Текст книги "Зажечь свечу"
Автор книги: Юрий Аракчеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 34 страниц)
И побежал к спрятанным у Сашки карбюратору и трамблеру.
По дороге заглянул на склад.
Сони не было.
– Где Соня?
– Нету. Больна.
«Вот тебе и раз!»
– Не может быть, вчера же…
– Вчера работала, сегодня не вышла. Скарлатина у девочки, понял?
«Больна. Девочка больна!» Фрол даже покраснел от чего-то.
Он вернулся в ЛИДу.
Теперь на трех стендах у него работали моторы и лишь на четвертом, последнем, лежал «подкидыш».
12
Один у Фрола прошел вторичную – можно отключать. Пять моторов всего. Один – на остывание и доводку.
И Фрол принялся за «подкидыша».
В ЛИДу вошел Арсений Самойлович. Фрол ставил карбюратор и искоса поглядывал на начальство. Арсений Самойлович подошел к Фене, – видно, справился, сколько сдали. Отошел. Оглядел испытателей. И – к Фролу.
– Что это у тебя? Не покрасили?!
– Вчерашний, – бросил Фрол, не поднимая головы. – Из экспериментального.
– Что?! Его ж в переплавку. Зачем ты с ним возишься?
Фрол спокойненько довинтил карбюратор. Принялся за трамблер.
– Хороший же мотор, – справляясь с волнением, сказал он наконец. – Зачем же в переплавку?
– Сколько сдал? – строго спросил Арсений.
– Пять сдал, два долеживают.
– Снимай, потом займешься.
– Не сниму.
– Ты что, Горчаков?
– Я свои и так успею.
– Я тебе говорю – снимай.
Сейчас Арсений говорил негромко, но по коже у Фрола ветерок заходил.
Сергей бросил работу, подошел. Умейко посматривал со своего ряда. Только Федор-маленький копошился с мотором, не замечая.
– Мало сдашь – смотри, – сказал, постояв, Арсений. И отошел.
– Брось ты его, – сказал Сергей. – Зачем связался?
Фрол регулировал трамблер.
Наверное, в первый раз в своей жизни Фрол Федорыч Горчаков пошел наперекор начальству.
Но запустить мотор до конца смены он так и не успел. Хотя и удалось все собрать и отрегулировать приблизительно, однако, как ни надрывался стартер, мотор не заводился. А тут еще подвесной конвейер, который шел, не останавливаясь. Вконец измученный, с неразгибающейся до конца спиной, Фрол после смены решил опять идти в душ.
Сдали они в этот день тридцать один мотор. Все, кроме Сергея, по восемь моторов. И Фрол.
После душа спине полегчало. Когда Фрол вышел из цеха, на заводском дворе в разгаре был митинг. Выйти, протолкаться к проходной было невозможно. Фрол прислонился к Доске почета – среди других фотографий здесь висела и фотография Дуганова, Федора-маленького – и стал, смотреть и слушать.
Рядом с ним никого из знакомых не было.
У заводских ворот наскоро сколотили трибуну, и теперь за столом, покрытым красным сукном, на возвышении сидели директор завода Груздев, парторг, несколько начальников цехов и еще кто-то, – видимо, от горкома. Заканчивал свою речь начальник цеха сборки Бубнов. Издалека он казался маленьким, однако над толпой гремел его голос, умноженный несколькими динамиками.
Фрол переступил с ноги на ногу. Он почти не слышал, что говорит оратор, он думал о Соне. «Сходить или не сходить? Можно подарочек – мишку какого-нибудь, конфеты… Скарлатина. Да, не сладко».
На трибуне говорил уже кто-то другой. Ба, Федор-маленький! Он говорил хорошо. Слушали. Он говорил что-то против войны. «Ай да Федя!» – подумал Фрол.
Закончил Федор. Ему захлопали дружно.
За Федором выступил еще только один оратор – парторг цеха шасси.
– …Все как один! – так закончил он свое выступление.
Все подняли руки. И Фрол поднял руку.
13
Во дворе, когда Фрол пришел, уже собрались за столиком мужики. «Козел», конечно, домино. В карты нельзя – штрафовали.
Был здесь таксист дядя Петя – у него всегда водились деньжата; и дядя Саша, Александр Степаныч, за которым всегда кто-нибудь присматривал из окна – бабка, теща, дочь; и Павел, вот уже лет пять собиравшийся развестись с женой, которая била его, и страшно трусивший, однако; и Сев Сергеич – интеллигент, владелец «Волги»; и токарь Славка Жуков – ему везло: жена второй раз подряд приносила двойню, почему, собственно, и дали им квартиру в этом новом доме; и пенсионер Гринин, бывший учитель. Фрол постоял, посмотрел, послушал. Отошел.
Зашагал к скверу.
Весь этот оставшийся вечер Фрол опять думал о Соне. А что, если бы?.. Нет, невозможно, пожалуй. Да и Валентина… Ей-то куда же? Нет, невозможно. Поздно, Фрол Федорыч! Он думал и о дочке Сониной, которая – надо же ведь! – опять заболела. «Может, к ней сходить все-таки, помочь чем, а? Адрес в отделе кадров узнать… Нет, неудобно как-то. Еще поймет не так… а хорошо бы дочке подарочек все же, да и Соне заодно тоже… завтра если на работу не выйдет – адрес постараюсь все же узнать…» И об Иване Сергеиче думал Фрол тоже. И о «подкидыше». «Как-то он там, лежит ли? Не украдет ли вечерняя смена?»
Долго сидел в сквере на лавочке, глядя, как играют дети в песке. Потом ходил просто так, пришел домой и рано лег спать – Валентина опять задержалась…
А наутро встал посвежевший, бодрый, даже поясница у него прошла, – и опять он был великодушен, и все был готов простить и себе, и Валентине (она пришла, когда Фрол уже спал, и опять легла на раскладушке почему-то), и готов был, может быть, начать жизнь по-новому, если бы только Валентина ответила на его ласку. Но она опять сделала вид, что спит, и Фрол, умывшись по-быстрому, взяв только кусок хлеба из буфета, отправился на завод.
«Подкидыш» был на месте.
Фрол пришел на полчаса раньше времени, однако ему повезло: конвейер стоял. Ночная смена уже сдала тридцать моторов – дали разрешение на меньший срок обкатки, – но на сборочном конвейере случился простой: не подвезли вовремя поршни.
Фрол снял один из моторов Ивана и поставил «подкидыша». Затем он отправился к окрасчику из ночной смены и налил в баночку краски.
– Воняешь здесь, – недовольно буркнул Иван, когда Фрол принялся за окраску.
– Ничего, проветрим, – сказал Фрол. – Потерпи уж…
Он почистил «подкидыша» шкуркой, потом окрасил блок цилиндров, корзинку, коробку передач, удлинитель, подцепил «подкидыша» тельфером и на весу окрасил масляный картер. От краски саднило в горле, но «подкидыш» преображался на глазах, и вскоре он уже висел перед Фролом новенький, сверкающий самолетной краской, нарядный – словно детская игрушка на елке.
Появился Федор-маленький с Сергеем, зазвучал голос Арсения Самойловича. Опоздал Умейко. Степа Солдатов, Феня, не спеша сел на свой стул. Пошел конвейер.
Двадцать девятое число – не шутка! Фрол опустил «подкидыша» и поставил к стенке: торопиться некуда, подождем. И только после обеда, сдав, как и вчера, пять моторов, Фрол осторожно водрузил питомца своего на свободный стенд. Еще раз проверил все особенно тщательно, подсоединил масло, воду, ток для трамблера. Включил стартер. И нажал на рычажок карбюратора.
«Подкидыш» поупрямился, попрыгал немного, пофыркал недоверчиво, вздрогнул наконец как-то по-особенному, отчего у Фрола вдруг часто и сильно забилось сердце, заработал сам – ровно, мощно, – задрожал, набираясь сил, запел… И, обойдя мотор, подойдя к нему со стороны выхлопного коллектора, Фрол вдруг лицом, руками, грудью ощутил здоровое свежее тепло, исходившее от него.
«Подкидыш» ожил.
Фрол обкатал его вместе с другими моторами, нарочно стараясь не отдавать ему предпочтения перед другими, хотя и слышал все время его особенно ровный и мощный голос. Позвал Феню, чтоб принял.
– Хороший мотор. Молодец, Фрол Федорыч, – сказал Феня, ставя свои закорючки.
Снял затем Фрол «подкидыша» тельфером, ловко подцепив за прочное устье выхлопного коллектора, подвел к конвейеру, продел крюк конвейера в ушко на блоке, укрепил удлинитель другим крючком, отцепил тельфер.
Мотор качнулся несколько раз, повис и пополз к отверстию в потолке ЛИДы – на главный конвейер сборки.
– Давай-давай, ползи… Ступай, – сказал Фрол с внезапной бодростью и похлопал его на прощанье по теплому боку. – Ступай-ступай, сынок, ничего…
И, только проводив его глазами до выходных ворот ЛИДы и взглянув в последний раз на его серебристую корзинку, на картер, похожий на приплюснутый рыбий живот, на карбюратор, который выделялся своим зеленоватым металлом, Фрол вздохнул и огляделся.
Его ждала работа.
ЗАПАХ БЕРЕЗ
Был июнь. Меня будоражат июньские длинные дни, а когда они проходят, становится грустно. Наступает душный июль, затем август со своими прохладными звездными ночами, сентябрь… а там и зима… На следующий год все повторяется: и опять ожидание весны, потом волнение, «охота к перемене мест», июньские робкие ночи и чувство чего-то несбывшегося…
В то время я работал на установке декораций в оперном театре. Воскресенья и праздники для нас всегда были самыми напряженными днями: шло по два спектакля. Бывало, выгородишь вечером сцену и смотришь в зал сквозь специальное окошко в занавесе на людей, ожидающих, праздных. А когда начиналось действие, я садился где-нибудь в углу за кулисами, слушал музыку и певцов, потом выходил из театра и шагал по Театральному проезду. Шумный и праздничный, он пестрел людьми, огнями.
Отдыхали мы в понедельник. Хотя он и не был для нас «тяжелым днем», но почему-то, как правило, в наш выходной с утра портилась погода.
Но в тот памятный мне июнь погода каждый день стояла великолепная…
В одно из воскресений вечером я вдруг по старой памяти решил провести свой выходной день на рыбалке. Принес с чердака рыбацкую сумку, удочки и около часу ночи вышел из дому.
У метро стихало воскресное оживление. Люди прощались, расходились, разъезжались по домам – все еще праздничные, нарядные в ярком электрическом свете. А я – одетый в поношенную штормовку, с потертой сумкой, с удочками – был уже не от мира сего.
В пустых по-ночному вагонах метро дремали одинокие пассажиры, устало светили лампы, медленно набирал ход, машинально мчался и не спеша останавливался сонный поезд.
Среди полутемных платформ вокзала я нашел свою электричку, сел в вагон. У горизонта уже начинало светлеть. Когда вагон дернулся и привычно застучали колеса, я прислонился к стенке и задремал.
Что было потом?..
Я шел по длинной пустой дороге. По обеим сторонам ее стояли дома, серые, равнодушные и тоже как будто пустые. Уже рассвело. Руки мои в робком свете были чуть фиолетовыми и холодными – так всегда бывает в ранние утра.
Дома скоро кончились, начались поля, овраги, кустарник. Я казался себе маленьким и одиноким, но словно бы ощущал беспредельность земли – все эти пригорки и овраги, леса и болота на обширной поверхности, уходящей за горизонт.
Надо мной бесшумно, неотвратимо свершалось непременное: менялись краски, розовело небо, и я понимал, видел, как огромная наша планета медленно поворачивается, подставляя остывший за ночь бок солнцу.
Не чувствуя ног, я летел как на крыльях, и воздух переполнял легкие. В кустарнике у дороги щелкали соловьи.
Потом был ослепительный день. Искрящаяся рябь на воде, убаюкивающее покачивание, непрестанный плеск волн о лодку, словно кто-то легонько постукивает о ее дно, солнце, солнце и душистая тень прибрежного леса. Отчего так пахнет в гуще берез? Я нюхал ветки, растирал листья между ладонями. Откуда этот цветочный запах, когда вокруг нет цветов?
Я плыл по большому водохранилищу с его бесчисленными притоками, бухтами; приближался к берегу там, где над тихой водой свисали ветви деревьев, пробовал ловить рыбу, хотя клева не было. Я наломал веток лиственницы с прошлогодними сухими шишками и поставил их в бадейку для рыбы, затем добавил еще веток березы… Лодка моя была моим домом, крошечным плавучим островком – пусть не скорлупкой, затерянной в волнах океана, но все же бесконечно одинокой среди заливов, проливов и плесов. Я пристал к острову, ходил по нему, как Робинзон, но остров оказался слишком малым, к тому же он был наполовину затоплен, и несколько деревьев, растущих на нем, стояли в воде. Возле стволов плескалась, выпрыгивая из воды, рыба. Я опять сел в лодку, поплыл.
У одного из берегов обнаружил маленькую уютную бухту. Вылез на берег и теперь ходил в зарослях, как первобытный человек, оглядываясь, правда, чтоб не попасться кому-нибудь на глаза. Здесь росла лиственница, большие кусты рябины, необыкновенно крупный цветущий боярышник, мощные, раскидистые акации, не было привычной осины, ели, сосны. Сказочные, волшебные кущи… Птицы кричали наперебой, а у меня кружилась голова. Я чувствовал себя пьяным от теплоты и от воздуха, пахучего и густого, я не ощущал своего тела, казалось, растворился в окружающем.
Потом купался, сойдя по острым камням в теплую, зовущую воду залива. Плыть было необыкновенно легко. Я переворачивался на спину, закрыв глаза и лицом ощущая прикосновения солнца, нырял в зелено-желтую тусклую глубину, а оказавшись на поверхности, вновь радостно видел слепящий свет и находил глазами свою уютную бухту и лодку в тени акаций…
Когда надоело плавать, медленно вышел на берег. Крупные капли воды, словно драгоценности, сверкали на моей груди и плечах. Я несколько раз глубоко вздохнул, и захотелось двигаться, бегать, казалось, необыкновенная сила переполнила тело, еще немного – и тогда уже, точно, можно будет взлететь… Да, странно, конечно, выглядел я со стороны – городской человек, охмелевший от обыкновенного воздуха, света.
Но вот к моему берегу пристала лодка. Женщина осталась сидеть на корме, а мужчина вышел на берег и вежливо спросил у меня, где находится устье реки Катыш. Он был худ и бледен, этот молодой мужчина в трусах, а я… О, я уже считал себя диким человеком! Я объяснил ему, но, вероятно, не мог скрыть своего презрения, потому что он как-то странно посмотрел на меня, прыгнул в лодку, и они с женщиной поспешно отплыли. А я опять остался один, один среди природы, «царь» природы, маленькая, ничтожная, переполненная благодарностью ее частичка…
Были еще купания, странствия по своим владениям, отдых в пятнистой тени дерева. Потом я вдруг почему-то решил, что пора ехать домой. Легко и быстро работал веслами, пружинисто сгибаясь и разгибаясь, и лодка моя летела. Удалилась бухта, тень акаций, долго была видна еще береза на берегу, потом все сравнялось в темно-зеленую полоску, и стало грустно. Захотелось вернуться. Я развернул лодку, она закачалась часто и беспокойно, заплескались волны, солнце теперь стало бить в лицо, я взмахнул веслами несколько раз… Нет, не надо! Пусть останется все как было, пора действительно ехать домой.
И опять полетела моя лодка, я обгонял других рыбаков, а выходя на берег у рыболовной станции, старался сделать вид, что в сумке у меня кое-что есть. Единственную плотвицу, пойманную утром на хлеб, я давно уже отпустил в воду.
В трех километрах начинался маршрут автобуса, который ходил до железнодорожной станции. Я свернул с дороги, чтобы продлить немного свой путь, но, опьяненный ароматом берез, незаметно удалился в сторону, отчего, когда вернулся на шоссе, оказалось, что до остановки автобуса остается все еще около трех километров.
Теперь опять шел быстро, но уже по пыльной, горячей дороге, и проезжающие машины обдавали песком и гарью. Успел на автобус, который вот-вот собирался отойти, автобус тронулся, загромыхал, пыль полетела во все щели так, что вокруг сделалось тускло, и стало ясно: волшебство рассеялось, все будет как раньше.
А вечером поднялась температура. Кожа на всем теле горела так, что нельзя было лечь в постель. Потом жар усилился, голова была словно чужая, я терял сознание, бредил. Солнечный удар. Расплата.
То был один из лучших дней моей жизни.
БАБОЧКА
Весной я получил долгожданное письмо из Молдавии от известного селекционера грецкого ореха И. Г. Команича. Иван Георгиевич писал, что орех расцвел и я могу приезжать.
Нужно было ознакомиться с работами по селекции, сфотографировать уникальную коллекцию плодов ореха, самого Ивана Георгиевича за работой, а также мужские и женские цветы дерева с красивым латинским названием «югланс регия».
В редакции мне завидовали: конец апреля, в Москве лишь недавно сошел снег, а в Кишиневе весна, должно быть, в самом разгаре. Я и сам был рад: в Молдавии еще никогда не бывал, и в ботаническом саду можно будет вдоволь попутешествовать с фотоаппаратом, заряженным цветной обратимой пленкой.
Первое разочарование настигло уже в аэропорту Кишинева. Когда садился в «Ил-18» во Внукове под Москвой, моросил дождь и было холодно. А когда через два часа спускался по трапу на молдавскую землю, то было ощущение, будто мы никуда и не летели: такой же дождь, такой же холод. Только строения аэропорта другие.
К вечеру прояснилось и слегка потеплело, но все равно было холодней, чем в двадцатых числах апреля в деревне Подушкино под Москвой, где я вовсю уже фотографировал на подсыхающей, хотя и голой земле перезимовавших, разбуженных солнцем бабочек. Правда, каштаны стояли в полном цвету и кишиневские тополя и газоны были густы и зелены, как летом. В гостинице сказали, что хорошая погода началась в марте, а в апреле жара доходила до тридцати. Так уж мне просто не повезло.
На другой день с утра мы с Иваном Георгиевичем встретились в ботаническом саду. Под сереньким дождиком медленно расхаживали по тропинкам среди больших ореховых деревьев с характерной круглящейся кроной, в которой странными культями белели пергаментные пакеты-изоляторы. Они надеваются на готовые к опылению или уже искусственно опыленные женские соцветия для того, чтобы на них не попала с ветром чужая пыльца и сохранилась чистота селекционного опыта.
Пасмурная погода угнетающе действует на меня. К тому же, глядя на мокрые кусты и деревья, я думал, что ничего интересного там не может прятаться – те же насекомые, что у нас в средней полосе, никакой экзотики, а я-то надеялся… Единственное, что хоть немного утешило, – большие земляные улитки, довольно бойко ползающие по тропинкам. Они-то чувствовали себя в эту погоду как раз превосходно. Как ни странно, снимки рогатых улиток, сделанные без солнца, чуть ли не под дождем, получились…
Фотографировать цветы ореха и Ивана Георгиевича за работой было нельзя. Оставалось надеяться, что из семи дней, отпущенных мне журналом, выдастся хоть один солнечный. Мы расстались с Команичем в надежде, что этот день, может быть, выпадет на завтра.
И действительно. С утра небо было пронзительно синим, я взял тяжелую фотосумку, десяток пленок и отправился в ботанический сад.
До чего же все меняется при свете солнца! Зеленые дебри, которые вчера казались унылыми, пустыми, сегодня ожили, я увидел, что в саду во множестве цветут сливы, поздние яблони, алыча, боярышник. А в траве ослепительными солнечными крапинами светятся одуванчики. Неизвестно откуда появились пчелы, шмели, мухи.
С бабочками было хуже. Иван Георгиевич сказал, что, как видно, первая волна бабочек сошла, потому что совсем недавно он видел не только белянок, которые летали и садились на свежие одуванчики и сейчас, но и каких-то красных и желтых – каких, он не знает, не специалист. И это было второе разочарование.
Цветы ореха грецкого – югланс регия, а также ближайших родственников его, серого ореха и ореха Зибольда, по-своему очень красивы. Хотя красота их вовсе не нужна, потому что опыляет их ветер, а не насекомые, ветру же все равно. Правда, они мелковаты: для того чтобы разглядеть как следует, нужно рассматривать с близкого расстояния, а снимать с кольцами. Особенно эффектно женское соцветие ореха Зибольда – «соборная люстра, поликандр», по выражению И. Г. Команича. Каждая «свеча люстры» – разросшийся двуязычный мохнатый пестик, окрашенный в ярко-малиновый цвет.
Мужские же цветы – длинные, болтающиеся на ветру сережки сантиметров пятнадцати. На них во множестве кормятся пчелы и мухи – опять же даром, без всякой пользы для дерева собирающие пыльцу.
И вот, когда, сделав снимки Ивана Георгиевича за работой, а потом и женских цветов ореха, я перешел к сережкам, чтобы запечатлеть для читателей журнала и их, справа от меня, над маленькой поляной, которую ограничивали высокие кусты спиреи и молоденькие тополя, спланировала большая бабочка. Она летела быстро, плавным, стелющимся полетом, была довольно светлая, но я сразу понял, что это не белянка. Большая…
Волнуясь, я сделал несколько осторожных шагов в том направлении, куда бабочка летела, и увидел ее сидящей на листьях спиреи.
Подалирий!
Чтобы вы могли понять мое волнение, скажу, что хотя я и занимался съемкой насекомых уже довольно долгое время и количество моих цветных диапозитивов измерялось тысячами, однако подалирия у меня не было. Я не только не снимал его, но и не видел живым ни разу. И если об аполлоне мечтал и даже неудачно съездил за ним в Теберду, то о подалирий почему-то даже и мечты не было. Не знаю почему, но он казался мне этаким архаизмом. Подалирий – ближайший родственник махаона, но отличается от него, по-моему, принципиально: стиль окраски его крыльев совершенно другой, строгий, классический. На мой взгляд, он гораздо ближе к тропическим парусникам, чем махаон.
Может быть, особенное отношение к нему возникло еще и потому, что в пленившем меня когда-то отрывке из книги Аксакова «Детские годы Багрова-внука» – «Собирание бабочек» – автор с особенным волнением описывал поимку именно этого Кавалера, считая ее чрезвычайной удачей. Кроме всего прочего, я понимал, что события, которые описаны в книге, происходили очень давно и с тех пор фауна бабочек изменилась, конечно же не в сторону увеличения. А подалирий, которые раньше в окрестностях Москвы встречались довольно часто, теперь там почти совсем исчезли.
Так что не было ничего удивительного в том, что, увидев наконец впервые в жизни так близко сидящего подалирия, я очень заволновался. Он сидел низко, и я уже был от него на достаточном расстоянии. Успел даже отметить, что окраска его очень резкая, бросающаяся в глаза…
Нет, он не улетел в самый решающий момент. Просто я вдруг вспомнил, что как раз только что фотографировал на сережке пчелу и между корпусом и объективом фотоаппарата было навинчено столько переходных колец, что я мог бы снять сейчас лишь одну изящно перевитую шпору бабочки, но никак не всю ее целиком. Что делать? Самое главное, что даже если бы я молниеносно вывинтил объектив и убрал кольца, все равно снять подалирия целиком не смог бы – нужно было менять объектив. Можете себе представить мою досаду. Я стоял и смотрел, а он сидел в очень удобной для съемки позе и терпеливо ждал.
«Хоть рассмотреть как следует, – подумал я в отчаянье. – Может быть, портрет снять?»
Но рассмотреть как следует и снять портрет я не успел. Он плавно снялся с листьев спиреи и, всего только раз взмахнув великолепными крыльями (недаром родовое название его – парусник), переместился на лист молодого тополя на высоте метров трех над землей. Как и большинство бабочек, подалирий питается нектаром цветов, и ни на листьях спиреи, ни на тополевом листе делать ему было решительно нечего. Может быть, именно поэтому мне и казалось, что он не улетает теперь потому, что лукаво и с интересом наблюдает за мной.
Не спуская с него глаз, я наконец вышел из транса и оглушительным шепотом, срывающимся на крик, попросил Ивана Георгиевича, который был метрах в двадцати, поскорее принести мне сумку. Иван Георгиевич, к счастью, тотчас же понял меня и, осторожно ступая, выполнил мою просьбу.
По-прежнему не спуская глаз с бабочки, словно стараясь загипнотизировать ее, я ощупью сменил объектив.
Теперь я был во всеоружии. Но подалирий сидел высоко и, по всей вероятности, не собирался спускаться.
Наконец он легко вспорхнул и скрылся за верхушками тополей.
Сколько я ни ходил в поисках исчезнувшей бабочки, сколько ни всматривался до рези в глазах, подалирия нигде не видел. Иван Георгиевич и его помощница Лида отвлеклись от своей работы, вместе со мной внимательно оглядывали окружающие деревья, кусты, траву с ярко желтеющими одуванчиками. Все напрасно.
Оставив Ивана Георгиевича, я отправился в путешествие по саду. Сад был в цвету. Темно-розовые и белоснежные яблони, алыча, кремовые актинидии, сливы. Внизу одуванчики, зонтичные… Конечно, на цветах и в траве могли оказаться любопытнейшие маленькие создания, но мне даже не хотелось приседать и ползать повсюду, я искал глазами только его. Еще раз отметил, что с бабочками на редкость плохо. Одно цветущее дерево, кажется слива, пользовалось такой популярностью у мелкой крылатой братии – пчел, шмелей, ос, мух, что жужжание и гудение слышалось в десяти шагах, однако я не нашел на нем ни одной бабочки. Только над одуванчиками порхали белянки, да и то, насколько я мог разглядеть, лишь трех видов: горошковая, репная и капустная. Больше ничего. Даже обычных в подмосковных лесах крапивниц, «С»-белое, бархатниц, голубянок, лимонниц, даже резедовых белянок не было. Не верилось, что я действительно видел час назад подалирия.
Проходил по саду часов до трех, устал, но ничего интересного так и не встретил.
За обедом я прожужжал Ивану Георгиевичу уши о подалирии. Я рассказал, что ездил в несколько экспедиций, но не встретил там этой бабочки ни разу. Поведал, что и в Теберде, и на Сырдарье слышал о подалирии как о редком виде, что ближайших родственников его, махаонов, встречал не раз и фотографировал, а вот этого парусника уже и не надеялся встретить. Сказал и о том, что в Ташкенте один приезжий коллекционер предлагал работнику музея природы, начальнику нашей экспедиции, двадцать рублей за экземпляр подалирия – настолько он эту бабочку ценил. Но у начальника экспедиции не было лишнего экземпляра. Я говорил, что дело даже не в том, что она так ценна, а в том, что мне почему-то никогда не попадалась эта красивая крупная бабочка из тропического семейства, а тут вдруг ни с того ни с сего – и улетела тотчас. И, главное, странно: больше никаких красивых бабочек нет. Ну если одна была, так, значит, время для них сейчас подходящее, почему же я больше-то не встретил, не одна же она у них в саду!
Иван Георгиевич терпеливо слушал, и я видел, что он меня действительно понимает, – он ведь коллекционер, собирает разновидности грецкого ореха по всей Молдавии и даже за пределами ее, а его коллекция ореховых плодов вызвала восхищение участников симпозиума селекционеров в Москве, почему, собственно, меня к нему и прислали. Еще он сказал, что читал в научно-популярном журнале, будто во Франции экземпляр редкой тропической бабочки стоит дороже, чем цветной телевизор. А я ответил, что да, это так, но что фотография той же бабочки, снятой в естественных условиях, стоит, наверное, еще дороже и что главная ценность, конечно, не материальная.
– Ну, может быть, завтра удастся встретить, – успокаивал меня Иван Георгиевич. – Только бы погода не испортилась, самое главное. Я завтра вам помогу. Лида тоже переживала за вас…
В гостинице в одном номере со мной еще накануне поселился ингуш Магомет Ахильгов. Мне он еще тогда понравился. Приветливый без назойливости, интеллигентный. «Интеллигентный» переводится с латинского как «понимающий». И действительно, Магомет и не думал смеяться, когда я с горечью рассказал ему об улетевшей бабочке. Он искренне посочувствовал мне и пригласил приехать как-нибудь к нему в гости в Орджоникидзе, там у них будто бы какие только бабочки не летают и, судя по его описанию, даже аполлоны есть. Адрес Магомета я записал, но насчет подалирия, конечно, не успокоился.
Ночью приснился мне любопытный сон.
Как будто бы я командир отряда космонавтов, а космические полеты – это уже обычное дело. И вот одна космонавтка из нашего отряда, Наташа, заболела вдруг особенной болезнью – космическим неврозом. То есть страхом одиночества в космосе. А заболела она очень не вовремя, потому что как раз должна была лететь на Бурую планету, с тем чтобы везти туда с Земли Голубую бабочку. На Бурой планете как будто бы вообще не было никакого цвета, кроме однообразно бурого, а Голубая бабочка – посланец Земли – должна была положить начало рождению всех цветов спектра.
И вот единственная женщина в отряде, Наташа, так не вовремя заболела. «Ну как обидно, скажите», – сокрушалась она.
И единственный, кто имел право заменить Наташу в благородной акции по спасению одноцветной Бурой планеты, – это командир. То есть я. Хотя неизвестно было, получится ли у меня… Дело в том, что истинная помощь должна быть лишена всякой корысти и агрессии. Малейшая агрессивность, малейший страх за себя мог свести на нет всю акцию по спасению: истреблен был бы корабль, уничтожена и команда. А Бурая планета стала бы еще более бурой. Вот почему бабочка, вот почему женщина.
Но лететь все же пришлось мне.
Всю дорогу я настраивал себя на добрый, самоотверженный лад. Прилетел. Спокойно открыл люк ракеты, не спеша ступил на бурую поверхность. На мне был бурый скафандр, в руках у меня была бурая коробочка. Спокойно, с улыбкой я открыл ее. Голубая бабочка весело выпорхнула и ослепительным голубым огоньком полетела вдоль бурой лощины, под серым бесцветным небом…
Сначала казалось, что ничего не произошло. Бабочка скрылась, огонек погас, и вокруг было по-прежнему все бурое до горизонта, а небо уныло-серое. Но внезапно я почувствовал: что-то случилось. Что-то едва уловимое, я мог и ошибиться. Я стоял в растерянности. И вдруг… на бурых склонах лощины, на склоне ближайшей горы и дальше, дальше, до горизонта появились голубые проблески. Все пришло в движение. А вот уже и красный, желтый, зеленый…
Как правильно поняли земные ученые, среди бурых планет Вселенной были такие, которые кичились своей буростью. Там эксперимент с Голубой бабочкой конечно же не прошел бы. Но некоторым, по догадкам земных ученых, давно наскучило быть бурыми, и оставались они такими потому только, что не знали, что такое цвет. Увидев прелестную и совершенно неопасную для нее Голубую бабочку, Бурая планета расцвела.
Уникальный в истории космических экспедиций эксперимент удался. А я, стоя на расцветающей планете, испытал такую огромную радость, что от нее и проснулся.
Ощущение сна было, естественно, очень оптимистическое, однако я вспомнил о подалирии и загрустил. Одно было хорошо – небо опять пронзительно синее.
Мы с Иваном Георгиевичем договорились, что в случае ясной погоды я сначала прихожу к нему в академию, чтобы сфотографировать коллекцию ореховых плодов, а затем мы вместе едем в сад, где я посвящу весь день поискам подалирия. Вчера за обедом я вспомнил, что видел фотографию именно такой бабочки в альбоме польского фотографа Леха Вильчека. Там она была снята сидящей на цветах сирени. Иван Георгиевич сказал, что у них в саду есть целая плантация сирени, правда маленькая, но зато многих сортов, и сейчас она как раз в цвету. Туда он и обещал меня проводить.
Итак, я приехал в академию, снял коллекцию, потом смотрел в темной комнате диапозитивы, которые показывала сослуживица Ивана Георгиевича. А на воле тем временем похолодало, поднялся сильный ветер. Даже когда мы фотографировали коллекцию, для чего вынесли ее из помещения, я почувствовал, что ветер силен. А когда после всего вышли и направились в сад, ветер уже сделал свое черное дело – нагнал мелкие облачка и муть. Все же я надеялся, что хоть час-другой сносной погоды в саду мы застанем, а там, глядишь, и облачка разойдутся, бывает ведь.