355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Аракчеев » Зажечь свечу » Текст книги (страница 22)
Зажечь свечу
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:43

Текст книги "Зажечь свечу"


Автор книги: Юрий Аракчеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 34 страниц)

7

Да, в Оле тоже как будто боролись два человека… С одной стороны, ей очень, очень понравилось то, что произошло в поезде, – знакомство их, такое удивительное и простое. Он был милый, так хорошо разговаривал с ней – никакой сальности, никаких стыдных намеков и взглядов, предложил ей помочь с телевизором, уступил одеяло… Во сне она видела его – они как бы продолжали разговор, – о чем, она не могла бы вспомнить, а потом знакомила его с мамой – это было во сне, но как удивительно потом все произошло и наяву, по-другому, чем во сне, но все же произошло, хотя, проснувшись утром, она немножко стыдилась своего сна, боялась, что утром он будет другим. Но он не был другим, они хорошо говорили в тамбуре, и он сказал, что режиссер, что едет за материалом к ним в район, что хочет снять фильм о сельских механизаторах, но это впервые, а раньше занимали его другие темы. Хоть он и не совсем тот режиссер, не «художественный», но все же окончил ВГИК и причастен к кино, к телевидению, он представитель того самого мира, о котором она так мечтала когда-то. Да, с ней что-то творилось, без конца хотелось курить, отвечала, кажется, невпопад.

Приехали, он помог с телевизором, ей было неловко, потом обычные нотации мамы, от которых она готова была провалиться сквозь землю, но он как будто бы не придавал им значения, за что она была ему так благодарна… Когда мама ушла и они остались вдвоем, с Олей и вовсе происходило что-то несусветное, говорила какую-то чепуху, боялась, что он будет настойчив, – все ведь они такие, тем более москвичи! – но он сидел нерешительный, не осмелился даже поцеловать ее, такой милый, хотя, если честно, ей было немножко досадно. Правда, когда выходили, он слегка ткнулся в щеку, но так робко и неумело, она страшно волновалась, но это было все, и они с Чуней проводили его до автобуса.

Она боялась хотеть, чтобы он позвонил на обратном пути из совхоза, но все же хотела, даже несмотря на то что Витя, кажется, что-то заподозрил, и еще тут, как нарочно, опять объявился Олег. Звонил, просил о встрече, грозился прийти вечером. «Мне нужно с тобой поговорить». О чем же им говорить? Все давно переговорено… Странные эти мужики – пока их любишь, обращаются с тобой как с вещью, а как чувствуют, что ты уходишь, так дороже тебя на свете нет. Но Олег ей на самом деле совсем чужой, сама не понимает сейчас, как могла быть такой дурой, – два года, боже! Всего-то и было, что несколько встреч вначале, которые запомнились, – еще до загса, а так он ей уже давно безразличен. Не то что Витя… Но и Витя в последнее время все больше чужой, она поняла, что ошиблась.

Особенно стала понимать тогда, когда Володя уехал в совхоз.

Нет, она не думала о нем много, но было такое чувство, как будто что-то новое появилось в ее жизни после встречи в поезде, что-то теплое, хорошее и что-то из такой давней, кажется, ранней молодости ее. Она боялась признаться себе, но все же по-новому вздрагивала при каждом телефонном звонке. Дня через три, правда, совсем подавила в себе, решила, что звонить он, конечно, не будет, и вообще все это ни к чему, зачем она ему нужна, провинциалка? Вот вернется она в Москву, в институт, может быть, сама позвонит ему, может быть, как-нибудь… Да и то ни к чему это, зачем? Витя как будто бы стал с ней нежней – словно почувствовал, – а она, наоборот, ощущает такую страшную пустоту в сердце. Вся романтика конечно же давно кончилась для нее, она взрослая женщина, и нужно устраивать наконец жизнь. Двадцать четыре года – не шутка! Скоро распределение, загонят куда-нибудь в глушь, а что она видела в жизни вообще? Зачем ей Витя? А тут мама еще… От этого никуда не денешься, разве маму оставишь? Крест на всю жизнь. Детей не хотелось, но хотелось, очень хотелось пожить, поездить, встречаться с людьми… В Москве, правда, Эдик, но он все же ребенок, куда ему жениться? Смешно. Она ему как мама. А он – шофером при маме на своих желтеньких «Жигулях»… Голова кругом.

Думала отдохнуть дома, а какой отдых? Все замужем или переженились, то одна, то другой жалуются – не разводятся, как она, а стонут, только вот Светик с Володей, да и то не сказать, чтоб райская жизнь. Тоже не видят ничего, хотя Светик и была во Франции, но теперь все, отпрыгалась, на пяти месяцах уже. Да, тут-то и заговорила – и все громче и громче! – вторая половина Олиного существа…

И вот он позвонил, Володя. Удивительно, что она как раз не ждала его, думала, что звонит Светик, а это оказался он. Сама не понимала, что это произошло с ней, но когда собиралась в гостиницу, от волнения не могла пуговицы застегнуть. Сама не своя. Пришла и увидела его точно таким, каким он был тогда в поезде и у нее. Ничуть не изменился, такой же ласковый, мягкий, она страшно волновалась, ничего не соображала, когда шла с ним в номер. Он что-то говорил, она тоже. Потом читала свои стихи. Он, режиссер, сценарист, оценил ее стихи, он так смотрел на нее! Она специально договорилась со Светиком, что придут к ним, потому что не представляла, как себя вести, если останутся надолго вдвоем, да еще ведь Витя.

Но потом было странно. Пришли к Саше с Ниной, у них отличная квартира, шикарная обстановка, прекрасная музыка, но Володе почему-то все не понравилось, он скис, на нее, Олю, внимания не обращал, вел себя непонятно, так что все чувствовали себя скованно. Еще бы: режиссер! Из столицы! Где уж нам. Ну да, провинция, может быть, что-то не так, но зачем же… Что-то действительно не заладилось, все были скучные, но очень уж этот столичный гость задавался, ей неудобно было перед всеми. Ну и что, если режиссер? Тем более должен все понять и не задаваться. Да, согласна, этот Сашка нудный, а Нинка ломаться любит, изображает из себя красавицу несусветную, вообще-то зря к ним пошли, можно было что-нибудь лучше придумать, но кто мог знать, что Володя будет таким жестоким. Тут она поняла, что все. Правильно она боялась, и так ей вдруг понравились эти песни. Чуть не заплакала. Все – обман, ничего в жизни хорошего нет, а Володя только показался ей хорошим и добрым, на самом деле он такой же, как все. Ничего у них не выйдет, это ясно, он, конечно, может быть, и не против с провинциалочкой поиграть, что ему-то, все равно в командировке, чтоб запомнилось… Но ей-то, ей… Не то. Опять не то. Вообразила она себе неизвестно что. Вот приедет в Москву, там Эдик…

Она изо всех сил держалась, а когда он ее за локоть взял и отвел в сторону на автобусной остановке, да еще и ругаться начал неизвестно за что, она и совсем разозлилась. Пропади все пропадом! Им, мужикам, одно нужно. Какое право он имеет ругать ее друзей? Да еще упреки… Конечно, если бы она у него осталась, если бы он свое получил… Все они одинаковые! Она говорила с ним плохо, очень плохо.

А теперь ехала в автобусе, ей хотелось плакать, едва удерживалась, и зло на себя брало, потому что Толя все видел. Глупо, глупо…

Когда пришла домой, мама сказала, что три раза звонил Витя и приходил Олег, ушел, не дождавшись, но, видно, смог опять чем-то улестить маму, потому что выражение у нее было опять то самое – упрек и обида. Бросилась в постель сразу, но уснуть долго не могла, а потом снился глупый сумбур. Зачем, зачем это все? Ни к чему… В конце концов, у нее была твердая жизненная программа – теперь, после срывов, музыки, замужества неудачного, она сама себе не нравилась, если честно, но что ж теперь-то поделаешь. Такой уж характер…

Теперь нужно особенно держать себя в руках, никаких поблажек, а то будет поздно и жизнь совсем уж покатится кувырком. Она порой презирала себя, ненавидела, многое хотелось бы переиграть заново, но все же ни о чем не жалела. Чего жалеть? Что было, то было, только теперь-то уж надо держаться, держаться изо всех сил, выполнить хотя бы то, что намечено, программу-минимум.

Сон глупый, глупый, опять угнетала собственная беспомощность, бестолковость, не умела владеть собой, путалась всю жизнь, делала все невпопад – так и во сне. Просыпалась несколько раз ночью с тяжелой головой, а на подушке – мокрое пятно…

8

А Голосову в гостинице тоже снился длинный, никак не затухающий мучительный сон. Как будто то ли в комнате его московской квартиры, то ли в номере гостиницы собрались люди и, куря и лениво перебрасываясь пустыми фразами, щелкали пальцами или били каким-то предметом по большой стеклянной банке, в которой Голосов вез из экспедиции по Средней Азии экзотического ядовитого паука. В Голосове боролись два чувства – гостеприимство и досада на причуду гостей, которые, не слушая его рассказов об экспедиции, о том, как трудно было поймать и в сохранности довезти этого необычайно крупного и редкого паука, только посмеивались и продолжали страдное свое занятие.

Паук метался в банке, где заботливо были положены камешки, веточки и летали пущенные мухи. Голосов понимал, что, если он будет слишком заметно выражать свою досаду, это только раззадорит гостей, и он, пытаясь отвлечь их, жалко лепетал какие-то факты из жизни пауков, мучаясь, рассказывал о подробностях экспедиции, припоминал, торопясь, что-то интересное о других своих многочисленных путешествиях…

Наконец банка была разбита, камешки, веточки, осколки стекла высыпались на стол, Голосов лихорадочно принялся искать какую-нибудь маленькую банку, чтобы накрыть оставшегося на воле ядовитого паука, а потом пытался отыскать самого его среди мусора на столе, и то ему чудилось, что редкий паук погиб и с ним пропал счастливый результат экспедиции, то с ужасом думал он о том, что паук убежал и вот сейчас укусит кого-нибудь из неслушающих и не сознающих опасности гостей, – и опять в нем боролись два чувства: жалости к ним и глухой, нерассуждающей, мрачной досады, растущей неудержимо и грозящей перейти в неуправляемое слепое чувство.

«Укус смертелен, ведь укус смертелен!» – в отчаянье уже принялся повторять Голосов на непрекращающиеся усмешки и, мучаясь от неразрешимости, проснулся.

Было всего только пять часов утра, а спать не хотелось. Вспомнилась вечеринка вчерашняя, опять досада возникла, а вместе с ней и печаль. Да, его сон был каким-то образом связан с вечеринкой – та же смесь понимания, ясности и незнания, как поступить. Никто не виноват в убогости жизни, никто, кроме нас самих, но это с одной стороны. А с другой: вот он, Голосов, все понимал и мучился, а выглядел, наверное, точно так же, как и они. Не сделал ничего, молчал, подчинялся общему. И Володя, к примеру, – тот самый, который понял и предложил Голосову собраться снова, – ведь он тоже мог подумать о Голосове точно так же, как он, Голосов, думал обо всех о них.

Суток не прошло, как он покинул Бутырки, Нечаева с Осиповым, и они уже так отдалились, но тут он опять вспомнил о них и опять с теплым чувством. Ему припомнилось, как Осипов доставал соты из улья, а он, Голосов, стоял невдалеке, слыша пролетающих мимо него пчел и моля бога о том, чтобы они не ужалили его. Ни одна не ужалила, и он радовался. А Осипов сказал:

– Они плохих людей жалят. Хороших не трогают.

– А как они узнают? – спросил Голосов, внутренне торжествуя.

– Да ведь плохой суетится, боится всего. Вот они и чувствуют.

Мед был душистый, необыкновенно вкусный…

А потом Осипов дал ему проехать на комбайне.

Да, что-то было во всем этом от детства, связывалось со счастливыми давними годами, когда мир открывался солнечной стороной, когда таким значительным казалось все – и настоящее, и обязательно светлое будущее. Да… Да… Обязательно светлое! А почему нет? Что мешает? Что препятствует тому, чтобы людям счастливо жить на земле, такой богатой цветами и травами? Почему мы ссоримся из-за какой-то чепухи, подсиживаем друг друга, подчас ненавидим…

Так вот же она, разгадка: Нечаев и Осипов. Естественности не хватает всем нам, вот в чем дело. Суетимся много. Не живем – суетимся.

И вставал, и принимал душ, и делал свои упражнения Голосов со светлым чувством, все еще досадуя на себя за вчерашнее, но почему-то уверенный в том, что все наладится с Олей, не потеряно главное, – он понял причину, он сам был  в и н о в а т, а значит, поправить можно, если зависит от него самого.

Он даже поработал немножко над сценарием – записал несколько сценок, чтоб не забыть, – и, дождавшись половины девятого, позвонил Оле. Он говорил легко, по-новому, словно забыв вчерашнее, не связанный. И Оле передалась эта легкость, она согласилась пойти в музей, сказав, что приедет к десяти часам, пусть он ждет ее прямо у входа. Как по волшебству получилось.

И неожиданная легкость, с которой они договорились, еще больше осветила его, доказала несомненную его правоту – все проще, все гораздо проще, а сложности мы создаем сами, и планета наша предназначена все-таки для хорошей, красивой жизни. Верно говорится, что все плохое не от природы, а от самого человека. Жизнь непременно должна быть праздником, даже если она полна страданий – все равно праздник. И труд – праздник, только он должен быть любим и осмыслен.

Он вспомнил свои красивые мысли в совхозе, когда лежал на поляне в цветах, рассуждения о цели и о пути – и еще раз утвердился в этом. Вот именно, вот именно! Мы разучились радоваться процессу, нам обязательно нужно что-то конкретное – р е з у л ь т а т! А что такое результат? Всегда ли мы понимаем, что он такое? В погоне за результатом как же часто теряем мы важнейшее из человеческих качеств – внимательность. Отчего и получаем результат вовсе не тот. Внимательности к окружающему и к себе самим – вот чего так не хвастает нам, именно, именно! – думал Голосов, радуясь этой мысли. Потому и открытия все, потому и интерес к жизни, что – внимательность! Ведь еще столько тайн… Нечаев-то как говорит? А вот как: «Было бы желание». Так ведь желание только тогда и есть, когда есть внимательность, интерес. Высший смысл – путь. Как в детстве было? Интерес и открытия каждый день.

Голосов ждал десяти часов, расхаживая по номеру, и ему казалось, что он слышит отзвуки того, что было здесь вчера, когда она сидела в этом вот кресле, курила, а он смотрел в ее глаза и садился то на этот вот стул, то на кровать и ходил – и не было окружающих материальных предметов, а были только они с Олей, два родственных существа. И были они как бы вне конкретного пространства, вне времени, как две вольные птицы, а еще точнее – две вселенных, два облака, свободно летящих, приближающихся друг к другу, а то и входящих одно в другое, без страха нарушить свою форму и свой состав. И они не нарушали ни того, ни другого, они лишь как бы светились, как бы вспыхивали и пели друг в друге. Это было настолько непохожим на то, что произошло потом, на вечеринке, настолько это было несравнимо более истинным, близким к сути и правде, что Голосов уже почти и забыл вчерашнюю мучительную досаду и горечь и ждал Олю хотя и с некоторой тревогой, но радостно. Отзвуки мелодии, честно сохраненные гостиничным номером, настроили его на искренний, чистый – прежний! – лад.

Без пяти минут десять он спустился в холл, а потом вышел на улицу.

9

Погода улучшилась, с радостью Голосов отметил и это, подошел к музею – он был на другой стороне площади, – вдыхал глубоко свежий утренний воздух и вглядывался в прохожих в той стороне, откуда должна была прийти она. «Ничего, еще не все потеряно, ничего, – утешал он себя. – Билета нет, и хорошо, поеду завтра, от командировки осталось же время, завтра и поеду, а сегодня еще целый день впереди, сейчас пойдем в музей».

Конечно, она появилась внезапно – шла, торопясь, потому что слегка опоздала. Эта не унижающая ее достоинства торопливость понравилась Голосову, хотя он уже издалека увидел слегка нахмуренное ее лицо. Подошла, поздоровалась с улыбкой, Голосов, с трудом сдерживая волнение, взял ее под руку и повел в музей.

В темном, почти черном облегающем длинном платье, слегка, ненавязчиво, как бы между прочим подчеркивающем ее великолепную фигуру, с особенно тщательно убранными волосами, чуть-чуть, совсем чуть-чуть накрашенная, благоухающая, она была, как никогда, хороша. Уверенной в себе, могучей, всепобеждающей женственностью веяло от нее…

Музей был закрыт, однако Голосов по телефону договорился еще вчера, и их впустили. Какие-то женщины, работницы музея, встретились им в первом же зале, и все смотрели на них, особенно на нее, и Голосов отметил на их лицах типично женское – восхищение, осуждение, зависть…

Быстро прошли по залам – музей был не из самых интересных, это видно сразу, – остановились у стендов, посвященных сельскому хозяйству. Да, действительно, здесь висели огромные портреты Нечаева и Осипова – по отдельности и вместе, во весь рост, рядом с комбайнами. Голосов показал их Оле, начал было рассказывать, но тотчас почувствовал, как вяло и бесцветно сейчас звучит его рассказ. Не тем были заняты его мысли, да и ее…

Он держал ее под руку и чувствовал тепло ее тела, и упругость руки особенно волновала его, голова чуть кружилась, словно он был во хмелю.

Не больше десяти минут пробыли они в музее, но, впрочем, этого было вполне достаточно – важно ведь убедиться, что фотографии Нечаева и Осипова здесь действительно висят.

– Зайдем ко мне, да? – сказал он, волнуясь больше, чем ему бы хотелось.

– А кофе у тебя можно будет попить? – спросила она, и по звучанию ее голоса и выражению лица понял он, что она волнуется тоже, и ясно уже было ему, что не имеет никакого значения то, что происходило вчера вечером, ничто не имеет значения, кроме того, что они наконец опять вместе.

Они вошли, и Голосов тотчас настроился на то, чтобы немедленно вернуться к тому, что было здесь вчера, продолжить мелодию, – как ребенок в ожидании праздника, он уже не думал ни о чем постороннем, в радостном предвкушении размяк и слегка улыбался. «Блаженны дети…»

– Садись, – сказал он. – Пойду доставать кофе.

Она села, а он направился вниз, к ресторану, зашел с заднего хода, попросил несколько чашечек кофе – ему дали с обязательным возвращением чашек, под честное слово, – гордый, он понес их на маленьком подносике в номер.

Она сидела в кресле, положив ногу на ногу, курила и смотрела на него со странным каким-то выражением – каким, он не понял сразу.

– Ну, как тебе музей? – спросил он.

– Ты ведь сам знаешь, – сказала она, прихлебывая кофе и глядя в окно.

Да, что-то все-таки произошло с ней, она была не такая, как вчера здесь. Что-то произошло. Не прошла, значит, вечеринка даром. Красивая, обворожительная, но – чужая.

– Володя взял у меня телефон вчера, обещал позвонить днем, – сказал он. – Хочет пригласить нас куда-то сегодня. Но не пойдем, правда? Хватит вчерашнего.

И тут он почувствовал, как опять поднимается в нем досада.

– Что вы так на вчерашнее напали? – сказала она вдруг холодно, подчеркнуто переходя на «вы» и так, словно ждала этого, вспыхивая.

– Ну как же! – взорвался он. – Эти ломания, фиглярство. И ты не со мной была, Олечка, с ними.

– Володя, я не хочу, чтобы вы так говорили, – сказала она совсем уже отчужденно, выпрямилась и поставила чашку. – Я лучше уйду. Это мои друзья, и я…

«Что делаю?! Не то, не то говорю. Неправда это!» – в отчаянье заметалось в сознании Голосова, а вслух он сказал:

– Извини. Я не хотел. Понимаешь, как бы тебе объяснить… Люди должны быть самими собой. Милая, хорошая моя, ну зачем этот подносик дурацкий, столик ресторанный, когда и так общения не хватает, когда общения-то и нет! Песенки эти… Зачем в одиночество-то играть?

С тоской чувствовал он, что говорит не то, что нельзя так впрямую. Он не хотел говорить, но говорил почему-то, досадовал на себя, но говорил…

– Вы уедете, Володя, а я останусь, – перебила она его вдруг. – Зачем же вы так? Ведь другого у меня нет.

Она откинулась в кресле, курила и смотрела на него, взрослая и холодная.

Он осекся.

– Прости, Оля, – сказал тихо. – Прости.

Встал, подошел к окну.

Не было, не было музыки. Ничего не получалось, хотя они теперь были только вдвоем и в том же самом номере, где вчера….

Затянулась пауза. Он стоял спиной к ней, глядя в окно. Она молчала.

Да, конечно. Он уедет, она останется. Другого у нее нет. Они живут в провинции. Здесь, разумеется, люди не могут быть людьми, где уж… Здесь даже стенки, шезлонги, эстампы и столики на колесиках не спасают! Даже подносики. Провинция… Можно подумать, что в столице шезлонги спасают от собственной беспомощности, убогости.

Он обернулся.

Она смотрела на него по-прежнему холодно. «Неужели и он – как Эдик, – промелькнуло у нее. – Взрослый ведь как будто бы человек. Неужели не понимает? И хочет ли он чего-то другого, кроме…»

– Оленька, милая, – сказал вдруг Голосов, мучаясь, тыкаясь, как слепой в поисках верной дороги. – Оленька, но ведь… Не в подносиках, не в стереофонических колонках дело. Не в шезлонгах же! Можно ведь… Можно во Франции не увидеть того, к примеру, что у себя в доме, на своей собственной улице… В людях дело, а не в вещах! Вот мы с тобой здесь сидели перед тем, как туда идти, – у нас ведь все было. Музыка истинная была! А там, в вещах дурацких… Колонки, стенка, иконы напоказ… Там-то как раз и не было музыки, при всех этих стерео… как их там? Зачем же это, а?

Она молчала. «Какой же он нудный, оказывается, – думала она, наслаждаясь почему-то собственной злостью. – Ведь то, что он говорит, и так ясно. Чего он хочет?» Но что-то все-таки изменилось в ней. И чуть не зарыдала вдруг.

Замолчал и он.

– Ну и что, если у вас здесь провинция, – машинально сказал он наконец. – Да и что такое провинция, собственно? Что здесь, не люди живут?

– И все-таки другого у нас нет, – тоже тихо, печально повторила Оля. – У меня нет. Это уж точно.

– Другого чего?

Она не ответила. Он смотрел на нее спокойно. Она сжалась в кресле.

– Я, понимаешь… Как бы… как бы тебе объяснить… – запинаясь отчего-то, начал Голосов. – Ты о йогах, к примеру, слышала что-нибудь? Ну, об индийской философии. У них правила есть, правила жизни. «Внимайте песне жизни», ибо ничто не случайно в этом мире, во всем – гармоническое единство, а следовательно, каждый в конечном счете получает по заслугам. Так ведь? Тут главное что? Понять, в чем суть! Ничто не случайно, понимаешь. И от нас самих очень многое зависит. И еще… Радость жизни должна быть обязательно. А иначе зачем все? Если жизнь правильная, то и в страданиях радость, верно? Как же без них, без страданий? «Страдания даются нам для того, чтобы мы что-нибудь поняли» – вот мудрость. Ведь так? Ведь это здорово, если подумать, что так оно и есть. Когда мы особенно страдаем? Когда не сделали чего-то – того, что могли и должны были сделать! Задним числом понимаем и мучаемся. Вот и нужно нам понять и в следующий раз умнее быть! А если от нас ничего не зависит, то и страдать нечего. Тут ничего не поделаешь. Верно? Истинные страдания – от нас самих!

Он говорил то, во что верил, это были важные для него слова, однако опять чувствовал, что говорит не то.

Оля молчала, он не смотрел на нее.

– Знаешь… – помолчав, начал он опять, пытаясь обязательно нащупать дорогу. – Я вот путешествия люблю. Чувство свободы удивительное. Именно тогда начинаешь понимать, что к чему. Да и работа моя ведь с путешествиями, с поездками связана…

А Оля тоже вся извелась сомнениями. Она слушала его, но не вдавалась в смысл его слов, целиком занятая собой. «Глупость, какая глупость, при чем здесь путешествия, – мысленно возразила она на последнее его заявление. – Все любят путешествия, ну и что? При чем тут…» Однако незаметно для себя самой она размягчалась все больше и больше, и уже опять влекло ее к нему, и уже не хотелось возражать ему, хотя она заранее была не согласна. Впрочем, может быть… В чем-то он, может быть, и прав, хотя…

А Голосов восторженно рассказывал о своих путешествиях, о командировках, увлекся. Он перестал думать о том, что можно говорить и чего нельзя, говорил то, что хотел говорить, и смотрел на нее, удобно, покойно сидящую в кресле, смотрел с удовольствием и опять любовался ее волосами, глазами, губами, каждой складкой, линией ее строгого черного платья, маленькими туфельками, выглядывающими из-под него, стройными тонкими ее лодыжками. Да, что-то изменилось, что-то произошло. Уже опять стало казаться Голосову, что Олю окружает сияние, оно наполняет всю комнату… Он чувствовал себя все свободнее и свободнее и понял вдруг, что опять, как при первой встрече в поезде, происходит нечто очень и очень важное: он стал самим собой.

И Оля тоже вдруг почувствовала, что теряет опору и плывет, плывет неизвестно куда, невольно нежась в жаре его убежденности, наслаждаясь музыкой голоса, темпераментом, красивым потоком слов. Понимала ли она смысл, хотела ли понять? Да ведь никакой смысл, никакая строгая логика не могла бы сейчас переубедить ее в том, в чем, по несчастному стечению обстоятельств, убедила сама жизнь. Она была уверена, уверена, уверена, что он никогда, никогда, никогда не сможет понять ее, женщину, дожившую до двадцати четырех лет и так и не построившую себе сносную личную жизнь, живущую не там, где хочется, не так и не с тем, делающую не то и не так. Что ей до его философии, пусть даже и очень красивой? Но ей все больше и больше нравилось слушать его, ей становилось лучше и лучше – легче, теплее, покойнее. «Что это я? Зачем? – подумала она в какой-то миг. – Поддаюсь… Опять, опять…» И минутная горечь нахлынула на нее, но тотчас прошла, она перестала сопротивляться. Уши ее, казалось, не слышали слов, они ощущали музыку. Она едва не закрыла глаза, ей хотелось дотронуться до него, погладить, но не было сил встать.

Вспоминая потом эти минуты с волнением и печалью, Голосов понимал, что тогда-то и наступил, очевидно, его час – их общий час! – что не только можно, но просто необходимо было ему попытаться перейти грань, он просто обязан был, так уж устроен мир, что должен, должен мужчина в какой-то миг взять на себя.

Да не только потом! Он и тогда понимал. Но не мог. Не считал себя почему-то вправе нарушить миг духовного единения, как-то оскорбить, как-то унизить ее этим. Именно теперь он не позволял себе приблизиться к ней…

И никогда, никогда, никогда не призналась бы Оля себе самой, что хотела, очень хотела этого. Наоборот. Вспоминая потом, дома, эти минуты, она старательно убеждала себя, что благодарна ему за сдержанность, за то, что он оказался столь благороден. И все же ей было грустно, страшная пустота проглянула. Как будто что-то необыкновенное было рядом, промелькнуло и исчезло. Может быть, навсегда.

Но это – дома. А теперь, перейдя через апогей, чувство ее беззащитности стало таять. Словно путешественник, плывший к определенной цели, но ощутивший вдруг прелесть пути – самого по себе пути, – оказавшийся в какой-то миг «без руля и без ветрил», отдавшийся счастью этой сиюминутности – солнце, волны, ветер и теплые брызги, острое ощущение бытия! – она испугалась, подумав о том, что это нехорошо, что минутная слабость предосудительна и вредна, что нужно быть более сдержанной и трезвой. Ведь это всегда лучше!

Да, постепенно она приходила в себя. Эмоции не нашли разрешения, и вступал, вступал в свои законные права мудрый разум. А с ним потребовал своего и рассудок. Трезвая половина ее существа заговорила.

– Но ведь то, что вы проповедуете, – эгоизм, чистый эгоизм, – сказала она, встряхнув головой, доставая очередную сигарету, закуривая, окончательно приходя в себя и вспоминая что-то когда-то прочитанное.

– Эгоизм? – переспросил он, как-то внезапно трезвея. – Как же так…

Он посмотрел на нее, закутавшуюся дымом от сигареты. Поразительно, как быстро она стала опять чужой!

– Ведь я говорю о… – продолжал он, пытаясь найти утерянный ход мысли и становясь все более и более трезвым. – Какой же это эгоизм… Я ведь… наоборот… Я говорю о том, что… Даже расставания не страшны, если понять! – вдруг вырвалось у него как будто бы без всякой связи. – Мы расставаний боимся, конечно. Это понятно, но… Расставаний избежишь разве? Вся жизнь наша в конце концов – сплошные расставания. Мы каждый день сами меняемся, с разными людьми встречаемся, мы умираем в конце концов! Это разве не расставания? Да ведь главное-то что? А главное – это… Главное быть честным и искренним в чувствах – вот! И тогда… А иначе… Не бояться, не рассчитывать каждый свой шаг – вот главное. Не бояться! Самим собой нужно быть всегда.

И все-таки опять что-то нарушилось необратимо. Опять надо было думать о смысле и логике, правильном построении фраз – как на экзамене. И теперь он чувствовал, что не может ей объяснить. Логика и строение фраз не помогут. Ведь чтобы тебя поняли, надо, чтобы хотели понять. А Оля не хотела, это было ясно. Почему-то она упорно не хотела понимать. И опять чепуха получалась.

Потом они пошли в ресторан, и когда входили и садились за столик, Голосов заметил, что многие обращают на них внимание. Они хорошо смотрелись – молодая красивая женщина в элегантном темном платье и он, Голосов, высокий, стройный, в костюме и белой рубашке с галстуком. Но ему было грустно. Очень грустно.

– Володя, мне скоро нужно идти, – сказала она вдруг твердо, как будто бы додумав и решив что-то.

– Как идти? Почему? – потерянно спросил он.

– Мама ждет. Скоро она с работы приходит. Ты не представляешь, как трудно мне уходить из дома к тебе. Мама не любит оставаться одна. А сегодня еще…

Она замолчала.

– Что сегодня? – спросил он.

– Сегодня придет мой бывший муж. Вечером. Мама пригласила его. Я должна быть.

– А, понятно, – сказал он. – Ну что ж, тогда пойдем.

Он проводил ее, посадил на автобус.

– Я уеду завтра вечером, – сказал. – Может быть, встретимся завтра? Утром, днем… Как сможешь.

– Ладно, – сказала она. – Постараюсь с мамой договориться. Как получится. Если отпустит.

В ее глазах тоже была печаль и усталость.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю