Текст книги "Зажечь свечу"
Автор книги: Юрий Аракчеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 34 страниц)
Когда мы вошли в сад, начал крапать мелкий холодный дождь. Правда, в тучах были разрывы – на них я и надеялся, но, конечно, от утреннего бодрого настроения не осталось и следа. Чувствовал я, что последний раз снимаю перед отъездом, хотя и осталось от командировки три дня, но что-то не похоже было, что погода опять наладится. Чуть не до слез обидно, лучше бы я этого подалирия не встречал. Уехал бы теперь в Москву спокойно, и дело с концом. Материал для очерка ведь уже собран.
Иван Георгиевич от души сочувствовал мне, он даже рассказал для утешения историю с одной необычайной разновидностью грецкого ореха, имеющей мелкоразрезные листья, которую он вовремя не отметил в каком-то лесу, а теперь вот потерял. Легко понять, что это действительно утрата, потому что наверняка та разновидность имела еще какие-то оригинальные свойства, возможно очень важные для селекции.
Но что мне такое утешение?
И уже скорее из упрямства, просто для очистки совести, чтобы потом можно было считать, что сделал все, что только можно было, я настроил свой аппарат, навинтив телеобъектив с переходными кольцами, и мы с Иваном Георгиевичем вышли из его лабораторного сарайчика прямо под крапающий дождь. Крапал он слегка и иногда переставал, а на западе, откуда дул ветер, все-таки видно было несколько голубых полос.
Для начала мы отправились на старое место.
– Волк возвращается на место, где овцу видел, – пошутил Иван Георгиевич.
А я с грустью подумал, что, если мы даже каким-то чудом сейчас «овцу» и увидим, все равно фотографировать нельзя будет, темно. И дождик идет. Фотоаппарат пришлось спрятать под плащ.
На старом месте, конечно, подалирия не было, хотя, когда мы туда подошли, дождь перестал.
– Ну что, пойдемте к сирени? – мужественно спросил благородный Иван Георгиевич.
Плантация сирени в ботаническом саду была размером приблизительно двадцать на пятьдесят метров. Здесь действительно произрастали разные сорта, и сирень была в самом цвету, но, еще только подходя к ней, мы увидели два легковых автомобиля. Микроплантация колыхалась от орудующих в ней людей, а вдоль нее расхаживал сторож с ружьем, обычно охраняющий подопытную сирень от посягательств.
– Наш цветочный селекционер в отъезде, вот они и… – с досадой сказал Иван Георгиевич.
А я понял, что испробован последний шанс. Даже если в эту невеселую погоду подалирии и вздумали бы полакомиться сиреневым нектаром, что, конечно, весьма сомнительно, то и тогда компания любителей цветов давно распугала их.
Снять разве что какие-нибудь махровые цветочки крупным планом?
Когда мы подошли к сирени, несколько человек вышли с охапками и приветствовали Ивана Георгиевича и меня как столичного журналиста. Они сказали, что сирень нужна для парада физкультурников, который состоится завтра, 1 Мая.
– Бабочку большую не видели здесь? – спросил я, и все, разумеется, приняли это за шутку.
Когда Иван Георгиевич объяснил им, что я, собственно, не шучу, что мы действительно ищем бабочку – сфотографировать для журнала, – они еще раз, хотя и по-другому уже, посмеялись, но сказали, что бабочки вряд ли будут летать в такую погоду.
О том же мы спросили у сторожа. Он тоже не видел.
Иван Георгиевич отправился в дебри сирени, чтобы – раз такое дело – тоже сломать несколько веток, а я, скучая, пошел вдоль плантации, потом вошел в нее, стараясь не наткнуться на кого-нибудь. Никакой живности на тяжелых душистых кистях, естественно, не было, я принялся выбираться из ароматных кустов и перед тем, как сделать последний шаг на дорожку, оглянулся. И увидел подалирия.
Сначала я не поверил своим глазам и, помню, даже тряхнул головой. Бабочка не исчезала. Она сидела, крепко вцепившись в светло-лиловую кисть, раскачиваясь вместе с ней на ветру, плотно сложив крылышки, и выглядела очень неуместной здесь – неправдоподобно экзотичной и угловатой. И очень красивой. Я все-таки еще не расстался с мыслью, что это галлюцинация, и хотя сделал несколько совершенно бессмысленных поспешных снимков – бессмысленных потому, что бабочку сильно качало, – но громко позвал Ивана Георгиевича, считая, что если уж мне начало мерещиться, то Иван Георгиевич, человек вполне трезвый и заслуживающий доверия, скажет, что происходит на самом деле. Раньше Ивана Георгиевича подошел один из собирателей сирени, и он – человек, чья трезвость совершенно не вызывала сомнений, – подтвердил, что да, бабочка действительно сидит. Потом Иван Георгиевич, а за ним и сторож с ружьем подтвердили то же самое.
Подалирий сидел на высоте метра над землей, так что мне даже пришлось слегка наклониться, фотографируя. Сделав серию снимков теперь уже с большей тщательностью, я понял, что он пока, видимо, не собирается улетать. Во-первых, солнца нет, а во-вторых, ветер. Погода нелетная. Похоже было, что даже наша возня вокруг его не пугает. Одно было плохо – крылья были сложены домиком да так компактно, что верхние спрятались за нижние, так что он, в общем-то, и на себя не очень похож. Как же заставить его распахнуть крылья?
Поприседав и покланяясь около подалирия минут пятнадцать, нащелкав его с разных сторон, я посмотрел наконец на небо и увидел, что тучи движутся и скоро будет просвет. Когда солнышко выглянуло – не полностью, правда, сквозь мглу, но это даже и хорошо, иначе он мог бы и улететь, – бабочка слегка переместилась на сиреневой кисти, как будто бы для того, чтобы мне было удобно снимать, и распахнула крылья. Оставался ветер, но и он вдруг стал тише. Иван Георгиевич, со своей стороны, тоже помогал мне – стоял рядом и, распахнув плащ, сдерживал таким образом воздушный поток. Для того чтобы мне было удобней стоять или, может быть, даже сидеть, Иван Георгиевич нашел где-то и принес деревянный ящик.
В общей сложности я провел рядом с подалирием около двух часов. Наконец-то рассмотрел его как следует. Толстое обтекаемое тельце с продольными черными и белыми полосами напоминает тело дельфина. Однако снятый с приподнятыми крыльями на сиреневых цветах в определенном ракурсе – снизу и сбоку, – он кажется парусным фрегатом, несущимся по пенистым сиреневым волнам. Паруса-крылья – светло-желтые, с поперечными темными полосками и темной каймой. Они своеобразно вырезаны – угловато и резко. На заднем конце задних крыльев – синие проблески на темной кайме и два синих пятна, сверху окаймленные широкими ярко-оранжевыми полосками: бирюзовые «глаза» с пшеничными «бровями». И все-таки самое оригинальное, самое любопытное и непонятное – это, пожалуй, две «шпоры», скорее даже косицы – тонкие, длинные, со светлыми кончиками. Они элегантно, с непонятной целью перевиты. Облик бабочки создает ощущение своеобразной, «породистой» красоты и стремительности. Однажды в электричке я увидел броское, очень красивое женское лицо: смуглое, худое, слегка скуластое, с большими ярко-голубыми глазами и тонкими черными бровями, резко изломанными. Поразительно выделяясь в толпе, оно казалось нездешним, не от мира сего, хотя одета была женщина довольно обычно… Фотографируя теперь подалирия, я вспомнил о ней.
Истратил я на него почти пять пленок – около двухсот кадров. И имел основания считать, что хоть несколько снимков, но получится хорошо, несмотря на недостаток солнца и ветер. Пора было и уходить. Напоследок мы позвали сторожа, и Иван Георгиевич перевел ему на молдавский язык мой вопрос: много ли здесь таких бабочек?
Сторож ответил, что он никогда такой не видел. Может быть, просто внимания не обращал.
И теперь встала передо мной проблема: ловить или не ловить? Вообще-то я никогда не ловлю тех, кого фотографировал. Мне доставляет удовольствие, глядя потом на слайды, думать о том, что те, кто изображен на них, по-прежнему наслаждаются жизнью и свободой, что встреча со мной, таким образом, не была для них роковой. Я считаю, что и между людьми взаимоотношения могут быть именно такими, чтобы, радуясь встрече друг с другом, никто бы ничего не терял, это и есть, по-моему, настоящее духовное общение, от которого приобретают обе стороны и увеличивается количество красоты в окружающем нас мире.
Но на этот раз, увы, сам не знаю почему, победило во мне чувство собственника. Я осторожно взял бабочку за крылья и с некоторым трудом заставил ее отцепиться от цветов сирени. Уже тогда начала меня мучить совесть, однако я крепко держал бабочку. Она, впрочем, и не думала вырываться…
Иван Георгиевич искренне радовался моей удаче. Он сказал, что по-молдавски это называется «норок» – везение, в некотором смысле счастливая судьба. Магомет Ахильгов и его друг Борис, который вечером пришел к нам в гости, нашли, что бабочка, которую я им показал, очень красивая, и, будь у них такая возможность, они с удовольствием бы использовали мои снимки для украшения дамских зонтиков или платков – они по роду своей работы знали толк в этих вещах. «Я бы миллион таких зонтиков продал», – сказал Борис.
На другой день с утра мы опять встретились с Иваном Георгиевичем, в последний раз перед отъездом. Проговорили до обеда, а днем, зайдя в номер гостиницы, я ошарашенно остановился: моих вещей не было… Чуть позже выяснилось, что я не заплатил, как положено, до двенадцати за следующие сутки, мои вещи просто перенесли в кладовую, где я могу их получить, но все равно у меня закололо сердце: пакет с бабочкой лежал в ящике стола вместе с тетрадью, а теперь его не было.
В кладовой я лихорадочно схватил свою сумку, заглянул в нее. На самом верху вместе с тетрадью лежал смятый пакет.
Но бабочка оказалась совершенно и непостижимо цела.
Партию пленок, снятых в командировке, я проявил не очень удачно. Только пленки с подалирием вышли хорошо.
Осенью я написал Ивану Георгиевичу в связи с очерком о грецком орехе, опубликованным в журнале, и спросил, видел ли он еще в ботаническом саду такую бабочку.
«Нет, – ответил Иван Георгиевич, – не видел».
ГИБЕЛЬ ПОПУЛЯЦИИ «СИГМА»
…Вирусы популяции «сигма-эн» блаженствовали. Так недавно всего нескольким особям удалось закрепиться на подходящей территории, и вот теперь их много, очень много. Теперь популяция захватила обширные области, и уже ничто, похоже, не погубит ее. Миллионы маленьких цепких шариков внедрились в теплую живую ткань и теперь впитывали сквозь свою тоненькую кожицу ее живительные соки. И, едва успев подрасти, делились надвое. Был один большой шарик, но вот уже стало два маленьких, быстро выросли маленькие, и стало их четыре, потом восемь, шестнадцать, тридцать два, шестьдесят четыре, сто двадцать восемь… Все новые и новые территории, все большее и большее жизненное пространство, быстрее, быстрее, быстрее…
– Введите препарат «игрек», – сказал врач.
Две сестры в белых халатах склонились над больным.
…Беда обрушилась на популяцию «сигма-эн» внезапно. Она и раньше, правда, испытывала множество трудностей. Жить и размножаться ее родным шарикам мешали чужие большие шары, которые, не обращая внимания на одиночных особей, немедленно начинали набрасываться на их скопления – захватывали блаженствующих десятками, сотнями, обволакивали их своей студенистой массой, склеивали и – губили. Но оставшиеся в живых вирусы тогда росли и делились еще быстрее, они старались облепить большие шары со всех сторон, не давая им двигаться, и сами начинали высасывать их соки. В конце концов большие вражеские шары стали появляться все реже и реже… Но так было раньше. Теперь же внезапно в теплой и нежной пульсирующей ткани, где блаженствовали уже без помех миллионы особей популяции «сигма-эн», появилось нечто новое. Опять несущее гибель. Едкая жидкость проникала сквозь тонкую оболочку шариков, и они погибали почти мгновенно – сотнями, тысячами, десятками тысяч и, наконец, миллионами. Там, где только что бодро двигались шарики, неудержимо делясь, оставались жалкие хлопья их кожиц, и, если бы оставшиеся в живых вирусы могли испытывать чувства, они были бы охвачены отчаяньем. В довершение ко всему, опять во множестве появились большие вражеские шары, на которых едкая жидкость, как оказалось, не действовала. Они с неудержимой активностью набрасывались на тех, из популяции, кто все-таки устоял, и губили, губили, губили…
– Состояние больного улучшилось, – произнесла одна из сестер, поднимая радостные глаза на врача. – Препарат «игрек» помог.
– Отлично, – стараясь скрыть торжество, спокойно произнес врач. – Продолжайте вводить. Одновременно витамины и раствор «бета».
…Трудные времена переживала популяция «сигма-эн». Однако дух «сигма», живущий в суммарном мозге популяции «сигма-эн», частицами которого были молекулярные цепи в теле каждого шарика – гены, – неустанно пробовал, пробовал и искал. Одна всеподчиняющая, глобальная Идея владела духом «сигма»: ВЫЖИТЬ! Во что бы то ни стало, в любом виде и качестве – ВЫЖИТЬ! ВЫЖИТЬ И РАСПЛОДИТЬСЯ! – занять как можно большую территорию и как можно быстрей. Расплодиться самим – только самим! – не считаясь ни с кем и ни с чем, губить других, пока не погубили тебя, – расплодиться, чтобы не умереть. И, подчиняясь этой Идее, вдохновляемый духом вирусов «сигма», суммарный мозг популяции «сигма-эн» пробовал. Все новые и новые генетические мутанты рождались и гибли, не в силах устоять перед враждебными большими шарами или разъедаемые коварной жидкостью препарата «игрек». Однако мозг пробовал, пробовал неустанно. Миллионы лет существования духа «сигма» приучили его к феноменальной выносливости – и даже в тех случаях, когда из миллиардов и миллиардов особей какой-нибудь популяции оставалась всего лишь одна – один маленький шарик, – он-то и мог стать основой для новой, не менее могущественной популяции, чем предшествующая. Ибо он нес в себе всю гигантскую, несокрушимую энергию Глобальной Идеи. И теперь, теряя миллиарды особей, мозг как бы сжимался, уходил в глубь самого себя, сосредоточиваясь на все меньшем и меньшем числе индивидуумов. Но ничуть не слабела Идея… И оставался мощным дух, воплощающий ее. И чем больше шариков гибло, тем сильнее потенциально был каждый из остающихся. И, даже и не помышляя о возможном сокрушительном поражении, Мозг пробовал, пробовал, пробовал…
– Больному почти совсем хорошо, – докладывала дежурная сестра теперь уже по телефону. – Температура спадает. Пульс выравнивается.
– Отлично, – сказал врач. – Продолжайте делать все так, как я написал.
…И вот родился один шарик – всего один при делении предыдущего, – который не почувствовал на себе влияния едкой жидкости препарата «игрек». Большой вражеский шар не захватил его, единичного, и он благополучно вырос и разделился надвое… И вот уже новых шариков стало четыре, потом восемь, шестнадцать, тридцать два… Бодро и бойко расползались они в разные стороны и вскоре уже были в состоянии противостоять вражеским шарам – облепляли их со всех сторон и с удовольствием высасывали их соки. Едкую жидкость препарата «игрек» они как бы и не замечали. А все потому, что, пробуя, интегральный дух переставил на этот раз лишь один атом в одной из молекул молекулярной цепочки гена – и оболочка шарика стала непроницаемой для препарата «игрек». Старые особи популяции «сигма-эн» – с непереставленным атомом – гибли по-прежнему, последние миллионы их разъедались жидкостью «игрек» и поглощались большими вражескими шарами. Но зато неудержимо, с особенной, потенциально накопленной, увеличенной скоростью плодились новые, составляя похожую, хотя и несколько, чуть-чуть видоизмененную, но еще более жизнеспособную популяцию «сигма-эн плюс единица»… Им бы остановиться, замедлить деление, им бы понаслаждаться спокойно среди больших шаров, которые по-прежнему на единичных не обращали внимания, им бы понять природу свою и с благодарностью воздать хвалу живительным тканям, которые щедро предоставляли им свои теплые соки… Но нет. Не такой была Глобальная Идея вирусов «сигма».
– Состояние больного резко ухудшилось, мы не знаем, что делать, – с отчаяньем говорила теперь по телефону сестра.
– Сейчас приеду! – коротко ответил врач.
…Вирусы популяции «сигма-эн плюс единица» блаженствовали. Их стало много, очень много – так много, что казалось, и пробовать-то уже ничего не нужно. Но заведенная Идеей машина духа пробовала, пробовала, пробовала. Пробовала она во всех направлениях, но лишь в одной плоскости. Эта плоскость была: выжить! Выжить ТОЛЬКО САМИМ! Выжить, не считаясь ни с кем и ни с чем! Выжить любой ценой – ВЫЖИТЬ И РАСПЛОДИТЬСЯ НЕУДЕРЖИМО. Такова была Идея, воплотившаяся теперь в популяции «сигма-эн плюс единица». И именно в этой популяции она, похоже, достигла максимального воплощения. Ни едкая жидкость препарата «игрек», ни другие жидкости, нити, хлопья, время от времени появлявшиеся в тканях, не колебали могущества Популяции. Большие вражеские шары исчезли совсем.
И именно тогда, когда казалось, что так будет продолжаться вечно, что весь, весь теплый, уютный мир, все пульсирующие живые ткани будут теперь принадлежать особям популяции «сигма-эн плюс единица» и только им, а они будут безостановочно пожирать, пожирать и плодиться, плодиться, – именно тогда произошла катастрофа. Температура тканей стала резко падать, а живительные соки, питаясь которыми так блаженствовали особи популяции, почему-то вдруг перестали поступать. Это было совершенно непонятно, с таким не сталкивался еще мозг «сигма-эн плюс единица», и, руководимый Глобальной Идеей, он пробовал, пробовал, про…
– Больной скончался, – тихо сказала сестра.
…Ткани остыли совсем. Умерли. И с ними погибли все шарики, все особи популяции «сигма-эн плюс единица». Все до одной.
Для вирусов «сигма» не существует понятий свое – чужое, личное – общее, можно – нельзя, зло – добро. Идея «сигма» не различает «отвлеченных» понятий «свет» – «тьма». Она обладает только одним четким, конкретным, узким понятием, одной неутолимой жаждой – ЖИТЬ. Жить, жить, жить – в любых условиях, во что бы то ни стало, всеми способами, вопреки всем и всему, не считаясь ни с кем и ни с чем. Выжить ЛЮБОЙ ЦЕНОЙ. И РАЗМНОЖАТЬСЯ, РАЗМНОЖАТЬСЯ, РАЗМНОЖАТЬСЯ. Захватывать все новые жизненные пространства, отвоевывая их у кого бы то ни было, и – губить, губить, губить. Губить других для того, чтобы выжить самим. И расплодиться неудержимо.
И как все те, кто занят сохранением ТОЛЬКО СВОЕЙ жизни и панически боится ТОЛЬКО СВОЕЙ смерти, вирусы «сигма» неминуемо гибнут. Идея «сигма» несет гибель не только всему живому. Но и самой себе.
Для тех, для кого не существует «отвлеченных» понятий «свет» – «тьма», не существует практически только одного понятия: «свет». Ибо «тьма» – не понятие, «тьма» – это отсутствие всяких понятий. Не несущие света всегда создают только одно: тьму.
БЕГСТВО
В поезде Никонов старался уснуть. Сначала, когда только вошли и сели и заметили, что рядом, на соседних лавочках впереди, тоже едут рыболовы в шубах, два взрослых и один парнишка лет пятнадцати, Никонов остро почувствовал нечто, такое понятное и близкое когда-то, отозвавшееся теперь болезненно. Он устроился поудобнее в уголке у окошка и, виновато улыбнувшись своим спутникам и поерзав для удобства на месте, закрыл глаза. Леонид Николаевич пошутил тут же по поводу этой вдруг проявившейся сонливости Никонова, Никонов отшутился и с добродушным упрямством опять прикрыл глаза. Василий Семенович, третий из них, быстро утих тоже и, глядя в окно, молчал.
Привычно – чересчур даже привычно, до надоедливости – постукивали колеса, подрагивал едва ощутимо вагон, в такт ему покачивалась слегка и голова Никонова, и с какой-то странной для себя самого настойчивостью он старался уснуть.
Но ему не спалось.
Он пытался думать о том, что вот ведь едут они на два дня на Волгу, где он ни разу еще не бывал, что наконец-то дождался большого отдыха, можно не думать ни о работе, ни о семье. А об отдыхе этом мечтал уже года три, никак не меньше: то мешала постоянная загруженность в министерстве, текучка, то во время отпуска вынужден был все свое время проводить с женой, то еще что-нибудь – всегда, всегда что-то, важное, непредвиденное…
Приблизительно так же, думал он, должны чувствовать себя оба его приятеля – Леонид Николаевич и Василий Семенович, когда-то школьные друзья и постоянные спутники по рыбной ловле и охоте, а теперь взрослые, «остепенившиеся», семейные люди. Он помнил, с каким давно не испытанным воодушевлением принял приглашение словно с неба свалившегося Леньки, который уже лет пять не появлялся, и как остро ощутил в тот момент нечто, почти забытое.
Но это было, да, было… Однако сейчас, когда его маленькая мечта начала осуществляться, Никонов вдруг с удивлением и непонятной тревогой почувствовал, что вовсе не так уж рад вот этому благополучному их отъезду, хотя фактически все складывалось как нельзя лучше и причин для беспокойства совсем не было. Жена осталась дома – она хотя и не без споров, но отпустила его, обошлось без скандала. Конечно, это Ленькина заслуга. На работе он тоже оставил все в приблизительном благополучии, желудок в последнее время не мучил. Однако…
Он сидел у окна по ходу поезда, а напротив, тоже у окна, расположился Леонид Николаевич, по-школьному Ленька. Сейчас он располнел, будущие толстые складки уже обозначились на его лице, только глаза, кажется, оставались теми, что раньше, широко распахнутые Ленькины глаза, которые вместе с высоким ростом когда-то обеспечивали ему успех у девушек.
Справа от Никонова сидел Василий Семенович, по-школьному Вася, и в его позе Никонов, не глядя, ощущал готовность посмотреть, повернуться, сделать что-то, встать по малейшему желанию Никонова. Но эта – тоже привычная – готовность хорошего, в сущности, парня Васи (ему сейчас было под сорок) непонятно раздражала его.
На станцию приехали к утру. Было еще темно, но по морозному ветерку, по бледности звезд чувствовалась близость рассвета. Они были не одни: когда выбрались на дорогу, ведущую к Волге, оказалось, что рыболовов много, кроме них человек тридцать. Все как-то стихийно разбились на кучки, так и шли. Скрипел снег, слышалось дыхание и покашливание на морозе, оживленно переговаривались.
Никонов, Леонид Николаевич и Василий Семенович сначала шли своей кучкой, но разговора или каких-то других признаков общности не было. Леонид Николаевич вышел вперед, ускорил шаг, и вскоре они нагнали шедших впереди рыбаков. Никонов молчал.
Когда подошли к Волге, кругом посерело. Угадывался залив, высокое дерево – сосна на той стороне, утоптанная тропинка.
– Ну что? Дальше? – спросил Леонид Николаевич, оборачиваясь к Никонову.
– Что? Не знаю. Как хотите, – ответил Никонов.
Василий Семенович только глянул коротко и отвел глаза. Леонид Николаевич – Ленька, – наоборот, словно был обрадован этим, он как-то посветлел и пошел вперед уверенно. Однако уверенность его быстро исчезла, и он поминутно стал оглядываться на Никонова: «Может, туда, к тому берегу, а? Или правее?» «Остаточные связи», – подумал Никонов.
Пришли наконец туда, где собралось побольше рыбаков. После первых минут обживания места, когда на льду возникло уютное ощущение общности мужчин и, смачно сплевывая, закурили курящие и запахло дымком, у Никонова опять блеснуло что-то из прошлого.
…Остановился поезд. Серо на платформе – второй час ночи, в конце июня: железнодорожные пути, дома, острый запах сена. Настроение ожидания, обязательной радости впереди…
Блеснуло – и тут же погасло.
Начали долбить лунки.
Только когда сели и размотали удочки, почувствовался мороз. Лунка быстро затягивалась льдом, леска становилась похожа на бусы. Клева не было. После того как онемели от холода руки, а за ними и ноги, чувство неуютности к Никонову вернулось и овладело им с такой силой, что он помотал головой, словно пытаясь отогнать назойливую муху. Оставил удочку, встал.
– Пойду пробегусь. Замерз… – бросил он в сторону Василия Семеновича, лунка которого была ближе.
– Я тоже, – с готовностью поднялся Вася.
Побежали, чтобы согреться, сначала по довольно глубокому снегу, затем поднялись на берег, здесь была тропинка.
Никонов очень скоро задохнулся – заломило в груди – и пошел шагом, стараясь отдышаться. Василий Семенович пошел тоже.
Стало совсем светло. Из-за бугра показалось солнце. Свежий, чистейший и мощный покров снега заискрился тотчас – лучистые звездочки разбежались. И порозовело небо. Никонов остановился. Смотрел.
– Вот оно, вот оно! – не удержался он.
Василий Семенович ответил вежливо, хотя и с восхищением искренним:
– Да, красиво очень.
Он похож на собаку, подумал Никонов. Только ведь и собаки есть ненавязчивые. Разозлившись, Никонов побежал опять. Тропинка нырнула в кустарник. Кустарник был по-зимнему пушист, весь разукрашен голубоватым инеем. Сквозь кружево заиндевевших веточек просвечивало розовое солнце, и внизу, на нетронутом голубом бугристом снегу светились розовые блики. Василий Семенович отстал. Никонов вздохнул с облегчением. Остановился. У него онемело лицо, глаза защипало.
…Да, так это было. Он садился в лодку один и как раз успевал выгрести на середину большого плеса, когда над лесом выглядывал красный горб солнца. Никонов раздевался до плавок и налегал на весла, и одинокая лодка на плесе чертила прямую линию вдаль, и громадное красное солнце, вставая, озаряло победным светом; и пело, казалось, все существо Никонова, и чрезвычайно значительным, символическим казалось это магическое воздействие солнца, и жизнь была впереди бесконечной.
Это было то время, когда Никонов думал: бросить все и засесть наконец по-настоящему за науку, на хлеб и воду, или…
Он тряхнул головой и пошел назад, не оглядываясь.
– Ну, как? – с деланной бодростью спросил у Леонида Николаевича, когда подошел и увидел двух промороженных насквозь рыбешек, что валялись около его лунки.
– Хреново, – ответил Леонид Николаевич совсем по-школьному.
Никонов подошел к своей лунке и подергал удочкой, чтобы проверить, не нацепилось ли что. Ничто не нацепилось. Еще только девять часов, с тоской подумал он, взглянув на часы.
Василий Семенович, потерявший его в лесу, теперь медленно возвращался.
– Слушай, Вася, – сказал Никонов, когда тот подошел. – Может, за молоком сходим? Все равно не берет ни черта, а? Ты знаешь, где деревня?
Василий Семенович встрепенулся.
Они поднялись на берег и пошли в сторону деревни. Впереди была возвышенность, бугор, за ним должна была быть деревня.
«Может быть, все-таки бросить все? Теперь! Бросить и…» – вдруг подумал Никонов.
Они перевалили через бугор, по которому струилась поземка, и увидели деревню. До нее было еще километра два, не меньше, однако Никонов с какой-то злой радостью принялся месить снег, его было чуть ли не по колено. Часа два проходим, не меньше, слава богу, подумал он. Василий Семенович, ни слова не говоря, шел за ним след в след.
Постучали в дверь первой попавшейся избы.
– Хозяйка, молока не найдется?
Тут опять сверкнул какой-то лучик и засиял-засверкал было. Хозяйка отворила, и пахнуло на Никонова уютным деревенским теплом, хлебом. Хозяйка была пожилая – много морщин, но моложавая, бойкая. Пока доставала кринку, стаканы, Василий Семенович и Никонов уселись на скамью у двери и хорошо, радостно переглянулись.
– А что, хозяйка, как жизнь деревенская? – спросил вдруг Никонов весело.
– Жизнь-то? Хорошо. Теперь хорошо стало, чего ж… – Хозяйка светло смотрела голубоватыми глазами на Никонова и улыбалась. – А все ж таки, если честно говорить, то…
И она умолкла.
Злясь на себя за что-то, Никонов молчал тоже. Молоко было чересчур холодным и казалось безвкусным. Заломило переносицу. Хозяйка, повозившись где-то в другой комнате, вошла и начала вдруг рассказывать, жалуясь. Чертовщина какая-то, подумал Никонов, чувствуя, как звонко запульсировало в мозжечке. И в желудке кольнуло. Чтобы не обидеть, он машинально поддакивал хозяйке. Лучики все до одного погасли, остался только назойливый звон.
– Пусть меня осудят, я не боюсь, – сказала хозяйка внезапно. – Я правду говорю, разве нет?
Никонов и Василий Семенович переглянулись молча.
– Слушай, Вась, – сказал Никонов, когда выпили молоко. – Может, поспим здесь?
– У вас поспать можно, хозяюшка? – спросил он.
– А чего ж. Пожалуйста. Здесь и постелю. А хотите, в сенях.
– А Ленька? – встревожился Василий Семенович.
– Да, ты прав. Сейчас пойдем. Извините, хозяюшка, нам идти надо.
Вышли. Солнце теперь било в лицо, и потому веселее было идти. Но дул в лицо и ветер.
Никонов сошел со своих старых следов и зашагал по целине опять.
– Ты куда? – спросил Василий Семенович.
– Ничего, я так. Ты иди.
Сзади он слышал скрипение валенок Василия Семеновича – пошел-таки за ним след в след. «Что за кретинизм!» – взорвался Никонов. И остановился: сердце колотилось слишком.
– Погоди немного. Передохнем. Ты как, не устал? – спросил Василия Семеновича, и сердце вдруг заныло от жалости к нему.
– Нет, ничего, – едва переводя дух, ответил тот.
– Ну, мы потише пойдем. Торопиться-то некуда, верно? У тебя с сердцем вообще как?
Василий Семенович улыбнулся благодарно.
– Ничего, может быть, к вечеру клев будет, верно? – сказал Никонов и слегка хлопнул Васю по плечу.
– Конечно, будет, – согласился Василий Семенович радостно.
Зашагали.
Никонов напряг мышцы рук. У него все еще были отличные мышцы, особенно плечевой пояс. Когда-то собирался всерьез заняться спортом – сначала лыжами, потом борьбой. Даже боксом пробовал немного. Плаванием… Куда же время-то утекло?
Пришли на место, к своим старым лункам. Здесь никого не осталось. Лунки с горками ледяных осколков, следы людей, окурки. Только метрах в двухстах виднелись фигурки. Пошли к ним.
Отыскали Леньку.
– Что-то вы долго, ребята, – сказал он и вытащил окуня. В его чемоданчике уже лежало с десяток. Видно было, что он абсолютно счастлив.
У Василия Семеновича тоже загорелись глаза.
Вот не везет, подумал Никонов. Теперь от лунок не оттащишь до вечера. И прорубил тоже. Клев немного оживил его. Вытащив шестого окуня, он почувствовал, как к нему возвращается что-то. И даже захотелось – как тогда – повторять про себя стихи Пушкина: «В те дни, когда в садах Лицея…» Тогда это было как заклинание, под которое клевало особенно хорошо. Однако теперь не помогло: клев кончился.
– Ну, что? – спросил он Леонида Николаевича громко.
– Что-то перестало, – ответил тот. – Посидим еще, может, подойдет?
– Посидим.
А у Никонова началось опять. Ему захотелось упасть с чемоданчика лицом в снег. Даже если он попытается объяснить им – Леньке, Васе, – они не поймут. Довольны жизнью абсолютно.
– Как насчет другого места, а?
Леонид Николаевич смотрел на него.
– Какого места? – не понял Никонов, но почувствовал, как похолодело в груди.
– Ну, может, поищем? Где клюет… – как бы оправдываясь, сказал Ленька.