355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Аракчеев » Зажечь свечу » Текст книги (страница 12)
Зажечь свечу
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:43

Текст книги "Зажечь свечу"


Автор книги: Юрий Аракчеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 34 страниц)

ГЛАВА XVII

С того злополучного дня, когда в великолепное солнечное утро к нему в кабинет вошла эта грозная и подленькая пятерка, а вернее – шестерка, а днем пришлось, как мальчишке, возить троих идиотов на объект, в дом отдыха нефтяников, Михаил Спиридонович Бахметьев развил бурную деятельность.

Он сразу сообразил, что совсем сухим из этой лужи не выберется.

Он рассуждал так. Бухгалтер Соломон сел как миленький – здесь ему и мудрость хваленая не поможет. Но если Соломон – это одно, то Бахметьев – совсем другое. Раз засыпали бухгалтера, – значит, попался и начальник, ничего не поделаешь. Из документов эта компания вытянет все, что им надо, ясно. То, что они, дураки, ездили качество проверять, – чепуха. За качество шкуру не спустят, тем более что ведь передовое в городе СУ-17? Передовое! То-то вам и оно. Вообще-то уж, если говорить по чести, то они, подлецы, должны Михаилу Спиридоновичу в ноги кланяться. Кто вытянул управление из болота, в котором оно располагалось до его прихода, будучи еще под началом Феофана Власьевича Фомушкина – блаженной памяти начальника, ныне ведающего плановым отделом у Бахметьева? Кто заставил всю эту братию работать? Кто, черт побери, вывел управление на первое место? А? Сволочи! Где справедливость? А если премии и всякая там чепуха – так ведь это же по заслугам ему, Михаилу Спиридоновичу, приходится! Конечно, переборщил слегка, ну так кто же это знал, что придут вот так, нагрянут с бухты-барахты? И Иван-то Николаевич тоже – неужели ему ничего неизвестно было? Что-то не верится… Или он недоволен чем-то? Ах, Ванька, Ванька, разве так дела делаются?..

И первое, что пришло на ум, – отстранить временно Галю. А так как официально сделать этого было нельзя, то оставалось еще одно средство: попросить ее взять бюллетень. Галя, конечно, была не в курсе всех дел, а со своим непоследовательным женским характером она могла бы, пожалуй, здорово напортить во время этой ревизии. Галя, конечно, толковая женщина, но держал он ее в главных инженерах исключительно из соображений удобства – свой человек и во все дырки не лезет, верит на слово. Да еще диссертацию защитит – ей полезно, женщина одинокая, с ребенком… А Лисняк и Омельченко великолепно со всеми ее делами справлялись. Ну, не со всеми, конечно, а то, что она не успевала.

Галя – первое. Затем он сам лично поехал к брату, Ивану Николаевичу Мазаеву. Тот, как ни странно, уверил, что сам ничего не знал. Михаил Спиридонович поверил, пожалуй. Какой смысл был Ивану всю эту кашу заваривать? Ясно: никакого. Но он сам пообещал этим делом заняться и сказал, что все будет в норме, пусть Михаил Спиридонович не паникует. Он вроде бы даже здорово рассержен был: «Как?! На передовое управление руку подняли? Работай, Михаил, работай спокойно, мы с этим делом разберемся…»

Когда на следующий же день Иван Николаевич позвонил Бахметьеву и сказал, что все началось с анонимки, Михаил Спиридонович разволновался. Какая же это сволочь завелась среди его людей? Он начал перебирать в памяти всех, кого знал. Рабочие? Это он отбросил сразу. Хотя… Ибрагимов. Да уж не Ибрагимов ли? И он вызвал Ибрагимова.

Как ни пытал он этого чернявого хитреца, как ни ловил, ни в чем не признался Ибрагимов, и, главное, сам Михаил Спиридонович почувствовал: не то! Не Ибрагимов подлец. А кто же тогда? Кто?.. Из управления тоже вряд ли. Лисняк? Нет, он не такой дурак. Авдюшин? На Авдюшина он давно зуб имел: выступал этот прораб против него в свое время, может, теперь решил за старое взяться?.. Но Авдюшина не так легко расколоть – хоть и губастый, однако мужик упрямый. Вызвал он Авдюшина в субботу, попытал немножко. Ничего не сказал мужик, кроме «нет», молчал всю дорогу. Может быть, Агафонов?

Так и не выяснил Михаил Спиридонович этого вопроса и решил отложить пока и заняться им после. Если, конечно, удастся вывернуться из создавшейся катавасии. Не удастся – черт с ним, была не была, где-нибудь уж ему подыщут работку. Не посадят же. Ну, на другое место переведут.

Все-таки больше думал Михаил Спиридонович, что обойдется. Головой, правда, соображал, что дело дрянь. Но вот сердцем чувствовал, что выплывет. Везло ему в жизни. Смелость города берет. Возьмет и на этот раз.

И на третий день, несмотря на то что плохи уже дела были, Михаил Спиридонович как раз и успокоился.

А дальше уж и совсем легче стало: Иван позвонил…

Все же взял из сберкассы денег побольше: на всякий случай. Мало ли что! А вечером Лисняка, Фомушкина, Омельченко и Уманского в ресторан повел: дружба должна быть крепкой.

На четвертый и пятый день он уже почти вошел в свою обычную колею. Хотя, конечно, сосало что-то под сердцем – нет-нет да и приходилось подумать. Пришел он, например, на пятый день утром в свой кабинет, сел за стол, потянулся, зевнул, спокойно, протяжно, сладко, подумал, с чего же начать этот день, что он принесет ему, как лучше на работу настроиться… И вдруг вспомнил об этой ревизии. Ах, чтоб вас!.. И всякое настроение пропало к работе, не ощущалось уже свободы, без которой и жизнь-то не в жизнь. Ах, пропадите вы пропадом со своей ревизией, со своей анонимкой! Подленькие, приехали, понимаете ли, исподтишка и роют, и роют… Ну как тут можно работать, как план выполнять?.. Мешают, мешают работать. Палки в колеса…

И гнусно на душе стало, скучно. Хоть пойди и залей горе чем-нибудь этаким. Но – нельзя. Терпеть надо, терпеть, ничего не поделаешь.

И – терпел. Здорово он проштрафился, недоглядел, серьезное может быть наказание, но ведь кто его знает: может быть, и пронесет?..

Однако гораздо хуже и неуверенней чувствовал себя Соломон Иванович Барнгольц, главный бухгалтер. Всю жизнь – и сейчас, и раньше – был он как на краю пропасти: и ветры дуют, и снег, и ничего не поймешь. Одно только ясно: нужно держаться, цепляться за эту узенькую тропинку, как придется, любыми средствами. Вот и теперь…

Дома были у него жена, и сын, и жена сына, и мать жены, и маленькая собачка. Всех их любил он какой-то мучительной, необъяснимой любовью. Больше всех сына, потом жену. Меньше – маленькую собачку, потом мать жены, свою тещу, а еще меньше – жену сына, сноху. Счастлив был, что кончил сын институт, хотя, конечно, при поступлении не обошлось без его, Соломона Ивановича, посильной помощи. Был теперь сам он серьезно болен, оставалось тянуть от силы года три, это он понимал, но был он теперь уже и спокоен: сын вырос, инженером стал, женился, квартирка есть, хоть и маленькая, но отдельная, обстановка – как у людей, и на сберкнижке кое-что на первое время, когда он умрет. Любил он, придя с работы, посидеть перед телевизором, поиграть с собачкой, почитать газеты, исподтишка наблюдая за всеми домашними – как они ходят, что делают, любит ли сноха сына, любит ли сын ее. Трудно было узнать в нем тогда холодного и расчетливого бухгалтера, о котором даже Хазаров знал и считал хитрым и сильным.

Да и был ли он хитрым и сильным? Ведь сам Соломон Иванович искренне не считал себя ни хитрым, ни сильным. Ну уж если насчет хитрости – это куда ни шло, это еще ладно, а вот уж сильным… Смешно! Стал бы он, Барнгольц, в этой старенькой маленькой квартирке ютиться да на мизерную бухгалтерскую зарплату жить… Нет, вовсе он не сильный, слабый он, если уж самому себе признаться, очень слабый, в том-то вся и беда. Потому-то и может обидеть его каждый, кому это ни придет в голову.

Так и обидит его Михаил Спиридонович Бахметьев, это уж ясно. Сам-то он выплывет из этой неприятной истории, выплывет. А вот Соломона Ивановича, главного исполнителя его, начальника управления, суровой воли, потопит. Непременно потопит. Ни связей таких, ни уверенности, как у Бахметьева, у главного бухгалтера нет. Сам затащил он его на эту работу, соблазнил заработком, а теперь бросит в беде.

В этом Соломон Иванович Барнгольц был уверен почти.

Когда Ивану Николаевичу Мазаеву секретарша передала о звонке из СУ-17, он не придал этому значения. Что могло понадобиться Михаилу? Ерунда какая-нибудь. Вечно он клянчит. У Ивана Николаевича дел было столько, что заниматься звонками, пусть даже и от двоюродного брата, просто не было времени.

Однако когда чуть позже его соединили лично с секретаршей Бахметьева «по неотложному делу» и та сказала ему, что в СУ-17 пришла ревизия, и пришла внезапно, он так и вскинулся. Этого еще не хватало!

– Откуда ревизия? – сдержанно спросил он.

– От Хазарова, – пролепетала растерянно секретарша.

«Ах скотина – Хазаров! – в сердцах подумал Иван Николаевич. – Ну, погоди, посчитаемся!» И повесил трубку. Звонить Хазарову не стал – пусть сам звонит. Пусть теперь вывертывается. Иначе дело примет более крутой оборот. Предательства прощать нельзя.

Вечером первого дня к нему приехал Михаил, рассказал, как и что.

Все равно Иван Николаевич решил пока ждать.

И дождался.

Хазаров позвонил ему во второй половине второго дня.

– Иван Николаевич? Приветствую вас. Хазаров.

– Чувствую, что вы, Пантелеймон Севастьянович. Здравствуйте.

– Как поживаете, Иван Николаевич? Как насчет обязательств к Седьмому ноября?

– Работаем, стараемся, Пантелеймон Севастьянович. Самое горячее время.

– Да, к слову будь сказано. Вы, конечно, знаете про СУ-семнадцать у Бахметьева? Там сейчас наша комиссия работает. Пока еще трудно что-то определенное сказать, но есть неувязочки. Очень неприятно – они ведь в передовых числятся… Я хочу, чтобы вы были в курсе дела.

– Да, да, слышал, слышал. Недоглядели ребята, есть у них грех, есть. Я уж этого Бахметьева пропесочил как следует. Надо наказать, надо. Озеленители, самая последняя, так сказать, стадия, витрина, что называется, а они так… Зря мы им знамя вручили, зря! Да ведь кто знал, Пантелеймон Севастьянович!

– Вы времечко не найдете ко мне заглянуть, Иван Николаевич? – спросил Хазаров. – А то к вечеру бы. Или я к вам?

Договорились на завтра. В кабинете Хазарова.

Хазаров был доволен разговором. Иван Николаевич – тоже.

Вообще Мазаев не мучил себя, как некоторые другие, рассуждениями высокими, но бесполезными. Дело для него было прежде всего. Что такое справедливость? Такого вопроса он себе не задавал. В одном Иван Николаевич был твердо уверен: работа – главное. А то ведь что получается? Один будет вкалывать, себя не жалеть, вставать ни свет ни заря, мозгами ворочать, а другой проспит все на свете, в голове почешет, зевать будет, когда нужно действовать, а не зевать. Сам Иван Николаевич добился всего, что у него есть, своими руками.

Никто не помог ему в тяжелую для него минуту. Своими собственными силами он из низов вышел в люди, стал человеком. И горе тому, кто стоял теперь на его пути. Горе тому, кто хотел отнять у него то, чего он достиг своим трудом. Своим собственным, честным трудом.

Любил он поесть и попить, никогда ничем не болел, был приземист и силен. А самое главное – умел делать дело и ладить с людьми. Он всегда точно угадывал, чего человек хочет. И какое у него слабое место. Много людей было обязано Ивану Николаевичу, многим он оказал в свое время услуги.

Брата Михаила он слегка презирал. Бахметьев приходился ему двоюродным братом по матери, и были они ровесники, в одном месяце одного года родились, оба начали на ровном месте, а вот, поди ж ты, достиг Иван Николаевич такого, чего Михаилу во всю свою жизнь не достигнуть. А почему? Потому что, как вол, работал всю жизнь.

В кабинете Хазарова в общих чертах и было все решено. Правда, позже, на следующий, четвертый, день из обстоятельного разговора с Бахметьевым Мазаев выяснил для себя еще одну деталь. И дал дельный совет. Это облегчило задачу.

На доклад во вторник Мазаев шел в спокойствии и уверенности.

ГЛАВА XVIII

Первым выступил Нестеренко.

Как и на совещании в субботу, он начал говорить об «отдельных случаях нарушений», о том, что кое-что делалось «не всегда законно, но тем не менее, несмотря на несомненные просчеты в работе СУ-17, нужно признать, что» и т. д. Однако сейчас его выступление в присутствии Хазарова и Мазаева было гораздо более гладко и закругленно. Накануне он хорошенько поработал над текстом, приложил свою компетентную руку и Хазаров.

Только было и новое в речи Нестеренко.

Гец, слушая, не поверил поначалу своим ушам.

– Нами была детально проверена документация за второй квартал прошлого и первый квартал нынешнего годов. План по этим кварталам в основном выполнен, но вот премия, как мы с достоверной точностью выяснили, присуждалась…

Проверено ведь было не два, а пять кварталов, и причем как раз в трех из них план был не выполнен, а прогрессивка выплачена – в тех, о которых, видимо, и не думал упоминать Нестеренко. «Хорошенькое начало», – подумал Гец.

В кабинете Хазарова за длинным столом собралось тринадцать человек, не считая стенографистки, которая скромно примостилась в уголке за маленьким столиком. В число тринадцати входили: Хазаров, все шесть членов комиссии, Мазаев (член бюро), Богоявленский (член бюро), Раскатов (парторг СУ-17), Уманский (член партбюро СУ-17), Бахметьев и Лисняк. Состав этот был детально продуман Хазаровым накануне.

Открывая это небольшое собрание, Хазаров сказал, что они собрались здесь в связи с проводившейся на днях «маленькой ревизией СУ-17». Затем он предоставил слово председателю комиссии – Нестеренко – с тем, чтобы тот «коротко, но детально» изложил результат «пятидневной напряженной работы комиссии». Слушая Нестеренко, глядя на людей, сидящих за столом, четко представляя себе каждого в отдельности, роль каждого, он не мог скрыть внутренней радости, гордости за то, что сумел так умно и хитро организовать дело, несмотря на большой риск, довести его до конца, и вот сейчас, вот сейчас, как полководец, выиграет, уже выигрывает, последнее сражение. Пусть кажется мизерной эта затея с ревизией, пусть он ничего особенного не добился ею, но она дала ему повод еще раз проверить себя, почувствовать свою силу, свои организаторские способности, свое знание человеческой психологии. А это все было совершенно необходимо в его деятельности, в его предстоящем пути – предстоящем, потому что сейчас он был лишь в начале его.

И несмотря на то что продумано все было самым тщательным образом, в центре внимания Хазарова сейчас был один человек, одна фигура, которая расположилась по правую руку от него, через пять человек, на противоположном конце стола. Худощавое лицо, плечи и руки главного инженера из СУ-15, наивного правдолюбца-крикуна, который так несдержанно и так неуемно вел себя на совещании в субботу. «Ну-ну, посмотрим, на что вы способны, товарищ Гец», – с удовольствием думал Хазаров и мысленно представлял, как поднимется этот Гец и начнет говорить, – поднимется и начнет говорить он только после выступления Богоявленского – это раз. И после его выступления встанет Уманский, а может быть, и сам Мазаев или Богоявленский опять. И чего не сделают они, не смогут сделать – если не смогут! – то сделает уже сам Пантелеймон Севастьянович, он, Хазаров, и всем присутствующим здесь покажет, что такое настоящая убежденность и как надо работать с людьми. И все увидят это – и Мазаев, и Уманский, и Богоявленский, и сам Гец – умная голова… «Ты захотел встать на моем пути, – думал Хазаров, поглядывая на Геца, – и мы посмотрим, во что это для тебя выльется, посмотрим…»

Тем временем Нестеренко читал свой текст, напирая в основном на премии, качество и чуть-чуть на перепроцентаж, который вызван, по всей вероятности, не злым умыслом, а просто «недостаточной технической ориентацией специалистов СУ-17». Он так и не упомянул о трех неблагополучных кварталах.

Сразу после выступления Нестеренко слово было дано члену бюро Богоявленскому. Нестеренко еще сесть не успел, а Богоявленский уже встал, и Гец заметил, как Хазаров, сидящий почти как раз напротив, на дальнем конце стола, метнул сюда, в сторону Геца, осторожный, внимательный и хитроватый взгляд.

Богоявленский, лысый, полный, с одутловатым капризным лицом, встал, обвел всех сидящих долгим растерянным и каким-то обескураженным взглядом. Казалось, он вот-вот пожмет плечами и скажет: «Слушайте, что вы от меня хотите? Оставьте в покое человека…» И он действительно начал с того, что пожал плечами, слегка развел руки и сказал негромко, как бы удивляясь:

– Ну, товарищи!..

И замолк.

Хазаров, держа в руках карандаш, откинулся на своем стуле, слегка зажмурил глаза и весь отдался предстоящему наслаждению. Слушать Богоявленского была его слабость.

Иван Николаевич Мазаев, сидевший до этого, как глыба, поднял голову и с легкой улыбкой, явно доброжелательно, хотя с оттенком презрительности, но тоже с интересом смотрел на Богоявленского.

А тот, помолчав несколько секунд, поразглядывав удивленно сидящих за столом, опустил руки, еще раз пожал плечами и, слегка запинаясь от растерянности, подыскивая нужные слова, не спуская с сидящих глаз, продолжал:

– Ну, товарищи… Слушал я, слушал председателя комиссии Петра Евдокимовича Нестеренко и – удивлялся… Да, удивлялся!

Последние слова Богоявленский произнес неожиданно громко, фальцетом, и уже праведный благородный гнев звучал в его голосе.

– Да, я удивлялся, товарищи… – повторил он, уже гораздо тише, как бы сдерживая ту бурю чувств, которая кипела в его груди. – Такое передовое управление… – Голос его стал еще тише, совсем тихим, почти шепот. – Первое управление в городе! – неожиданно крикнул он.

И тут его словно бы прорвало: не сдерживаясь уже, давая волю переполнившему его гневу, он говорил – говорил страстно, убежденно, в беспредельном негодовании обрушивался он на «товарищей, которые забыли, что такое государственная и партийная! – да, партийная! я не побоюсь этого слова! – честь!..».

– …Когда вы, товарищ Бахметьев, получили в свои руки – вот в эти самые руки – Красное знамя, переходящее Красное знамя, символ чести, символ настоящей большой работы!.. – когда вы, товарищ Бахметьев, получали его, как вы могли, как вы только могли касаться его своими руками?! Это нескромно! Это… это… преступно… – выговорил он с трудом, мучаясь, как бы едва ворочая пересохшими губами. – Это почти преступно… – повторил он скорбно и замолчал.

Было тихо. Чирикнула какая-то птичка за окном. Богоявленский аккуратно передвинул блокнот, который лежал перед ним. Авторучку.

– Да, товарищи, – сказал он наконец, – все это ужасно – то, что мы слышали здесь с вами… Ужасно… Мне просто не верится. Скажите, Бахметьев, как же дошли вы до жизни такой, как вы могли так поступать? Я ведь знаю вас давно и не скрою, что вы мне… вы мне симпатичны, да, вы были мне симпатичны, но я ведь просто не знал… И никто из сидящих здесь не знал, что вы… что вы можете пойти на такое… Неужели это все правда – то, что нам только что рассказали? Неужели правда? Нет, не верится, просто не верится… Но документы есть документы! Вы, Бахметьев, воспользовались тем доверием, что вам было оказано, своим служебным положением воспользовались вы в своих личных, корыстных целях! Как вы могли это сделать, Бахметьев? Ведь вы же… Все в конце концов знают, это ни для кого не секрет, что до вас Управление по озеленению плелось в хвосте, что вы хороший организатор, что вы, как никто другой, смогли возродить этот коллектив, вдохнуть в него жизнь… Эх, Бахметьев, Бахметьев… Сейчас, когда по всей стране идет такая борьба за мораль, за нового человека, за светлое будущее, за – я не побоюсь этого слова: за великое будущее!.. – вы… Премии… Материальная помощь… Качество… Неужели вы, такой опытный человек, не могли уследить за качеством работ, а? Ведь это так важно для наших людей, для населения нашего города, – эстетика быта. А вы…

Богоявленский говорил, и люди, сидящие за столом, с большим вниманием слушали его. Поначалу, когда слушатели еще вдавались в смысл, в логику его речи, поначалу еще могла обратить на себя внимание какая-то неотчетливая предвзятость, необоснованность выводов, чрезмерная, до фарса, эмоциональность. Поначалу даже было смешно. Но чем больше говорил Богоявленский, тем меньше уже, как это ни странно, обращали на себя внимание такие вещи, как логичность или нелогичность. Тем больше люди, незаметно для себя самих, поддавались музыке его речи, словно гипнозу, таяла и таяла первоначальная недоверчивость, и уже вариации его голоса ласкали слух, хотелось слушать еще, и все, что он говорил, казалось необычайно правильным, очень существенным. А одутловатое капризное лицо Богоявленского уже становилось вдохновенным, красивым по-своему: румянец возбуждения появился на щеках и неподдельным пафосом горели глаза…

Когда Богоявленский кончил говорить и сел – закончил свою речь он на полуслове, скорбно разведя руки и задохнувшись от справедливого, возвышенного негодования, – воцарилась тишина. Странным казалось, что нет аплодисментов.

Даже Лев Борисович Гец, давно понявший, что это собрание – его печальное Ватерлоо, даже он поддался гипнозу человеческого голоса, даже он не мог не оценить талант Богоявленского.

В наступившей тишине как-то совсем кисло, надтреснуто, серо прозвучал чуть хрипловатый голос Хазарова:

– Ну, товарищи, кто хочет выступить?

Следующим попросил слова Бахметьев.

Бахметьев встал, помялся, как большой, нашкодивший ребенок, и с виноватым, так не подходящим к его крепкой фигуре и мужественному лицу видом начал говорить о том, что он конечно же признает все свои ошибки, что он очень виноват, очень. И потому, что все еще находились под впечатлением речи Богоявленского, и потому также, что Бахметьев, сам, видимо, тоже находящийся под впечатлением этой речи, говорил как-то очень естественно, трогательно даже, почти по-юношески, многие начали проникаться симпатией к раскаявшемуся парню. Да полно, стоит ли действительно шум поднимать из-за такой ерунды, зачем нужны какие-то наказания, порицания? Ведь видно же, что все понял парень, раскаивается и такого больше делать не будет…

Бахметьев все сказал, сел. Поднялся Уманский.

Начальник второго участка СУ-17 Уманский, как и Мазаев, был человеком дела. В свои тридцать пять он считал, что достиг еще слишком малого. Но у него все впереди. Он был членом партбюро СУ-17, и его прочили в парторги вместо нынешнего Раскатова. По линии производственной он считал себя вполне подходящим для поста главного инженера Управления по озеленению.

Поэтому, получив слово, он начал сразу о деле.

– Хотя я и не принадлежу к числу руководящих людей в Управлении семнадцатом (я всего только начальник участка), – сказал Уманский, – однако со своей стороны я должен сказать, что большая доля вины за те проступки, о которых здесь говорили, лежит на человеке, который здесь, к сожалению, не присутствует. Ни в коей мере я не хочу обвинять лично этого человека и только его, разве что в некоторой, я бы сказал, нескромности, но тем не менее я не могу не сказать о том, что такая большая организация, как это управление, имеет право на то, чтобы иметь достаточно квалифицированный высший инженерный состав. Председатель комиссии говорил в своем выступлении о недостаточной технической ориентации инженерного состава, что в свою очередь…

По крайней мере десять из двенадцати слушающих сразу поняли, о ком идет речь, и это почти для всех явилось неожиданностью. Даже для Хазарова.

То, о чем говорил сейчас Уманский, как раз и было навеяно тем дельным советом, который дал Мазаев Бахметьеву.

Идея Мазаева заключалась в следующем.

Исходя из жизненного опыта, из опыта своей борьбы, Иван Николаевич считал, что в каждом таком деле, когда затронуты интересы сторон, а безобидный компромисс сомнителен, кто-то должен пасть – кто-то, олицетворяющий наиболее слабое звено одной из сторон. Без жертв в таких случаях не обойтись, это ясно.

Кто-то ведь должен пасть в результате такой разгромной ревизии? Должен. Весь вопрос заключается в том, кто. Делать козлом отпущения Барнгольца просто неумно. Если судить Барнгольца и предположить, что тот не сумеет отвертеться – хотя он и хитрый гусь! – то каждый сможет сказать, что главный бухгалтер находился под руководством и контролем начальника СУ, а следовательно, вина Бахметьева очевидна. Да и кто же поверит, что делал все бухгалтер на свой страх и риск! Осудить Барнгольца, – значит, признать результат ревизии справедливым. Где Барнгольц – там и Бахметьев, как ни верти.

А вот если признать плохое… вернее, так: «не всегда хорошее» качество работ и нескромность начальника управления в присуждении премий, да еще слабое техническое руководство, то… Ведь в конце концов все знают, что главный инженер Нечаева слишком молода для такого поста, неопытна, да и здоровье слабое…

Самое же главное, что дело от этого только выиграет. Бахметьев и Барнгольц уже получили хороший урок, зарываться теперь не будут. Люди они стоящие, работать могут, об увольнении их из СУ-17 и думать нельзя. Главный же инженер Нечаева слишком молода и недостаточно компетентна, это давно известно. А потому…

Конечно, Мазаев улавливал некоторые моральные издержки в своей идее. Но он считал, что вовсе не он виною такому положению вещей. Вина за это пусть целиком ляжет на плечи Хазарова, затеявшего неблаговидную авантюру с комиссией. И если у Хазарова есть хоть капля совести, то пусть душа его примет тяжесть греха.

Душа Хазарова согласилась принять. На том и порешили.

Бахметьев же утешал себя тем, что Галя еще молода, у нее еще все впереди, а он со своей стороны, если вся катавасия закончится более или менее благополучно, использует свои связи для того, чтобы помочь ей…

Первой мыслью Хазарова, когда он понял столь прозрачный намек Уманского, было: это ведь ни к чему, они и так сделают все как надо. Уманский не был ни во что посвящен, и его заявление несколько ошеломило Хазарова. «Вот, шельмец, своей головой додумался!» – восхитился он. Взглянул на Мазаева. Тот ответил Пантелеймону Севастьяновичу успокаивающим движением век: «Молчи, мол, все правильно, пусть говорит». И осторожный Хазаров подумал, что раз спокоен Иван Николаевич – пусть будет так, тем более что это делает задачу еще более легкой.

Уманский все сказал. Сел.

Поднял руку, прося слова, Илларион Генрихович Лисняк, заместитель начальника СУ-17, заместитель Бахметьева.

Прежде чем дать ему слово, Хазаров мельком глянул на Геца. Лев Борисович сидел бледный, болезненный, длинные худые руки его безвольно лежали на столе.

– Пожалуйста, Илларион Генрихович, ваше слово, – сказал Хазаров.

Высокий, худой, с мохнатой растрепанной шевелюрой, Лисняк начал тихо, совсем тихо – так, что даже стенографистка вынуждена была со своего места сказать ему:

– Чуть-чуть погромче, пожалуйста, будьте любезны…

– Я, товарищи… – говорил Лисняк, – я являюсь заместителем Михаила Спиридоновича Бахметьева… Я, конечно, готов… Готов разделить всю вину, взять свою долю вины… На себя… Но вот насчет Галины Аркадьевны Нечаевой… я скажу, что… неправильно все это вы говорите, Уманский… Конечно, она да… молода еще слишком… опыта такого конечно же… нет… но…

Пришло время поразиться Бахметьеву. Чего-чего, но уж такого Михаил Спиридонович не ожидал. Лисняк был его второй правой рукой, по линии производственной, после Барнгольца, который вел финансово-отчетную, и вообще Лисняк был деятельный, весьма практичный и деловой инженер, а тут вдруг такой вялый тон… и неслыханная дерзость! Он не мог не видеть-по выражению лица Михаила Спиридоновича, как тот относится к выступлению Уманского, так какого же черта…

Но напрасны были его опасения.

Для самого Лисняка тоже было неслыханно дерзким и неожиданным его собственное выступление – словно робкая, целомудренная, неуверенно расправляющая свои еще влажные и сморщенные, младенческие крылышки душа вдруг проглянула на миг из его деловой, практичной натуры… Но проглянула она так робко, так неуверенно, а аудитория еще была под таким впечатлением от выступления Богоявленского и раскаяния хорошего парня Бахметьева, что нечего ей было делать здесь, на этом собрании.

Да и что, собственно, произошло? Уманский упрекал главного инженера за неопытность, за недостаточную техническую подготовленность – разве не могут быть вообще справедливыми такие упреки? Какие основания есть не верить Уманскому? Ведь он изложил все так логично, так кратко и так уверенно. Ясно, что так оно и есть. Тем более ясно в свете предыдущих выступлений Нестеренко, Богоявленского и Бахметьева…

Так чего же хочет этот косноязычный растрепанный человек? Не так легко и расслышать-то, что он там говорит, садился бы уж скорее…

Когда Лисняк только начал, когда из первых отрывочных фраз ясно стало, что он, без сомнения, выступает в защиту Нечаевой, Гец почувствовал мгновенную острую симпатию к Лисняку. Он оживился, воспрянул духом, он уже голову поднял и с интересом осматривал сидящих за столом – что думают они, согласны ли с Лисняком? Но то, что он увидел, поразило его. Сыпчук едва ли не зевал, Петя, скучая, смотрел в окно, Иван Николаевич Мазаев в явном нетерпении постукивал пальцами по столу, Нестеренко полуприкрыл глаза и, казалось, чуть ли не спал, Хазаров чертил что-то карандашом на бумажке. Только два лица, пожалуй, не были равнодушны – лица Бахметьева и Старицына. На немудреном лице Бахметьева отпечаталось удивление. И только. Старицын, злясь, кусал губы, но видно было, что его больше раздражает, чем умиляет косноязычное выступление Лисняка.

И что-то надломилось в Геце.

Как-то вдруг очень четко почувствовал он, что слишком уж безразлично сидящим здесь все, что сейчас происходит. Слишком им все равно. И тот потенциал неприятия, которым он жил последние дни, вдруг исчез в нем, испарился, и разуверился в этот миг Лев Борисович даже во всемогущем законе человеческой психики.

Кончил говорить Лисняк. Сел.

Оглянулся Хазаров и понял, что все, что им одержана полная и окончательная победа. И даже во вторичном выступлении Богоявленского надобности не было.

С этого момента собрание продолжалось при почти полном единогласии присутствующих. Выступил парторг СУ-17 Раскатов, признал все ошибки, признал критику справедливой, сказал, что большая доля вины лежит и на нем, как возглавляющем партийную организацию СУ. Выступил, резюмируя, и сам Хазаров. Он заявил, что результат работы комиссии был для него весьма неожиданным, но тем не менее приходится считаться с существующим положением вещей, с фактами. Для того чтобы не допустить впредь таких нарушений и улучшить работу СУ-17, а также учитывая чистосердечное признание и раскаяние Бахметьева, Пантелеймон Севастьянович предложил прибегнуть к серьезной мере партийного взыскания по адресу начальника СУ-17. А именно: строгий выговор с занесением в личную карточку. Попросил слова Богоявленский и сказал, что «с занесением в личную карточку» – это, пожалуй, слишком, лучше просто выговор с порицанием нескромности товарища Бахметьева. Надо ведь учесть прошлые заслуги Михаила Спиридоновича, Хазаров сказал, что это все же слишком слабая мера – просто выговор, нужно, пожалуй, строгий, но, впрочем, все зависит от того, как постановит бюро. Сам он лично предлагает все-таки строгий выговор. Большинству уже надоело сидеть, хотелось скорее выйти на свежий воздух, тем более что погода за окнами стояла великолепная, и спорить никто не стал. Так и порешили: строгий выговор. Как производственная мера Мазаевым было предложено «усилить техническое руководство СУ».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю