355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Пензин » К Колыме приговоренные » Текст книги (страница 9)
К Колыме приговоренные
  • Текст добавлен: 3 апреля 2017, 17:00

Текст книги "К Колыме приговоренные"


Автор книги: Юрий Пензин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц)

В колесе жизни

I

Когда развалился прииск Отрожный, все кто мог, разбежались в поисках нового места работы. Остались Егор Толмачёв, работавший раньше начальником участка, бывший ссыльный Калашников, где и кем только не работавший Фестивальный, безродная баба Уля, дурочка Ганя и ещё несколько человек, которым податься было некуда. Посёлок отключили от электричества и центрального отопления, закрылись почта и баня, магазин перенесли в районный посёлок, добраться до которого летом можно было по реке, а с наступлением холодов – по зимнику.

Жили, кто как может. Егор Толмачёв держал теплицу, в которой выращивал огурцы и помидоры, промышлял на реке рыбой, а в тайге оленями, Калашников и баба Уля жили пенсией. Фестивальный, отоварившись в кредит в районе, завозил на всех, с расчётом и на зиму, продукты и одежду, а потом брал за них хорошие деньги. Другие жили бог знает чем. Одни, видимо, доедали оставшиеся от коммунистов запасы, другие прилавливали в реке рыбу, собирали в тайге ягоды и грибы, бичи, обосновавшись в брошенной школе, ели бродячих собак, дурочка Ганя побиралась.

Уютный, похожий раньше со стороны реки на дачную усадьбу, посёлок обветшал и уже, казалось, осел в землю. Сложенный из крупноблочного камня и красного кирпича Дом культуры стал похож на развалившуюся крепость, за выбитыми окнами в коммунальных домах, казалось, прячется что-то враждебное, даже таёжный подлесок, окружавший посёлок, казалось, осунулся и стал мельче. Уже не шумели здесь остроконечные чозении, не раскачивались на ветру тополя и ивы, не щебетали по утрам юркоголовые пташки, кричали одни вороны, да по ночам выли голодные собаки.

У каждого из оставшихся в посёлке в прошлом была своя жизнь, свои заботы и радости, и каждый о ней вспоминал по-своему. Кто-то думал, что прожил её не так, как надо, кому-то она казалась не хуже, чем у других, Егор Толмачёв, вспоминая своё прошлое, никогда не задумывался, хорошее оно или плохое. Он жил так, как считал нужным, да и память-то сохранила ему одни крутые повороты жизни. Вот он сидит на берегу реки, осень, подытоживая лето, осыпала землю красной, как кровь, брусникой, обметала речные заросли чёрной смородиной, бурундуки, сделав зимний запас кедровых орешков, лениво греются на солнце, напоённый лесным ароматом воздух и бодрит, и кружит голову. И для Егора это лето не прошло даром. И ягод, и сушёных грибов хватит на всю зиму, на проданные с теплицы помидоры Варе, своей жене, справил шубу, себе купил «Москвич», а соседу, можно сказать, за так помог срубить баню. Выбрав из сети рыбу, Егор идёт домой. Уже вечер, застывшее солнце в закате серебрит кроны лиственниц, от одиноко стоящих чозений бегут длинные тени, тропа, по которой он идёт, весело кружит в зарослях ивы, а дальше в засохшем мелкотравье убегает до самого горизонта, где над смутными очертаниями посёлка уже курится вечерняя дымка и слышно, как лают собаки. Настроение у Егора хорошее, несмотря на свою тяжеловесность, он идет легко, и, кажется, наддай ещё шагу, и вот он – твой посёлок. В нём до гвоздя в чужом заборе знакомая ему улица, его дом с высоким крыльцом и светлой верандой, на цепи Серый, он, как всегда, показывая свою верность Егору, то лижет ему руки, то облаивает заросли ивы на задах двора, где, наверное, ему кажется, прячутся чужие люди.

Настроение у Егора портится, когда он представляет, что дома его ждёт встреча с сыном Митей. Его Егор не любит за мягкотелость и бабий характер. «И в кого такой?» – думает он. У самого Егора характера – хоть занимай, жена только с виду тюха-матюха, а тронь, закусит, и убей, не отступит, а Митя, как от чужого дяди: ни отцовского характера, ни Вариной настырности. «Может, и правда, от этого хлюпика?» – думает Егор, имея в виду учителя, с которым Варька крутила до него. Правда, по расчётам получалось – не от него, но кто этих баб знает: рога наставить им и живому мужу ничего не стоит. Снимало подозрение с Вари одно: у Мити была такая же на голове круглая лысина, как и у него, а у учителя лысины на голове не было. Хотя и это не всегда успокаивало. Когда Митя, по-девичьи опустив глаза в землю, мямлил там, где надо было сказать слово, и этим становился похожим на учителя, Егора опять одолевало сомнение. «И не у лысых бывают лысые», – думал он.

Сейчас Егор понимал, что вина за мягкотелость Мити лежала не на учителе, а на нём. В детстве, пытаясь сделать своего Митю во всём примерным, он лупил его, как сидорову козу, в школе, опасаясь, что Митя свяжется с хулиганьём и сорванцами, пресекал каждый самостоятельно сделанный им шаг, и женил-то он Митю не на той, что Мите нравилась, а на дочери зажиточного соседа. Невестка оказалась стервой, сразу же после свадьбы села Мите на шею, а от них с женой потребовала, чтобы их с Митей выделили в отдельный стол и в своё хозяйство. А дальше ещё хуже: невестка совсем озверела и на Мите каталась уже, как хотела, на жену бросалась с кулаками, а с Егором перестала разговаривать. Кончилось это тем, что Митя запил, а невестку Егор выгнал из дому.

В тот год у Егора пали от запора свиньи. Кто-то подсыпал им в корм цемента. Так как мешки с цементом и комбикормом в кладовке стояли рядом, Егор в случившемся обвинил жену. И хотя потом по посёлку поползли слухи, что пали свиньи от чужой руки и по злому умыслу, говорили даже, что не обошлось здесь и без участия невестки, злоба на жену у него осталась. «Она – не она, – думал он, – а свиней нет». А Митя уже допился до того, что стал ходить под себя. Не вытерпев этого, однажды Егор натыкал его в постель носом. Жена плакала, кричала: «Что же ты, злодей, делаешь?!» После этого и в том, что Митя ходит под себя, Егор стал винить жену. «Потакаешь, вот и ходит», – зло говорил он ей.

Разладились отношения у Егора и с зажиточным соседом, отцом невестки. Они перестали здороваться, отгородились друг от друга забором, а когда дочь соседа родила сына, он стал говорить, что это не от Мити, а от тех кобелей, с которыми она болталась в подворотнях. И здесь у Егора с женой пошёл разлад. Увидев, как однажды, прихватив из дому бутылку молока, она юркнула в дом соседа, он, когда она вернулась, сказал: «Ещё увижу, как ты к этой суке ходишь, убью!» «Да он же вылитый Митя», – расплакалась жена, но и это Егора не тронуло. «От него – не от него, всё равно не наш», – думал он.

Жена умерла в тот день, когда сыну Мити исполнилось пять лет. Рано утром она взялась печь шанежки и пироги с брусникой. Увидев это, Егор буркнул: «Опять этому ублюдку», – и вышел на улицу. Уже щебетали птицы, солнце, словно омытое утренней росой, ласково разбрасывало свои лучи по крышам домов и верхушкам чозений, с центральной площади посёлка из репродуктора неслась весёлая музыка, и, казалось, ничто не предвещало беды. Когда Егор собрался возвращаться в дом, во дворе появился сосед. «Иди, – сказал он, – Варя умерла». «Как умерла?!» – не поверил Егор. Сосед ничего не ответил, повернулся и вышел со двора. Умерла Варя от разрыва сердца, а осенью сын Митя сгорел от водки. Егор остался один, и теперь, когда развалился прииск, никуда не уехал, потому что его никто нигде не ждал, а здесь на кладбище покоились жена с сыном, на могилы которых он ходил в день их смерти.

Демократов, объявивших Россию свободной от принуждения властью, Егор не понял, и принял это, как насмешку над здравым смыслом. Свободны, считал он, только бичи и нищие, но за это они расплачиваются болезнями и голодом. А власть – она и потому власть, что отбирает у людей свободу, а взамен гарантирует им здоровый образ жизни. Свободу, думал он, могут позволить себе только там, где всё так хорошо, что только её и не хватает, а где до хорошего, как в России, далеко, необходимо принуждение, иначе будет ещё хуже. Этого-то, считал Егор, демократы и не понимают.

В отличие от Егора Калашников был городским жителем. До ссылки он читал лекции в университете по политэкономии. Пока он читал их по тем конспектам, на которых учился сам, у него всё шло хорошо, и ему прочили хорошее будущее. И личная жизнь у него складывалась неплохо. Жена Ася, работавшая в университете старшим библиотекарем на полторы ставки, успевала всё сделать и по дому. Вечером готовила ужин, чистила мужу выходной на лекции костюм, гладила рубашку, а утром подавала ему кофе с бутербродом. В отличие от него, сложенного угловато, она была стройной, а тонкие черты лица, глаза цвета чёрной смородины и опущенный ниже плеч волос придавали ей вид кавказской красавицы. «Ася, а ты у меня красивая», – говорил ей Калашников. «Сплюнь, – смеялась она, – сглазишь». Иногда он замечал, что после этого она подходила к окну, долго смотрела в него и о чём-то думала. Были у неё и другие странности в поведении, которые Калашников относил на особенности её характера. Например, когда к ним приходили гости, она, подав на стол закуски, ссылалась на головную боль и запиралась в спальне. Однажды, проснувшись ночью, он нашёл её на кухне. Она сидела за столом, зажав руками голову. «Ася, что с тобой?» – спросил он. Испуганно посмотрев на него, она ответила: «Коля, я боюсь: с нами что-то случится». «Ты, наверное, плохой сон видела», – предположил он. «Нет, это не сон, это что-то другое», – сказала она и, поднявшись из-за стола, ушла в спальню.

Когда Калашникову надоело читать лекции по конспектам, он сел за более глубокое изучение материала. Начал он с Роберта Оуэна, с его «Книги нового нравственного мира» и кончил «Капиталом» Маркса. И тут он обнаружил, что оба автора правы, но подход к устройству справедливого общества у Роберта Оуэна гуманней, чем у Маркса. Первый в основу своего подхода взял то, что идёт к нам из глубины веков, снизу, от простого народа, от его вымученного в страданиях опыта; второй – всё, что идёт сверху, от тех, кто берётся управлять этим народом. По Роберту Оуэну, строительство нового общества путём усовершенствования его нравственного сознания требует много времени, по Марксу – всё это можно сделать быстро и не дожидаясь, когда общество к этому нравственно созреет, достаточно иметь хорошее правительство. И, понятно, поднять неподготовленный к построению нового общества народ можно только с помощью революции, а за ней всегда кровь и страдания. Да и дальше – не лучше. Управлять таким народом можно только с помощью принуждения, а за этим стоят уже моральные страдания и народа, и самого правительства. Народ от этого тупеет, правительство ожесточается. В конце концов, всё это приводит к распаду общества, к новым революциям и новым правительствам. Конечно, и это – движение вперёд, но сколько за этим революций, крови и страданий!

Лекции Калашникова не по конспектам, а по тому, как он понимал теперь свою политэкономию, к добру его не привели. Всё началось с вызова к ректору.

– Николай Иванович, зачем всё это вам надо? – спросил он.

Калашников взялся объяснять ему, почему представления о построении справедливого общества у Роберта Оуэна гуманней, чем у Маркса. Начал он это с колонии Нью-Ланарк, в которой Роберт Оуэн с помощью доверительных бесед с её обитателями и ряда удачных мероприятий по искоренению насилия, воровства и пьянства на добровольных началах создал общину. Это, по мнению Калашникова, и должно являться сейчас образцом построения справедливого общества без марксовского насилия. Ректор слушал его, не перебивая, когда часы, висевшие на стене, пробили три часа, он, сверив их со своими, подошёл к ним и подвёл стрелки, потом, делая вид, что слушает, стал перебирать на столе бумаги, а когда Калашников кончил, сказал:

– И дался вам этот Роберт Оуэн.

Потом за Калашникова взялся секретарь парткома. С острыми, как у хорька, глазами, слушая его, он не отвлекался ни на часы, ни на бумаги, а бдительно навострив уши, не пропускал ни одного слова и всё что-то записывал в свой блокнотик. Выслушав Калашникова, он сказал ему:

– Вы свободны.

Разумеется, всё это не обошло стороной Асю. «Коля, тебя посадят!» – плакала она. Вскоре у неё открылись сильные головные боли, и её положили в больницу.

После того, как и в местном КГБ Калашников стал доказывать, что Роберт Оуэн гуманней Маркса, его судили и дали десять лет ссылки на Колыму. Уже здесь, на Отрожном, он узнал, что Ася попала в психиатричку и там отравилась. На прииске он работал сначала сторожем, а потом экономистом, а когда прииск развалился, он никуда не поехал, потому что ехать ему было не к кому.

Если Егор Толмачёв шёл по жизни прямо, не жалея ни себя, ни других, то Фестивальный по ней прыгал, как ловкий заяц. Женился он рано и по любви, похоже, и жена его любила, но разошлись они, не прожив и двух лет. После этого Фестивальный понял: любовь – это не главное в жизни. Она – как приходит, так и уходит, а жизнь остаётся. Оставив жене сына Вову, Фестивальный бросился в гущу новой жизни. Сначала она ему показалась простой, как игра в лото: повезёт – хорошо, не повезёт – плохо. Не понравилось, что ничего от тебя не зависит. Вскоре он перепрыгнул в другую жизнь, которая ему показалась похожей на игру в шашки. Она его увлекла: можно было брать на том, кто часто фукал. Однако, понимая, что на одних фуках много не возьмёшь, он пошёл дальше. Новая жизнь оказалась сложнее и походила на игру в шахматы. Здесь Фестивальный хорошо освоил ход конём, но взять на этом много не смог. Противники его владели не только конями, но и фигурами покрупнее. Наконец, Фестивальный столкнулся и с теми, кто считал, что жизнь – это игра в карты. Так как в этой жизни можно было не только играть, но и жульничать, вписался он в неё как нельзя лучше.

Образное представление о жизни, как игре, привело Фестивального в тюрьму. Зажулив кругленькую сумму на фиктивных документах в организации, где он числился старшим бухгалтером. Фестивальный бросился в бега, но его поймали и дали три года. Однако и в тюрьме он остался верен своему представлению о жизни, как игре: числился истопником, а ходил в доносчиках. За это ему ставили зачёты, и он через два года освободился.

После тюрьмы Фестивальный где только не был и чем только не занимался. В Магадане его видели в Колымснабе, на трассе – в диспетчерах, на Чолбоге – в цехе по выделке камуса, на Отрожном в последнее время он ходил в завхозах. Когда в стране объявили свободу слова и частного предпринимательства, он приветствовал её как долгожданное и милое сердцу событие в своей жизни. «Как думаешь, это надолго? – спрашивал он Калашникова. «Свобода и частная собственность несовместимы», – отвечал Калашников. «Однако!» – весело смеялся Фестивальный. К Калашникову он относился как к человеку умному, но с большим приветом и забегал к нему просто так, покалякать и выпить с ним рюмку водки. А вот Егора Толмачёва он обходил стороной и, даже непонятно почему, боялся. Когда видел его сидящим на крыльце своего дома с тяжёлой, как у быка, головой и низким надлобьем, думал; «Этот и зарезать может».

Бабе Уле было уже за семьдесят и, судя по здоровью, она доживала свой век. На Колыму она приехала после окончания педучилища, на Отрожном до пенсии работала учительницей младших классов. Не имея своих детей, всю доброту своего сердца она отдала ученикам. Любили бабу Улю не только ученики, но и все, кто её знал. Небольшого ростика, широкая в поясе, по улице она, казалось, не ходила, а каталась. Всё, что происходило в посёлке, принимала близко к сердцу: беда у кого – поможет и советом, и последней копейкой, заболеет кто – утешит добрым словом, а помрёт – проводит на кладбище. Сохранился у неё подаренный школой телевизор, работающий на батарейках. Кому хотелось узнать, что творится в стране и происходит в мире, шли к ней и его смотрели. «Ах-хах-хах!» – ахала баба Уля, видя в нём, как разваливается в стране всё, что строили коммунисты, а когда сообщали о том, как в бывших государствах Советского Союза обижают русских, он охала: «Ох-хох-хох!». Фестивального она не любила, считала его мелким пакостником, а за то, что в разговорах он часто шаркал ножкой, звала его Шаркуном.

Бичей было трое. У одного из них, Артиста, были длинные, как у журавля, ноги и седая бородка клинышком. Второй, Дудя, вытянутым вперёд лицом и редкими, вразброс, усами походил на гренландского тюленя. Третий, Ванятка, имел, как у мышки, маленькие глаза, и такие же, как у неё, вздёрнутые вверх круглые уши. Прошлого бичей никто не знал, да они и сами о нём, наверное, плохо помнили. На всех они имели одну большую из алюминия кастрюлю, в которой варили собачью похлёбку. У Артиста была гитара без верхнего баса, на ней он хорошо играл, и при настроении пел песни. Бичи не думали, как Егор и Калашников, о власти и народе, не плутовали и не хитрили, как это делал Фестивальный, не ахали и не охали, как баба Уля, жили – как получится. Когда за выделанные под унты собачьи шкуры Фестивальный привозил им водки, они её пили, а Артист пел под гитару придуманные им частушки. Одна из них была такого содержания;

 
Хочешь – по свету иди,
А не хочешь – здесь сиди.
Ахнешь или охнешь,
Всё равно подохнешь.
 

Ванятка и Дудя, пристукивая, как на барабане, по кастрюле ложками, весело за ним подпевали:

 
Ахнешь или охнешь.
Всё равно подохнешь.
 

Дурочка Ганя, которой было, наверное, не больше четырнадцати лет, в посёлке появилась недавно и неизвестно откуда. У неё были тонкие черты лица, вздёрнутые вверх чёрные ресницы, в подёрнутых дымкой глазах таилось что-то по-детски наивное, и если бы не кривой рот и не, как у зайчихи, узкий лоб, она вполне могла бы сойти за красавицу. Прося милостыню, она ничего не говорила, а просто вытягивала к тому, у кого её просила, сложенную в лодочку ладошку и опускала глаза в землю. Получив её, она низко кланялась и говорила:

– Во спасение нашего Исусе.

Жила она с бабой Улей и побиралась не потому, что нечего было есть, а по привычке, от которой баба Уля отучить её не могла. «Ганя, – просила она её часто, – не надо просить милостыню». «А я, бабушка, – отвечала ей Ганя, – это не для себя, а во спасение Исусе!»

II

Лето было жарким. Не остывшее в короткие ночи солнце уже с утра щедро разбрасывало свои лучи по жёлтым от ягеля сопкам, рассеивало над рекой туманы, вспаивало запахом спелой смородины глухие распадки, днём, застыв в зените, не торопилось уходить с неба, а вечером, похожее на большой медный шар, долго висело в закате. Этим летом на зиму Егор Толмачёв заготовил солёных огурцов, намариновал помидоров, насушил грибов, засыпал в ларь бруснику, холодильник, вырытый в мерзлоте под полом, забил олениной. Оставалось взять у Фестивального муки, крупы и сахара. Пошёл он к нему, собрав последние помидоры в теплице, вечером.

– А-а, Егор Кузьмич, – встретил его Фестивальный в ярком, как японское кимоно, халате и в комнатных из камуса тапках, – моё почтение! Не хотите ли рюмку коньяка?

– У меня свой коньяк, – ответил Егор.

– А-а, понимаем, – хихикнул Фестивальный, – понимаем!

Пристрастия к спиртному у Егора не было, но самогон в доме не выводился. Выпивал Егор с устатку, по праздникам, да когда ходил на могилы жены и сына. А у Фестивального в сделанном под дуб буфете, за фигурно инкрустированным стеклом чего только не было: и коньяк в бутылках, похожих на немецкую с длинной ручкой гранату, и рижский бальзам в плоских из глины сосудах, и ликёры с винами в фасонистых бутылках с яркими этикетками, русская водка стояла в пузатом графинчике. Заметив, что Егор обратил на его буфет внимание. Фестивальный, подделываясь под тон человека, живущего со вкусом и в своё удовольствие, сказал:

– Коллекционирование – моя страсть.

На стенах в доме Фестивального висели толстые ковры, пол уложен мраморной плиткой, а в спальне застелен медвежьей шкурой. Ломился у Фестивального и склад, пристроенный к дому: мешки с мукой и крупой – под самый потолок, в углу – тюки с одеждой и обувью, на полках – хозяйственный инвентарь и домашняя утварь. Заломил за всё это Фестивальный и цены.

– Откуда ты их взял? – не понял Егор.

Фестивальный сморщил лицо в плаксивую гримасу:

– А меня как грабят?!

– Кто грабит? – не понял Егор.

– В районе! В районе, Егор Кузьмич! Ведь там такое ломят, что шапка с головы валится. Говорю им: побойтесь Бога! А они: катись со своим Богом знаешь, куда?! И матом меня! Вот и поговори с ними! А доставка сюда, Егор Кузьмич?! Один бензин – что стоит! Не-ет, – схватился за голову Фестивальный, – не знаю, что и делать! И так прикинешь, и этак, а всё себе в убыток. Хоть бросай всё и беги отсюда.

Когда за всё, что ему надо, Егор предложил свои цены. Фестивального чуть не хватил столбняк. Он долго ничего не мог выговорить, а потом, словно его укусили, дёрнулся, шаркнул ножкой и, сделав реверанс в сторону Егора, произнёс:

– Грабьте, Егор Кузьмич! Режьте! Всё ваше! Можете – вон стоит – и бутылочку коньяка с собой прихватить. А я – что я? Я, как всегда, к вашим, так сказать, бесплатным услугам.

– Как хочешь, – сказал Егор и собрался уходить.

Фестивального это испугало.

– Погодите, – встал он ему на пути, – погодите, Егор Кузьмич. Не будем ссориться. Согласен! Цена ваша, но, так сказать, с одной небольшой приставочкой. Народу этому – махнул он рукой в сторону посёлка – об этом – ни гу-гу! Они же по такой цене меня разденут!

Ничего не говоря, Егор вышел со склада. «Вот сволочь!» – плюнул ему вслед Фестивальный. Придя домой, с расстройства он выпил сразу две рюмки конька, а потом, упав в кресло, стал думать, что делать. Ведь этот Толмачёв ему может всё испортить! Настроит поселковых тунеядцев не брать у него ничего да, не дай бог, сговорится с районным лесником якутом Иннокентием, ему на своей лодке забросить сюда товар ничего не стоит. «Ну, тунеядцы! – злился после третьей рюмки Фестивальный. – Тут, как проклятый: не спишь, спины не разгибаешь, а они сидят и только и делают, что баклуши бьют! А цены им подавай! Иначе нос воротят!»

Ночью Фестивальный спал плохо, а под утро ему приснился сон. Сидит он на высокой, похожей на вулкан, горе, вокруг него такие же, как и под ним, другие горы, на каждой из которых сидит по тунеядцу, и, пуская колечками дым в небо, лениво курят. «Да это ж наши!» – узнаёт он. «Эй, вы, сукины дети! – кричит им Фестивальный. – Когда работать будете?!» Ему никто не отвечает. «О, пся крев!» – почему-то уже по-польски ругается Фестивальный, и ему хочется взять в руки плётку и отхлестать этих тунеядцев. Потом на одной из горок появляется лавка, в которой сидит якут Иннокентий с круглой, как сковорода, мордой. Он зазывает тунеядцев в свою лавку за товаром, но они, всё так же пуская колечками дым в небо, к нему не идут. «И правильно делают», – думает Фестивальный. Проснувшись, он завтракает на скорую руку, бежит к реке, заводит мотор своей лодки и вихрем уходит вниз по течению.

А в это время в доме Калашникова сидит Егор, он пьёт чай, а Калашников курит. Лицо у Калашникова сердитое, а, ударив ладонью по столу, он кричит:

– Нет, вы посмотрите на него! Оказывается, свобода и нравственность несовместимы!

– Да успокойся ты! – просит его Егор.

– Не успокоюсь! – кричит Калашников. – Не успокоюсь, пока ты, забубённая твоя голова, не поймёшь, что только свободный человек способен самостоятельно мыслить, а следовательно, усваивать нравственные ценности, а раб безнравственен уже потому, что он, безропотно подчиняясь своему господину, теряет себя как личность.

– Давай, Николай Иванович, попроще, – говорит Егор, – и ближе к жизни. Свобода – это когда над тобой никто не стоит. Верно? А это, согласись, уже безвластие. А оно, как известно, развязывает руки любителям пожить за чужой счёт. Возьми Фестивального! Ведь этот прыщ скоро сядет всем на шею, а взять его – не моги. У нас – свобода!

– А ты думаешь, – перебил его Калашников, – прижми твоего Фестивального, он станет нравственно чище? Да никогда! Затаится, подлец, и станет злее, а, следовательно, ещё более безнравственным.

– И пусть! – уже горячится и Егор. – Затаившись, других не будет развращать. А то ведь смотри, что получается: прихожу вчера к этим артистам, – махнул он рукой в сторону проживающих в школе бичей, – говорю: ребята, давайте в артель, рыбу ловить, а они: пусть Фестивальный её ловит.

– Не одни же у нас Фестивальные, – заметил Калашников.

– Во! – вскочил Егор. – Тут-то мы, пожалуй, и разберёмся! По-моему, Фестивальных в стране тысячи, и дай им волю – на шею сядут и всё развалят. А так как слов они не понимают, выход один: в стойло их! У тебя же: Фестивальный – исключение, а другие, как ты сказал, способны усваивать нравственные ценности и без принуждения. Значит – давай им свободу. Согласен, но где они – эти Нефестивальные?!

– Выходит, Егор Кузьмич, – рассмеялся Калашников, – расходимся мы с тобой не по существу вопроса, а по взглядам на людей, на общий уровень их нравственного развития?

– Получается, так, – согласился Егор и, попрощавшись с Калашниковым, пошёл к бичам.

Он всё ещё надеялся, что уговорит их ловить рыбу. У него самого рыба была – и вяленая, и солёная, и мороженая в холодильнике, – однако, понимая, что баба Уля с Ганей и Калашников с ценами Фестивального зиму на свои пенсии не протянут, он решил заготовить рыбы и им. Да и бичам бы она не помешала: бродячих собак в посёлке осталось немного.

А у бичей было плохое настроение. С похмелья у них болели головы, а на похмелку ничего не было. Фестивальный, умотав из посёлка, расплатиться за шкуры с ними не успел. Когда Егор зашёл к ним, они лежали на полу, Ванятка, свернувшись калачиком, спал, а Артист и Дудя тупо смотрели в потолок.

– Ну что, ребята, договорились? – бодро спросил Егор. – Сети-то поставить – раз плюнуть.

– Силов у нас нету, – сказал Дудя.

– Да вы ж так сдохнете! Жрать-то зимой что будете?! – рассердился Егор.

– А это не твоя забота, – поднялся с пола Артист.

У него было поцарапано лицо, а указательный палец перевязан грязной тряпкой.

– Где это тебя угораздило? – поинтересовался Егор.

– Где? Где? – недовольно буркнул Артист, но договорить ему не дал уже проснувшийся Ванятка.

Он закатился в булькающем смехе и, уже утирая выступившие на глаза слёзы, сказал:

– Ето, дядь Егор, его в героической засаде, где мы с Дудей окружали Веркиного Полкана.

– Ну вот, – рассмеялся Егор, – скоро не вы – собак, а они – вас. Ну, так как, договорились? – снова спросил он.

– Егор Кузьмич, самогона дашь, пойдём, – предложил Дудя.

Егор согласился.

Вечером Егор пошёл к Ивану Бурову. Жил Буров замкнуто, ни с кем не общался, а по обросшему густой щетиной лицу и нелюдимому исподлобья взгляду был похож на таёжного бродягу. Появился он в посёлке, когда прииск уже развалился, и что это за человек, никто не знал. Поговаривали, что он скрывается от власти, но так ли это – кто знает. «И мне до этого нет дела», – думал Егор, подойдя к его дому. Ему надо было одно: уговорить Бурова, чтобы он взялся с ним за охоту на оленей. Егор бы и без него настрелял их, сколько надо, но попробуй один вынеси из тайги мясо.

Буров сидел за столом и ел кашу.

– Чего надо? – встретил он Егора.

Раньше Егор видел-то его, наверное, не более двух раз и поэтому только сейчас заметил, что он сильно косоглазит.

– Иван, – сказал он ему, – пошли со мной в тайгу.

– Это ещё зачем? – нахмурился Буров.

– За оленями. Иначе зимой сдохнем, – и рассказал, как ломит цены Фестивальный, и что будет с бабой Улей и Калашниковым, да и с другими, у кого денег осталось немного.

– А они мне до фени! – заявил Буров.

– Та-ак! – поднялся Егор. – Значит, до фени! А сам как думаешь жить?!

– А это моё дело! – ответил Буров.

– Ну, так вот! – крикнул Егор. – С первой же моторкой – вон из посёлка!

– А ты, я вижу, круто берёшь, – вдруг рассмеялся Буров. – А крутых я уважаю. – И, поднявшись из-за стола, весело сказал: – Ладно! В тайгу, так в тайгу!

– Ну, это другой разговор, – успокоился Егор.

Когда он уходил, Буров сказал:

– Значит, коммуну решил устроить. Ну, что ж, давай!

Через два дня в посёлок пришёл на моторной лодке Иннокентий. Скорый на подъём и всегда в хорошем настроении, он, как казалось Егору, не просто живёт, а ещё и радуется жизни. О таких людях, как он, обычно говорят: они не знают, что с ними будет завтра, но то, что они имеют сегодня, им хватит на всю жизнь.

– Егорша, – приветствовал он Егора с порога, – а я тебе подарка привёз!

И достал из корзины двух курочек и петушка. Курочки, оказавшись на полу, заквокали и бросились под стол, а петушок, хлопнув крыльями, зло уставился на Егора.

– Что нового в районе? – спросил Егор.

– Всё нова! – рассмеялся Иннокентий. – Демократ много. Говорит: ломай всё, жизнь другой делать будем.

– Ломать – не строить, – заметил Егор. – Что ещё нового?

– Всё нова, – смеялся Иннокентий. – Фестивальна видел. Егоршу, говорит, не любит. Голову ломать ему будет.

«Ну, с этим-то прыщом я справлюсь», – подумал Егор.

На следующий день утром Егор отнёс бабе Уле петушка с курочками. Баба Уля была им рада, а Ганя, увидев их, испугалась и забилась в угол.

– Чего это она? – не понял Егор.

– Да она ж, сердешная, никогда их не видела, – ответила баба Уля. – Ничего, привыкнет.

После этого Егор пошёл к Верке. Эта не первой молодости баба скрывалась на Отрожном от ревнивого мужа, грозившего её зарезать за то, что в районе спуталась с директором магазина, в котором работала старшим продавцом. Здесь она жила с замухрышистым мужичком Веней, сильно похожим на забитого монастырского служку, и Верка при своём крупном сложении выглядела ему тётей.

– Я твоим бичам, – встретила она Егора на крыльце, – за Полкана головы оторву!

– Да они такие же мои, как и твои, – ответил Егор.

– Говори! – рассмеялась Верка. – По рыбалкам-то ты их водишь, не я. – И, подперев руками бока, спросила; – Чего надо-то?

– Верка, займи денег? – попросил Егор.

– Денег?! – выпучила она на него глаза. – А они у меня есть?!

В это время позади неё открылась дверь, и из неё высунул голову Веня.

– А ты чего?! – прикрикнула на него Верка. – Закройся! Без тебя обойдёмся!

Обиженно шмыгнув носом, Веня закрыл дверь.

Егор знал: деньги у Верки есть, не из тех она, кто от своих мужей убегает голыми. Однако понимал он ещё и другое: просто так Верка денег не даст, и поэтому был вынужден раскрыть ей свои планы.

– Этого Шаркуна давно пора к ногтю, – согласилась она с Егором.

Отсчитав ему деньги, рассмеялась:

– Расплачиваться-то как будешь?

Егор хотел было объяснить, как он это сделает, но когда понял, что она имеет в виду, хлопнул её по заднице и сказал:

– Не боись, старый конь борозды не испортит!

Иннокентий Егора уже ждал на реке.

– Егорша, ты где пропадал? Район скорей нада! – сказал он.

– Что там, в районе, ждут тебя? – спросил Егор.

Иннокентий рассмеялся:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю