Текст книги "Зажечь свечу"
Автор книги: Юрий Аракчеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 34 страниц)
Перед самым отъездом произошла у меня неприятность, которую я долго не мог вспоминать без пылкой досады.
Узнав о моей идее, родственники и знакомые реагировали каждый по-своему – в основном все же доброжелательно, – но вот один сосед по коммунальной квартире, врач, был первым да, в сущности, и единственным, кто категорически и бесповоротно возражал против моей поездки.
Вообще он так близко к сердцу принял мое решение, так остро реагировал на него, что я долго не мог понять, в чем же все-таки дело.
Началось с того, что я обратился к нему по поводу расширения вен на левой ноге.
Спокойно он ощупывал мою ногу, но когда я сказал, что вот, мол, еду на велосипеде, один, хочу добраться до Винницы из Москвы, он взглянул на меня как-то странно, и пальцы, ощупывавшие ногу, напряглись.
– Один? На велосипеде? До Винницы? Это еще зачем?
Мы с ним и раньше частенько расходились во мнениях, но такой резкой реакции на мои слова я не ожидал.
– Ну, как же, – сказал я. – Интересно. Природа… Настоящая жизнь.
– Но что ты там будешь делать один? – с каким-то странным раздражением перебил он меня. – Я понимаю, поехать на машине, компанией. Коньяк, шашлык, девушки. А так… Мне это совершенно непонятно.
– Ну, как же, ну… Интересно ведь.
Я вдруг почувствовал, что не могу ему объяснить.
– Смотреть буду. Ночевать у местных жителей. Купаться… – сказал я, не зная, что же еще добавить.
– Ночевать у местных жителей… – повторил он, как бы взвешивая. – Смотреть… Что смотреть-то?
И наконец вынес свое окончательное решение:
– Какая чепуха! Чего ты там увидишь, на дороге? А у местных жителей зачем? И педали крутить без конца… Ладно бы на машине… Нет, знаешь, я теперь буду воспринимать тебя как человека странного. В высшей степени странного. А с твоей ногой дело дрянь. Нужна операция. Ехать я тебе ни в каком случае не советую. Вообще рекомендую продать велосипед и готовиться к инвалидности. Да ты ведь не мальчик уж. Удалить вены, конечно, можно. Но велосипед и все такое придется оставить.
Растерянно я встал со стула, поблагодарил и пошел в свою комнату. Я был почему-то уверен, что ничего страшного с моей ногой нет. Ездил ведь по городу столько, гимнастикой занимался, бегал – и ничего.
Все же я показал ногу еще двум врачам – физкультурному и хирургу, – и оба сказали, что ехать без всякого сомнения можно, нужно только бинтовать эластичным бинтом. Даже полезно ехать, потому что умеренный спорт повредить никогда не может. Об инвалидности и прочем смешно, конечно, и думать.
Сосед же, встретив меня в очередной раз в коридоре, опять странно посмотрел и спросил:
– Все-таки едешь?
– Еду, – ответил я.
– Безумству храбрых не поем мы песню! – продекламировал он, и опять неприязнь так прямо и излучалась от него.
«Почему?» – думал я, недоумевая.
Теперь же, в пути, я не раз отвечал встречным, что еду, мол, в Винницу, еду один, из Москвы, и каждый раз видел доброжелательные, по-хорошему сочувствующие глаза…
– Если тебе непонятно, это не значит плохо, – сказал я тогда в коридоре соседу, но он не опустился до диспута со мной.
Он остался при своем мнении стойко и непреклонно.
ПЕРВОЕ УТРОКогда я проснулся, на простынях и подушке лежали яркие пятна солнца.
Это было настоящее утро путешествия – в номере маленькой гостиницы в ста с лишним километрах от Москвы, кругом незнакомые люди и городок незнакомый, на первом этаже в укромном месте под лестницей стоит и ждет меня мой нагруженный велосипед.
В номере было пять кроватей, на одной из них еще кто-то спал, около другой стоял высокий мужчина с зеркальцем в руках и брился. На столике посреди номера лежали грибы.
Первое, что я почувствовал, когда поднялся с кровати, было ощущение новизны, свежести и какая-то тихая, спокойная уверенность в непременном везении. После вчерашнего откоса мышцы слегка болели, но эта спортивная полузабытая боль была приятной. И радостно было думать, что сегодня опять предстоит дорога.
Выезжал я из Тарусы по той самой крутой улице с белым булыжником, по которой ходил вчера вечером, но сегодня, при свете дня, она уже не казалась такой волшебной, а дойдя до перекрестка – улица была слишком крута, и велосипед пришлось вести рядом, – я даже не свернул направо, чтобы посмотреть на деревья. За этим, первым подъемом последовал еще подъем, снова пришлось идти шагом, а в одном месте слева открылась опять широкая, голубоватая от утреннего тумана, панорама Оки.
Проехал мимо какой-то церкви, началось поле с поваленной изгородью («По этой дороге на Паршино ехать?» – спрашивал несколько раз. «По этой, по этой, так прямо и едьте», – отвечали мне), лесок, а потом дорога вдруг неудержимо пошла вниз, я едва успевал тормозить, сильно опасаясь за втулку, – звук тормозов был сухой, в Москве я по незнанию забыл залить втулку автолом, – страшно было также за багажник и за рюкзак, очень уж сильно трясло. Пронеслись мимо несколько развесистых берез, высокие сосны. Поворот – и впереди, внизу, влево и вправо распахнулся большой широкий овраг, дорога стремительно неслась к мостику на дне оврага, а за ним прямо и круто взбиралась на ту сторону вверх. В тряске я едва успевал глянуть по сторонам и все-таки почувствовал, что овраг этот необыкновенный.
Я резко затормозил.
Звякнул звонок на руле, скрипнул багажник. Стало тихо, солнечно. В яркой листве берез самозабвенно распевали птицы. И такое спокойствие, такая завершенность были вокруг.
Потихоньку спустился пешком до мостика, придерживая упорно катящуюся вперед и вниз машину, перешел мостик, поднялся немного вверх и опять остановился, завороженный.
Чистая, светлая роща прямых пестроствольных берез, редкие стройные стволы – колонны. Листья наверху – капители, сливающиеся в изумрудный, ажурный потолок, сквозь который свободно проникают солнечные лучи. Внизу не растет кустарник, только низкая редкая трава, и так сухо, что хочется полежать на теплой земле. Светлый сказочный мир…
Выехал я из Тарусы благополучно, – правда, довольно долго пришлось идти в гору пешком, да и на нужную улицу попал не сразу, заехал сначала совсем не туда, потом овраг, а за оврагом миновал первую деревню, Паршино, – но потом начались блуждания, странствия, и стал этот день, 13 августа, одним из самых длинных дней путешествия.
Было у меня пять маленьких карт, причем две первые, наиболее подробные, трехкилометровые, как раз и включали весь маршрут от Серпухова до Алексина. Но если от Серпухова до Тарусы немудрено было по прямому шоссе доехать, то от Тарусы до Алексина не только шоссе, но и проселочной дороги прямой не было. Намечая маршрут в Москве, я нарочно включил стоящий в стороне городок Алексин, к которому и дорог-то толковых нет, да и вообще стоит он на Оке, а я раньше о нем и не слыхивал, разве что встречал упоминание где-то, но и то не уверен.
У кого как, а у меня 13 число частенько бывает необычным. А 13 августа почему-то особенно. 13 августа я убил своего первого тетерева…
Боже, как я мечтал об этом! Несколько раз приезжал на моховое болото – сто километров от Москвы на автобусе и еще двенадцать пешком – со взрослыми охотниками и со своими приятелями, школьниками, вспугивал много тетеревов, видел их на току. Однажды в конце апреля слышал прямо-таки симфонию, которую запомнил на всю жизнь: множество токующих тетеревиных голосов слилось в негромкий, какой-то м е р ц а ю щ и й, вездесущий звук, словно со всех сторон во множестве мчались к болоту быстрые поезда… Но никак не мог попасть из своей старенькой одностволки в пролетающий в утренних сумерках силуэт птицы, не мог привезти домой почетный охотничий трофей, близко подкрасться к токующим на мху среди берез птицам тоже не удавалось никак.
И вот однажды, в конце лета, шел я с приятелем по мягким кочкам болота, увязая во мху по колено, продираясь сквозь заросли, в жаре, в густом аромате багульника, с ружьем наготове, и раздался вдруг впереди знакомый, мощный звук взлетающей птицы, мелькнуло меж тонких березовых стволов черное с белым, вскинул я тотчас свою одностволку, выстрелил, почти не целясь, некогда было целиться, и тут же – еще не успел утихнуть звук выстрела – бросился вперед со сдавленным от волнения горлом – ведь такое уже бывало и я ничего не находил! – и увидел, и чуть не задохнулся от счастья и жалости. Он лежал на буро-зеленом мху, большой черный красавец с белыми полосами на крыльях, с красными бровями и рубиновыми капельками на черном, тяжелый, теплый…
А 13 августа другого года я спас человека, тонувшего в Москве-реке.
Старинный городок Алексин теперь тоже связан в моей памяти с этим числом.
Но прежде чем доехать до Алексина (от Тарусы по прямой совсем недалеко, километров тридцать), я познал прелесть затерянности и неопределенности, когда словно бы нет прошлого, не хочется думать о будущем, но зато есть яркое, солнечное настоящее, ты сам, твои выносливые крепкие ноги, послушная тебе машина и – бесконечное переплетение богом забытых дорог, поля, леса, деревни, полевые цветы, колосящаяся пшеница и рожь, струистое море запахов: сенных, хвойных, навозных, цветочных, неожиданные повороты дороги; овраги, пригорки, ручьи и речушки, сонное, сумеречное молчание старого леса, полевое раздолье с чириканьем птиц, зачарованная, монотонная песня лесного ручья, колодцы, крутые подъемы и спуски, жара, солнце, пот – мучительная, отупляющая и невыразимо прекрасная полнота жизни.
От Паршина нужно было держать на Шишкино и дальше на Яблоново, как мне сказали в гостинице, но почему-то втемяшились в голову Ладыжино и Алекино́, они были левее, ближе к Оке, а река эта по-прежнему притягивала, гипнотизировала меня. Перед самым Паршином, после оврага, я свернул влево по асфальтированной дороге, решив, что раз уж тут есть асфальт, то есть и все основания ехать по нему, держась ближе к Оке. Правда, дорога эта была какая-то странная, слишком прямая, и, когда впереди показался «Запорожец», едущий навстречу, я остановился, дождался его и прокричал в окно кабины: «Куда эта дорога, не скажете?» Кургузый автомобильчик остановился, из окна высунулся интеллигентный мужчина и сказал, что дорога эта идет в пионерский лагерь, а там заканчивается тупиком. За «Запорожцем» появился «Москвич», он тоже притормозил, пассажиры его высунулись, начались расспросы, я сказал, что в Винницу, и опять увидел удивленные, доброжелательные глаза. Мне теперь уже нравилось говорить, куда еду…
МИЛИТРИСА КИРБИТЬЕВНАЖенщина, встретившаяся на окраине деревни Паршино, сказала, что нужно держаться правее, «вон по тому большаку», – Ладыжино останется слева, а Шишкино справа, ни туда, ни туда не надо сворачивать, а все прямо и прямо по «большаку», а я, еще когда слушал ее, тоскливо глядел на «большак», ничем не отличающийся от обыкновенного проселка, и знал уже, что обязательно сверну куда-нибудь «не туда».
Разумеется, так оно и случилось, но когда случилось, мне было почти все равно – я уже расстался с мыслью сегодня проехать Алексин и добраться по «улучшенной грунтовой дороге», как сообщала карта, до большого поселка Ферзиково на полпути от Алексина до Калуги. Потому что от Паршина и начались предалексинские долгие странствия, таинственным образом связавшиеся для меня с числом 13.
Первое, что вспоминается, – коварные, непонятные разветвления дорог, похожих друг на друга и в то же время разных – сухих, укатанных до твердости, глинистых, или разъезженных, поросших травой между колеями, полевых, с колосьями и соломой, едва приметных среди жнивья, заброшенных. «Большак», по которому нужно было ехать, вдруг непонятным образом раздваивался – так, что с совершенно одинаковой вероятностью можно было принять за правильную любую из веток, – или вдруг поворачивал резко в сторону, и я в растерянности останавливался, считая, что теперь-то уж вот наверняка сбился с дороги. Когда я выезжал в поле, то где-нибудь слева или, наоборот, справа видно было деревню, но «большак» как ни в чем не бывало тянулся мимо, оставляя ее в стороне, не сворачивая. И я понятия не имел, какая именно это деревня. И, как назло, не было встречных.
Солнце, которое светило то в левый, то в правый висок, то, большей частью, прямо в лоб, в конце концов напекло голову, и пришлось опять надеть велошапочку с козырьком, за которой я, слава богу, не поленился специально съездить в магазин в день отъезда.
Наконец, проехав какой-то лес, в полной уверенности, что окончательно сбился с пресловутого «большака», в поле увидел я нескольких человек, бредущих по дороге навстречу. Не успел я слезть с велосипеда и стать на землю, чтобы спросить у них о дороге, как услышал вопрос женщины, которая шла первой:
– Где деревня Алекино́, не знаете?
– По-моему, там, впереди, – сказал я с появившейся вдруг уверенностью от ощущения твердой земли под ногами. – А впрочем, давайте разберемся, у меня ведь есть с собой карта.
Я вытащил трехкилометровку, люди обступили меня, а когда наконец последовал традиционный вопрос и так же ставший традиционным мой ответ, то лицо женщины, как, впрочем, и лица ее спутников – двух девушек, пожилого мужчины и паренька, – приняли такое неподдельно симпатизирующее выражение, что я понял: сосед мой посрамлен окончательно и бесповоротно.
Расставшись с ними, я так энергично налег на педали, что, как птица, взлетел на пригорок и ощутил вдруг, что ничуть, ну совсем не устал, на земле конечно же больше хороших людей, воинствующему невежеству нужно давать решительный отпор, а то, что я вот тут немного заплутал, – даже здорово, даже, наоборот, интересно, и бог с ним, с направлением, – главное ведь то, что я действительно, по-настоящему путешествую. И это ведь так здорово!
Деревня, которая показалась сразу же за пригорком, была Алекино́.
Успокоенный, радостный от сознания собственных сил, гнал я от Алекина до Трубецкого – чувствовалась, ох как чувствовалась близость Оки: бесконечные крутые подъемы и спуски, речушки и ручейки – так что половину дороги опять пришлось шагать под гору и в гору, вцепившись в ускользающий из рук никелированный руль. И все же так вольно было вокруг – такие живописные неожиданные изгибы дороги, деревья, кустарник, поля, – что даже застилающий глаза пот и тяжелый велосипед не мешали оглядываться по сторонам, смотреть.
Фляга была пуста, и я решил, что в Трубецком нужно обязательно попросить молока.
На окраине Трубецкого чувствовалась работа – тарахтели комбайны, стоя на месте; что-то деловито разравнивал бульдозер. На вопрос о молоке меня послали дальше, в глубь Трубецкого. Живописная узкая улочка, плавно идущая на спуск, маленькие хатки в кустах сирени…
В нескольких аккуратных чистеньких избах с пристройками для скотины сказали, что молока у них нет. Может быть, виной тому был непривычный мой вид – ни рубашки, ни майки, голые ноги и только коротенькие брючки, шорты? Когда одна бабка, завидев меня, приближающегося, еще из окна истошным голосом закричала вдруг «нету! нету!» – даже не выслушав мою просьбу, – я обиделся, разозлился и повернул велосипед назад. Однако тут же, заметив, видимо, мои эмоции и поняв, сама остановила меня полная женщина, черноволосая, в красной кофте, и пригласила следовать за собой. По дороге женщина посмеялась над моей обидой, потом спросила, не в армии ли я служу, брюки вроде армейские, и не на побывку ли со службы еду. А то у нее дочкин жених в армии служит и на меня похож. Не встречал ли я его часом? Я разочаровал тетю, но она все равно привела меня к крыльцу, успев еще сказать, что дочка у нее – красавица, и велела ждать.
Великолепная все же деревенька Трубецкое: недалеко от Оки, крутые кривые улочки, много деревьев, сады…
– Вальк, а Вальк, там Петя приехал, иди посмотри, – послышалось за стенами избы. Стукнула дверь, и на пороге явилась в дверной раме, как в рамке, молоденькая милая девушка в светлом платье. Взявшись руками за притолоки, она внимательно и, как мне показалось, слегка недоброжелательно рассматривала меня. Милитриса Кирбитьевна в ожидании прекрасного царевича на вороном коне.
– Правда, похож? – сказала женщина, выглядывая из-за ее спины.
– Нет, не похож… – протянула Милитриса серьезно и разочарованно.
– Он Петю-то знает, Петю-то знает, служит вместе… – нашлась хитрая мать, подмигивая мне незаметно.
– Правда? – оживилась Милитриса Кирбитьевна и взглянула теперь с приязнью. Голубые глаза ее вспыхнули и засветились, улыбка озарила румяное милое личико. Даже волосы зазолотились и засияли.
– Конечно, – соврал я совсем не по-царски и тут же пожалел об этом, и выраженье моего лица конечно же подсказало девушке правду.
– Обманываете, – произнесла она устало и улыбнулась теперь уже приветливо, грустно.
– Попои молоком-то, попои, – опять подмигивая зачем-то, сказала мать, протягивая девушке кружку и кринку.
Пот стекал у меня по лицу и груди, мне вдруг стало стыдно перед прекрасной царевной.
Девушка взяла у матери кринку и кружку, аккуратно налила молока, протянула тонкой белой рукой. Пить хотелось очень, я пил взахлеб, стыдясь перед женщинами своей жажды.
– Нет, не похож, – еще раз с печалью сказала Милитриса Кирбитьевна и скрылась в избе, вернув матери кринку.
– Ждет! – кивнула женщина ей вслед и вздохнула.
Она налила еще, я выпил, совсем уж по-будничному полез в карман за деньгами, женщина отмахнулась от денег, пожелала счастливого пути, подмигнула еще раз на прощанье, укоризненно качнув головой в сторону скрывшейся дочери, я поблагодарил, сел на велосипед и поехал.
СНИЛИСЬ ЛИ ВАМ ПОЛЕТЫ?Недаром перед Трубецким было больше спусков, чем подъемов, – лишь только я выбрался из древней, непонятно откуда взявшейся в этой затерянной деревеньке липовой аллеи, начался длиннейший тягун, под безобразно ярким полуденным солнцем, без тени, среди ржаных и пшеничных полей. Я просто в полном смысле слова обливался потом – он брался откуда-то сверху: со лба, с висков, из-под волос, скапливался у ключиц и струями стекал вниз, под ремень. Даже брови напитались, как трава после дождя, и стоило провести рукой по лицу, как новые капли, выжатые из бровей, устремлялись вниз и предательски разъедали глаза. А ноги бунтовали и отказывались работать. Подъем тянулся не на один километр – свободно и раздольно вымахивал на увал, – но дорого же мне далась эта наша русская широта и раздельность. Я из последних сил налегал на педали, чуть не касаясь носом руля, и вожделенно вглядывался в счетчик у переднего колеса – в конечном счете ведь именно от этих маленьких цифр, отсчитывающих километры, зависело мое избавление. Но цифры менялись медленно, очень медленно – я уже не на километровые смотрел, а на стометровые, сцепив зубы, и с трудом удерживался от нелепейшего желания: остановиться, слезть и просто так покрутить переднее колесо, чтобы заставить быстрей работать счетчик.
А вокруг было до удивительности хорошо. Солнце, тишина и безлюдье. Тишина, если не считать птиц, потому что птицы – им-то плохо ли?.. – заливались безудержно, особенно жаворонки.
Наконец, преодолев бессовестно длинный подъем – два с половиной километра по счетчику! – добравшись до перелеска, до его дивной тени, я слез – ноги едва не подогнулись сами собой – и, стараясь сохранить должное уважение к своему бессловесному другу, который вроде бы вовсе и не стремился к спасительной тени, а, наоборот, всячески пытался вырваться из моих рук и упасть тут же на дороге, на солнце, повел его в сторону, через кювет и кочки, – и окунулся наконец в мрачноватую, душистую, влажную, восхитительную прохладу. Комковатая глинистая земля была мягкой и теплой, словно свалявшаяся от долгого употребления подстилка.
Нет, все-таки было здорово. Я сидел в густом переплетении ветвей, в темном укромном островке, как в шалаше, как в индейской пироге, а вокруг – больно смотреть – колыхался, тек, сиял безбрежный океан света. И такая щедрость, такое могущество и величие было также и в буйстве зелени – листьев, колосьев, трав, – что такие мелочи, как усталость в ногах и руках, цифры на счетчике, жара, пот, жажда, казались теперь вовсе уж несущественными мелочами. О городе, о прошлом, о суете даже и мысли не было. Весь, целиком, со всеми своими ощущениями, желаниями, мыслями я был только здесь, сейчас, в этом вот сиюминутном моменте.
Не торопясь, ехал я дальше и даже остановился отдохнуть, как только встретилась симпатичная молодая березовая роща. Когда я подводил машину к березке потолще, чтобы прислонить к стволу, на глаза попался первый гриб.
Он торчал рядом с колесом велосипеда, хорошо видный, коренастый, крепкий. На шоколадной бархатной шляпке застыл неподвижно солнечный зайчик. Ножка была толстая, пузатая.
Сердце мое забилось. Взяв гриб, затаив дыхание, я принялся обшаривать окрестную траву, заглядывать под валяющиеся сухие ветви и листья, раздвигать кустарник. Удалось найти еще несколько и среди них только один червивый. Вот радость-то! Помню, как когда-то в лесу я с особым вожделением искал именно белые грибы, молил судьбу, проклинал невезение, но именно они, белые, всегда с трудом давались. До боли в глазах всматривался я в густую траву, ворошил листья, ползал среди папоротников… И, как правило, мои спутники находили больше белых грибов, чем я. Вот лисички – другое дело, с лисичками мне всегда везло, но ведь это несерьезные грибы, лисички. А тут совсем рядом с дорогой, больше того: там в двух шагах другая дорога была, так что не только рядом, а даже в развилке между двумя дорогами удалось найти несколько великолепных белых, стандартных белых – таких, какие грибники считают на штуки. Это было как внезапный подарок, сюрприз, и, только собрав их, положив рядом с велосипедом, обшарив еще раз, для верности, уже обойденные окрестности, я вдруг сообразил, что грибы-то эти мне в общем-то и ни к чему. Не суп же из них мне теперь варить. Да, вот так не вовремя, бывает, везет – с большим опозданием.
Но что же мне делать-то с этим богатством?
В ярком слепящем свете по дороге шла женщина с сумкой. Она была еще далеко, шла не спеша, приближалась. Я собрал все грибы и спокойно стоял в тени, ждал. Она не шарахнулась, увидев меня, полуголого, в шортах, не испугалась, я спокойно, с улыбкой протянул ей грибы, она улыбнулась тоже, взяла грибы, положила в сумку, пошла.
И опять потянулись перелески, поля, поля, тракторист сосредоточенно чинил свой трактор на соломенном жнивье – я спросил, как в Алексин, он кивнул прямо, – крутые подъемы и тряские спуски, жара, опустевшая фляжка, наконец – деревня у совсем скрытого в кустах, почти высохшего ручья – Шарапово. Ни в Яблонове, которое было перед Шараповом на пригорке, ни в самом Шарапове, как мне сказали, колодцев хороших нет, а берут они воду в этом самом ручье – «Хорошая вода, лучше колодезной, не пожалеете». Я долго спускался по узкой тропинке, шагом, оказалось, что там около самого ручья – родник, рыжая ямка, наполненная неподвижной хрустальной водой, такой холодной, что заломило переносицу, не пожалел. Потом обратный ход, тоже шагом, несколько сот метров по деревне в седле, а затем крутой спуск, брод через ручей, который в этом месте разлился и перегородил дорогу, – можно было хоть поплескать на себя, смыть пыль, – подъем: сначала опять шагом, потом с грехом пополам в седле, опять деревня, а за ней – лес, спуск и такой дремучий и молчаливый бор, загадочный, узкий извилистый путь по известняковым камням, легкий деревянный мостик где-то внизу, едва видный между деревьями, такая волшебная тишина и величие огромных, обросших кое-где мхом деревьев, что почувствовал я себя словно мальчик с пальчик со страниц детских сказок братьев Гримм.
Нет, ей-богу, несмотря на жажду, жару и усталость, несмотря на время, которое давно уже перешло в обеденное, несмотря на то, что до Алексина еще ехать и ехать, просто никак не хотелось покидать этот бор. Но пришлось. Начиная с Тарусы, я уже познал обязательное ощущение путешествия – радость встреч и тоску расставаний…
За мостиком и новым подъемом в тени многолетних сосен стояло в ряд несколько изб. Разве что не на курьих ножках. Они были добротные, с крашеными резными наличниками, под новыми черепичными крышами – как на подбор. Около каждой – большой запас напиленных и наколотых дров в штабелях. Бидоны и кринки на частоколе. Я постучал в одну из дверей. Никто не откликнулся. Около другой залаяла большущая злая собака. Наконец на крыльце показалась девочка. Голова ее была повязана ярко-красной косынкой.
– Как насчет молока, девочка? Не найдется ли?
Девочка скрылась в избе, а затем вернулась с полной холодной кринкой и кружкой. Я выпил две кружки. Молоко было хорошее, жирное, на кринке выступили прозрачные капли. Когда я предложил деньги, Красная Шапочка сначала удивилась, а потом замахала рукой, ушла. Я едва успел крикнуть «спасибо».
Около крайней избы двое, мужчина и женщина, пилили бревно. Я спросил, что это за деревушка.
– А мы не знаем, – сказала женщина. – Мы не здешние.
И почти сразу же за этой обителью Красной Шапочки началась неасфальтированная, но все же автомобильная дорога, и встречные сказали, что до Алексина уже недалеко, километров восемь.
После жары, после блужданий, после мучений, после бесконечных крутых подъемов и спусков вырвался я наконец на широкую финишную прямую, просторную гладкую дорогу, плавно идущую под уклон, и, едва касаясь педалей, несся теперь с головокружительной скоростью – туда, где далеко впереди и внизу раскинулась огромная, необозримая, захватившая дух панорама. Там блестела полоска Оки, зеленели леса, дымили какие-то трубы.
Видимо, это и есть Алексин.
– Это и есть Алексин? – спросил я у встреченной женщины в тужурке, прервав свой полет.
В руках у женщины был флажок, она стояла у будки на самом краю обрыва. Подойдя ближе, я заглянул в обрыв и увидел далекий, маленький отсюда песчаный карьер, похожие на детские куличики холмики песка и щебенки, игрушечные автомобили. От будки начиналась дорога, которая вела в карьер, извиваясь зигзагами. Завыла сирена.
– В чем дело, зачем сирена? – спросил я у женщины.
– А сейчас щебенку рвать будут, – сказала она, отчего-то морщась.
В жизни не видел, как рвут породу, – разве что только в кино, и теперь очень захотелось посмотреть.
– Так это, где трубы – не Алексин? – спросил я в ожидании.
– Это Соцгородок. Алексин левее, вон, за бором, видите храм? Соцгородок на этой стороне, Алексин – на той, вам через Оку переехать придется – вон мост, видите? Ока здесь петлю дает.
Я приблизительно понял, как показывала она, и теперь неотрывно смотрел на карьер. Что-то долго не было взрыва. Правее карьера, на той стороне Оки густо и плотно зеленел большой лоскут соснового бора, уходящий одним своим краем к горизонту.
– Не жарко ехать-то? – сочувственно спросила женщина, и только тут я заметил, что она бочком-бочком прячется в тень от будки.
И понял, отчего она морщится. Жара и правда была немыслимая. А мне – хоть бы что. Я стоял наверху, на этой высоте – над Окой, над Алексином, над горизонтом, – свободный, смотрел во все глаза и дышал полной грудью. Жалкий, страдающий вид женщины только придал мне величия.
Наконец внизу медленно вырос маленький серовато-желтый султан, он рос и рос в полном безмолвии, и лишь несколько мгновений спустя до нас донесся несильный грохот взрыва. Султан расползался, бледнел, сквозь него уже было видно противоположный откос карьера, его жиденькая верхушка, едва достигнув одного уровня с нами, начала оседать. Опять провыла сирена, я простился со своей новой знакомой, вернулся на дорогу и снова ринулся вниз – навстречу цели, навстречу новому, никогда ранее не виданному городу со старинным названием – Алексин.
Снились ли вам когда-нибудь полеты? Я-то летал сколько раз – и просто по комнате, присаживаясь на шкаф отдохнуть, и низко над улицей, спасаясь от преследователей, – казалось, это так просто: небольшое усилие воли, напряжение – и ты плавно отрываешься от земли. Когда такой сон бывал утром, в полудреме, я, сознавая, что сплю, все убеждал себя, что это ведь так просто, и, снова и снова взлетая, старался запомнить, как именно это делается, с тем чтобы и наяву повторить. Но увы, когда сон уходил, наступало тусклое разочарование, – еще не вставая с постели, с унылой трезвостью я сознавал, что бесполезен опыт, который я вот только что приобрел, бессмысленно будет даже пытаться взлететь. И только когда проходило время и приходили новые сны, я опять не терял надежду: вот ведь как это делается, это же совсем просто – вот так, вот так… И, увлекшись, взлетал высоко, над городом, над улицами и площадями – сердце замирало от высоты, – и вот уже внизу проплывали холмы, поросшие лесом, поля… Впервые наяву я испытал нечто подобное, когда плавал в маске в голубовато-зеленоватой воде теплого моря. Как и во сне, внизу проплывали большие камни-скалы, поросшие водорослями, сновали рыбы, а горизонт терялся в сизой дали…
Нечто подобное снам я чувствовал и теперь, когда низвергался с горы к Алексину и к Оке, – дух захватывало от скорости и высоты, – но только это была уже настоящая явь: ослепительный свет, тугая волна встречного воздуха, дребезжание велосипеда и острое, звенящее чувство опасности.