходовать экономнее, перла не просто напролом, а с умом. И не так уж я часто падала, по правде сказать, даже – редко. Владька и сам пару раз кувыркался, без этого в тайге не пройдешь. Но зачем же он, чертов сын, взял все-таки такой нестерпимый темп? Он же загонял меня, как лося! Выносливость мою он испытывал, черная душа? Гордыню мою? Редко чем я так горжусь в своей жизни, как тем – что ни разу в те дни не попросила передышки, остановки, привала. Или он – садист?

Я его, между нами, тогда ненавидела. Ух, какая кипучая ненависть мною овладевала, когда он летел в гору по камнепаду, а я тяжело ворочалась у начала подъема и легчайший рюкзак сдавливал мне остатки дыханья. Хорошо, что Владька был далеко впереди, мне бы даже слова без ненависти сейчас ему не сказать. Особенно четко помню бурный ее приступ, когда я грохнулась на очередном обвальном спуске – на спину в острые камни, черные в белом снегу, снегу там было по щиколотку, но камни торчали, как шипы. Я подвернула руку. В затылок ударило тупой болью. Я лежала в камнях, низкое небо летело мне прямо в лицо, сыпало колким снегом, я ловила снежинки губами, снег был сухой, от него еще больше першило в горле. Мне вдруг сделалось спокойно и безразлично. Я и не думала подыматься. Я решила лежать тут вечно и, наконец, отдохнуть.

Это был достойный итог несуразной жизни, я подумала с безразличным злорадством, что – так мне и надо, я вполне это заслужила, ибо добивалась сама. Лежа, неожиданно хорошо видно было окрест. Вершина, куда мы лезли, торчала еще недосягаемо далеко. Черным вихрем стоял над ней ветер. Мне сделалось даже приятно, что я туда уже не попаду. Тут я увидела Владьку, о котором вполне забыла. Владька остановился в своих блестящих скачках, обернулся и взирал на мою поверженную беспомощность с безмятежным спокойствием терпеливого ожидания. Никакой готовности хотя бы дружеским криком – справиться, жива ли я и как цел мой хребет, в его безмятежности не было. Уж не говоря – рвануться на помощь. Вот когда я мощно ощутила живительный порыв концентрированной ненависти! И от злости вдруг вскочила рывком. Богатырская сила взыграла во мне от ярости. Я была живая, как никогда. Боль в руке тоже была живая, кисть – черная, подумаешь – рука, ноги целы. Я хищно глянула на вершину, поняла, что взлечу туда, как барс, и еще – на сто вершин. Владьку я догнала богатырскими скачками. Закричала: «Чего стоишь?» Понеслась вперед, увлекая камни, но ни один не попал мне в спину…

Ух, денек был славный. Мы залезли потом в такое ущелье, в скалах бил водопад, все висело отвесно и на честном слове, Владька даже хватал меня за руку, сдерживая мою прыть, прыть из меня так и перла. Мы отрыли там золотой корень, позже, на привале, всю охапку забыли, но возвращаться не стали. При такой энергии золотой корень даже, пожалуй, вреден, на черта он нам? Главное было – отрыть. Руку мне к вечеру разнесло, она не гнулась и ныла. Но я плевала на эту руку, у меня есть другая. В никлых условиях города с такой рукой возиться бы месяц, чтобы она хоть как-то пришла в себя. Здесь же – она очухалась за два дня, только была потом черная. Меня – лично – ее цветовая гамма совершенно не интересовала. Владька про мою руку так ни разу и не спросил. А чего, собственно, спрашивать? Если бы ее оторвало, он бы, может, даже заметил.

На обратном пути, вроде – по времени – близко уже к реке, мы вдруг потеряли Печору, тайга не хотела нас выпускать, даже Владька потерял направление, мы петляли весь день, думали уже – ночевать, провалились в какую-то падь до пояса, небось – болото, встряхнулись, на бегу обсохли и снова вспотели, я от Владьки почти что не отставала, была как приклеена к легкой, прыгучей его спине, скакала след в след, во мне прорезалось двести пятьдесят второе дыханье, мне было легко, неостановимо, я летела за этой спиной уже механически, остановка могла бы меня убить, но даже не пахло – остановкой. Только тьма была впереди, мохнатая густота. Вдруг Владька из моих глаз исчез. Густота разверзлась. И ударила по глазам водяная ширь в белых – пенных – гребнях.

Помню, каким усилием я себя остановила. Вся моя могучая воля ушла в этот мгновенный «стоп». Ибо я не видела Владьки, думала, он шагнул туда, в воду, и, невидимый мне по каким-то оптическим законам, пересекает сейчас эту воду. Значит – так надо. Я пошла бы за ним, не колеблясь секунды. Уверена, что легко прошла бы за ним по волнам, пересекла бы Печору, если это – Печора, и даже не зачерпнула бы в сапоги. Такая бешеная собралась внутри мощь и так я веровала теперь во Владьку Шмагина, что мне нужно делать – только как он, в этом жизнь моя, радость, смысл и спасение…

В этот самый миг, очень – вовремя, я даже ногу уже занесла с обрыва в бездну, откуда-то снизу раздался картавый и властный голос: «Лодка! Правильно вышли!» Владька, оказывается, спрыгнул и уже возился внизу, на песке, с мотором. «Как? Уже?» – без радости удивилась я. И вдруг силы меня оставили. Я рухнула в траву навзничь, трава была мокрая, воздух был мокрый и свежий, но трава пахла солнцем и соками, совсем не так, как тайга, я дышала, как хариус, когда с силой выдернешь его на песок, тело сладко ныло, я лежала в мягкой траве и все во мне тосковало сейчас по черной тайге, по прели ее, напоенной вековой жизнью, непроглядности, колючести и буреломам, я уже хотела – туда, обратно, сознавала, что это – останется во мне навсегда, я вечно буду туда хотеть, там осталось счастье преодоления, свобода моя и воля, я вдруг сейчас поняла, что полюбила эту чертову тайгу здоровой и разделенной любовью…

С того дня мне стало в тайге легко и весело.

Мы много с Владькой потом ходили. Я совершенно перестала тайгу бояться, знала, что могу тут одна ночевать, когда захочу – выберусь, сперва – к какому-нибудь ручью, где бобровые плотины и погрызы на молодых березках, а уже по ручью – к Печоре. Приблизительно через месяц, после крепкого марш-броска по непролазу, Владька как-то бросил мне мимоходом: «Ничего, с тобой ходить можно. Ты получше моих лесников ходишь». Он к тому времени помягчал. Просто мы друг к другу привыкли, а привычка – великая вещь. Конечно, это – с его стороны – было великодушное преувеличение, может даже шутка. Но он так сказал! Я читала где-то – после Нобелевской премии интеллектуальная мощь примерно у трети лауреатов ощутимо падает на несколько лет, а некоторые вообще сходят с круга. Такова сила славы, сила общественного признания! Нобелевскую – думаю – я бы перенесла, но Владькины слова меня подкосили: интеллект меня враз навсегда покинул, а физические способности упали резко. Я едва заставила себя встать после того привала. И весь день так по-глупому спотыкалась, что Владька даже, наконец, поинтересовался: «Ты чего? Заболела?» Пришлось срочно брать себя в руки. Разрушительнее, чем те его слова, на меня, пожалуй, могло бы подействовать только вдруг заявление Маргариты, что я, например, кое-что соображаю. Но до этого у меня нет надежды дожить. А если я от нее когда-нибудь услышу нечто подобное, то все равно – не поверю. Маргарита снисходительна к людям и великодушна к их слабым силам, к моим – тем более, поскольку друзья, а друзья проходят по иррациональному ведомству, как любая любовь…

Влюбляюсь в каждого героя, а разве знаешь – кто герой, кто послезавтра дверь откроет, и что-то сообщит такое, и что-то совершит такое, что покачнется шар земной, как лодка – под крутой волной, кто станет – безнадежно мой на краткий миг или навеки? Влюбляюсь в Хатанге и Кушке, на Сахалине и в Литве, играю в детские игрушки, считаю медные полушки, слова смолисты, словно стружки, горит бессонная подушка, такая ясность в голове, что кажется всегда – навеки. Но вдруг иссякнет интерес, как будто – бес внезапно выбьет табуретку из-под ноги. И снова я – в себе, как в клетке, и бьюсь в себе – как щука в сетке, и ясность в голове так редко, такие вялые мозги, как будто не было героя, он растворился, он исчез, хоть он еще, возможно, здесь. И только в хрупкости покоя, вдруг овладевшего душою, дрожит неясный, как намек, какой-то слабый огонек, так в холодеющей золе костра, забытого во мгле, средь пепла тлеет уголек, готовый пламенем взорваться. И кто-то вновь откроет дверь. Откуда знать – кто он теперь, откуда знать – где он теперь и скоро ли отыщет дверь, чтоб шар земной качнулся вновь. Герой, любовь и хитрый бес, что вышибает табуретку рассчитанным движеньем метким, – все входит в творческий процесс и в нем – одном – имеет смысл, имеет вес.

Помню наше с Владькой прощание в центральном поселке заповедника. Народ диву давался, что мы со Шмагиным не осточертели еще друг другу. Таскались мы повсюду вдвоем. Ночевали по очереди у всех подряд, но чтобы – под одной крышей. Я ждала его возле магазина, где он нагружался дефицитными крупами, чаем и прочими ценностями. Он ждал меня возле бани и пока я чинно, порядка ради, беседовала с директором. Он к тому времени с директором уже успел поругаться, ему повесили выговор за плохое обращенье с «гостями», которые едут в верха по отдых и по семгу, второе – не фигурировало, Владька же написал очередную бумагу, что «гости» – главное зло заповедника, их надо под корень сечь и добиваться запрета через Москву. Директор – в ответ – ехидно поинтересовался, на какие шиши и с чьей помощью он будет тогда строить гараж, жилые дома и приводить в порядок кордоны, кордон Шмагина, в частности. Владька нагло ответил, что на то директор и директор, чтобы думать, искать и находить честные пути. Директор посоветовал Владьке сесть на его место. Владька сказал, что он сел бы, но пока не предлагают. И расстались они – временно – без любви. Впрочем, говорят, они так всегда расстаются, что не мешает обоим друг друга ценить.

Потом Владька уплыл обратно на своей длинной лодке. Он казался на ней таким хрупким, таким одиноким, черточка – на корме. Мотор затрещал, лодка помчалась против течения, сама превратилась в черточку, быстро – в точку. Владька сидел на корме очень прямо, как я и думала – не обернулся, рукой мне не помахал, хоть ему наверняка – хотелось, Владька, дьявол, не сантиментален. Я все равно знаю, что ему теперь меня не хватает, долго – не будет хватать, ибо никто небось в жизни, ни жена, ни дети, сроду никто не взирал на него с такою всепоглощающей верой, с такой готовностью понимания и восторга, с такой беспощадной любовью, а этого все равно не хватает даже самым сильным из нас.

Я же после его отъезда сделалась безутешна, не хотела уходить с высокого берега, от Печоры, которая хоть как-то меня с Владькой все еще объединяла, хотела сидеть на этом берегу вечно и предаваться светлой, возвышающей душу скорби разлуки. Сердобольные люди носили мне черный кофе прямо на берег. Я не брала. Сердобольные люди звали меня с собой на охоту. Но я не хотела. Сердобольные люди говорили: «Да чего в нем хорошего? Он – изверг! Погляди, как он тебя загонял! С ним мужики и то не выдерживают!» Я даже не отвечала. На глупость чего ответишь? Владька дал мне полную выкладку, это счастье и есть. Если кто понимает. Я потом в городе месяца полтора даже на второй этаж не могла залезть без одышки. Но купила штангу, это любому доступно, покидала с недельку к потолку, все мигом прошло. Стала опять легко взбегать по эскалатору на станции метро «Чернышевская», там эскалатор длинный, я на нем всегда себя проверяю, любой может проверить, только ночью закрыто…

Ко мне на высокий берег пришла даже Амина Шакирова, это все в поселке особо отметили, Амина к кому попало не выйдет, она с Владькой дружит, имеет право разделить мои чувства. С ней пришла лебедь Ариадна, которую Амина в свое время отбила на том берегу у леспромхозовских мальчишек, у Ариадны крыло было сломано, она от своих отстала на перелете, теперь сама улетать не хочет, плавает в маленьком прудике у Амины Шакировой перед окнами, а к Печоре ходит только вместе с Аминой, опасается люда людского, но и с Аминой лебедь Ариадна самолюбива, держит Амину Шакирову в рамках приличия, Ариадна обидчива, стоит Амине позволить себе – прикрикнуть на Ариадну, Ариадна сразу ей даст понять, что Амина Шакирова забывается, все же имеет дело с лебедем, а не с какой-нибудь уткой, Ариадна тогда прекращает с Аминой всякие душевные отношения, исправно ест, спит и даже ходит по комнатам, но вдруг – близости нету, это чувствуется, Амине приходится заискивать и юлить, что совсем ей не по характеру, но ведь – лебедь, настоящая душевная близость дороже мелкого самолюбия, Амина Шакирова идет на все, чтобы эту близость вернуть, и тогда уж, постепенно, не теряя достоинства, лебедь Ариадна ее прощает. И пришла вместе с ними на берег сука Амины Шакировой. Я погладила лебедя Ариадну по шее, по голове-то, я знаю, она не любит, Владька гладил по шее. Но Ариадна пригнула голову и на меня зашипела. Значит, я много себе позволяю, она – лебедь, а я – что такое? Без Владьки Шмагина я сама не знаю, что я такое. Поскорее убрала руку. Зато сука Амины Шакировой меня пожалела, как все слабое и живое. Она лизнула меня в щеку, и я с благодарностью приняла эту ласку, поскольку ласка была от чистого сердца и в ней не было снисходительности, а главное – не было никакого осуждения Владьки Шмагина, чем меня до того отталкивали сердобольные люди, приносившие кофе и звавшие на охоту.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю