355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Пензин » К Колыме приговоренные » Текст книги (страница 20)
К Колыме приговоренные
  • Текст добавлен: 3 апреля 2017, 17:00

Текст книги "К Колыме приговоренные"


Автор книги: Юрий Пензин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 28 страниц)

– Никита, милый! – обнимала она его. – Милый мой!

Под глазами у неё были чёрные круги, за ночь она, оказывается, обегала все больницы, побывала даже в морге и уже собиралась поднимать на ноги милицию. Когда Мария Ивановна ушла, тётя Лена уложила Никиту в постель и села с ним рядом. За ночь она так осунулась, что Никите показалось сильно старой и уже не такой красивой, как раньше. Ему её стало жалко, и он сказал:

– Прости, тётя Лена, уходить из дому я больше не буду.

Услышав это, тётя Лена снова стала плакать.

– Ты, ты, Никита, прости меня, – слышал он сквозь слёзы, – это я, дура, во всём виновата.

Никита хотел её успокоить, сказать ей что-нибудь хорошее, но у него сильно болела голова, и тянуло в сон. Уже засыпая, он увидел себя в клубном зале, на сцене была тётя Лена, она, рыдая, ломала себе руки и кричала: «Я чайка! Помните, вы подстрелили чайку!»

Через неделю прилетел дядя Валя. Он похудел, лицо его вытянулось и загорело, но был весёлым, а увидев Никиту, подбросил его вверх и весело закричал:

– Здравствуй, Никита!

Прилетел дядя Валя на два дня за какими-то планшетами, а заодно – смеялся он – узнать, не слишком ли они тут без него разбаловались. Тётя Лена, как показалось Никите, была растерянной и грустной, а он не знал, как себя вести, чтобы не выдать тётю Лену.

За ужином он попросил:

– Дядя Валя, возьми меня с собой.

– А как же арифметика? – не понял он.

– Мария Ивановна отпустит, – ответил Никита и рассказал, что с её помощью в арифметике теперь он знает всё.

– Так уж и всё? – рассмеялся дядя Валя, а Никита, чтобы он поверил, стал рассказывать ему и про десятичное счисление, и про дроби, правда, второпях у него получилось, что дроби придумали древние люди, а десятичное счисление пошло от яблок.

Через два дня Никита уже сидел в вертолёте. Под ним тонула похожая на красивую открытку земля, сбоку играло яркое солнце, рядом сидел дядя Валя, он был весел, и Никите с ним было так хорошо, что казалось, лучшего в жизни ничего не бывает.

VIII

Прошло двенадцать лет. Никита окончил Московский геологоразведочный институт, и его направили в экспедицию, начальником которой был дядя Валя. Встречала его в аэропорту тётя Лена, дядя Валя, сказала она, в командировке. Она сильно постарела, казалось, осела в росте, лицо обрело выражение, какое бывает у людей, отживших своё и умиротворённых тем, что имеют. Когда шли к автобусу, Никита заметил, что идёт она с такой предупредительной осторожностью, словно боится оступиться. Дома, за столом, она плакала и всё повторяла:

– Ах, Никитушка, как я тебе рада!

Оттого, что тётя Лена никак не могла остановить слёзы, Никите стало казаться, что у них с дядей Валей что-то случилось.

– Да не смотри ты на меня так, – успокаивала его тётя Лена, – это я от радости!

Вечером приехал дядя Валя. Он почти не изменился, но был уже без бороды и с большими залысинами.

– Ну, здравствуй! – встретил он Никиту и крепко пожал руку.

По его рукопожатию, от которого у Никиты чуть не хрустнула рука, было видно, что он по-прежнему здоров, а когда разделся до пояса, чтобы ополоснуться, и стало видно, как на спине забегали желваки, Никита подумал: «Да на нём хоть воду вози!» А дядя Валя уже сидел за столом и командовал:

– А ну, мать, неси нашу!

«Нашей» оказалась настойка, от которой у Никиты перехватило горло.

– Ничего! – смеялся дядя Валя. – Это сначала, потом привыкнешь!

Без бороды дядя Валя уже не был похож на того красивого татарина, каким его помнил Никита, теперь его лицо округлилось, а губы стали толще.

– Не жалко? – спросил Никита про бороду.

– Когда снимают голову, по бороде не плачут, – ответил дядя Валя и рассказал такое, во что Никита не сразу поверил.

Экспедиция, оказывается, уже дышит на ладан, разваливается техника, бегут люди, а вверху никому до этого нет дела.

– Они там что, – возмущался дядя Валя, – совсем уже?

Никита понимал, что речь идёт о московских реформаторах, взявшихся за переустройство России.

– Лошадь, и ту, чтобы пахала, кормят! – уже кричал дядя Валя. – А тут зарплату по году не дают!

Тётя Лена пыталась дядю Валю успокоить, но это его ещё больше взрывало.

– Реформы надо делать не сверху, а снизу! – снова кричал он и, кажется, ничего перед собой не видел, а когда Никита что-то хотел ему сказать, он набросился и на него: – Вы там, в Москве!..

– Да я-то при чём, дядя Валя? – смеясь, заметил Никита.

– И ты у меня смотри! – пригрозил ему дядя Валя. – Экспедицию мою не тронь! Обойдёмся и без ваших реформ!

– Вот так всегда, – жаловалась на него вечером тётя Лена. – Как о работе, так в крик. И сердце уже… и скорую вот вызывали, а ему всё – экспедиция.

На следующий день Никита пошёл в тюрьму к матери. Пока он учился, она, с небольшими перерывами, оттуда не выходила. У ворот тюрьмы, как и тогда, с дядей Стёпой, стоял часовой в тяжёлых сапогах и сером бушлате. И от него пахло табаком и казармой. Никите даже показалось, что он сейчас подойдёт к нему и, как тот, из детства, скажет: «Вот мамка зрадуется!» Нет, этот часовой наставил на него винтовку и строго спросил:

– Ты чаго сюда прийшол?

Никита чуть не рассмеялся: и этот говорил с белорусским акцентом. Часовой стал звонить начальству – можно ли пропустить Никиту.

– Усё, усё, – пыхтел он в трубку, – я ему и говору…

Пропустили Никиту, когда он в дежурной оформил пропуск. Встретил его капитан с аккуратными усиками и с весёлым, похожим на чугунок лицом.

– Та-ак! Так! Так! – затакал он, узнав, зачем пришёл Никита. – Маслова, говоришь? Ну, что ж, Маслова, так Маслова. Посмотрим.

И покопавшись в похожей на амбарную книге, весело сообщил:

– Умерла твоя Маслова.

Так как Никита ожидал этого, его больше расстроил капитан, сообщившей о матери, как о курице, которую подстрелили ради потехи.

– А вы всем детям так сообщаете о смерти родителей? – зло спросил Никита.

Капитан вздёрнул на него усики и удивился:

– Так ты, простите, вы её сын? А я думал, …впрочем, неважно, что я думал, – опустил он голову. – Она-то говорила, что у неё никого нет.

Уже прощаясь с Никитой, капитан жаловался:

– А как не умереть! Жрать нечего. Хоть портянками их корми! Хуже, чем в концлагере!

«И сюда реформы докатились», – подумал Никита.

После тюрьмы Никита пошёл в детдом. Первой, кого он встретил, была Кривоножка. Худая и раньше, теперь она высохла так, что стала похожа на селёдку, у которой внутри всё вынули, но не стали есть, потому что она уже протухла. И действительно, от неё шёл такой неприятный, с кислым привкусом запах, что у Никиты защипало в носу. Чуть позже он вспомнил, что в детдоме все так пахнут, и от него когда-то так же пахло.

А Кривоножка уже плакала, но было видно, что подойти к Никите и обнять его стеснялась.

– Плохо живём, Никита, ой, как плохо! – жаловалась она, сопровождая его по детдому.

А детдом Никите показался не похожим на тот, что он помнил. Коридоры стали уже, а потолки выше, окна темнее, а чулан, в котором сидел двое суток, он не узнал. Был он настолько тесен, что Никита не мог понять: где тут могла лежать та мёртвая тётка, у которой, когда Казимир с мужиками выносил в коридор, на носилках были колотушками разбросаны в стороны жёлтые ноги. В палатах детдомовцы смотрели на Никиту кто с испугом, а кто с тупым безразличием. По их худобе и пепельного цвета лицам было видно: они голодны и мало видят света. У Никиты при виде их щемило сердце, а в горле застревал сухой комок, освободившись от которого, он, наверное бы, заплакал.

– Плохо, ой, как плохо! – жаловалась рядом Кривоножка и, видимо, чтобы хоть как-то скрыть всю эту убогость, то поправляла на неубранных кроватях постели, то смахивала бегающих по столу тараканов. «И сюда докатилось!» – подумал Никита и спросил:

– А почему они не в лагере?

– Какой лагерь! – замахала руками Кривоножка. – Уже давно его никто не видит!

В учительской, за чашкой чая, она рассказала о тех, кого он знал. Казимир Иванович и Мария Ивановна, оказывается, уже умерли, а сторож, дядя Егор, всё ещё жив, но, похоже, совсем свихнулся. Придёт в детдом и только детей пугает: кричит, что надо всех в Туркестан.

– А с Марией-то Ивановной мы уж и из дому – то крупы, то ещё чего им носили, – переходила Кривоножка к детдомовцам. – А как умерла она, да зарплату не стали давать – где уж тут! – и снова плакала, и снова жаловалась: – Ой, плохо, Никита, ой, как плохо!

Никите хотелось обнять Кривоножку, сказать ей что-нибудь ласковое, но он стеснялся это сделать, потому что в учительской были посторонние. Уже расставаясь с Никитой, Кривоножка вспомнила:

– А ведь Зубарь здесь, в городе! В мастерской по ремонту обуви работает. Как-то приходил.

«Зайду к нему», – решил Никита и, выйдя из детдома, пошёл искать мастерскую.

– Пришёл! Ну-ну! – встретил его Зубарь. – А я думал, обойдёшь и здрасьте не скажешь.

На нём был брезентовый фартук, руки – все в смоле от дратвы, на голове большая, непричёсанная куча седых волос.

– Пойдём в кафе, – предложил он, – там и поговорим.

В кафе они заказали водки и овощной салат на закуску.

– Из колонии-то я, как стукнуло под паспорт, сразу в лагерь попал, – рассказывал о себе Зубарь. – А там порядки свои. Как узнали, что сухорукий, чуть что, сразу в рыло! Терпел, терпел, да одного на перо и посадил. Ну, понятно, ещё намотали. А там пошло: и в суках сопли на кулак мотал, и в паханах ходил. Всё было!

– А как сейчас? – спросил Никита.

Зубарь словно испугался этого вопроса.

– Сплюнь, – тихо сказал он. – Так хорошо, что боюсь – не потерять бы чего. Валька, баба моя, – лучше не надо, а сын, …эх, Никитка, сын у меня – вылитый я, а от неё – одно название.

– Какое название? – не понял Никита.

– А Валькой его назвали. Валька Зубарев! Понял? – смеялся Зубарь, и было видно, что сын для него то главное, за которым счастливые люди ничего не видят и не слышат.

– А всё Валька! – говорил Зубарь уже о жене. – Говорит: завяжешь, сына рожу. А родила, не поверишь, плакал.

Лицо у Зубаря, которое Никите в мастерской показалось грубым и по-бычьи тяжёлым, теперь горело румянцем. Когда выпили по второй, он заметно опьянел.

– Ничего-о! Мы ещё родим! – кричал он уже на всё кафе.

Услышав его, плюгавенького вида паренёк с соседнего столика по-заячьи осклабился и громко спросил:

– И как это мы смогем? А? Дядя!

– Это ты мне?! – поднялся из-за стола Зубарь. – Мне?! А ну выйдем, падла!

Никите с большим трудом удалось предотвратить драку, а Зубарь, когда они вышли из кафе, всё ещё кричал:

– Да я этого падлу!

Его трясло, глаза зло горели, а лицо снова обрело бычье выражение. «Вот так и новые сроки получают, – подумал Никита. – Ведь ударь он плюгавенького, побежит этот подлец в милицию, а там – понятно: «Зубарь?! Рецидивист?! Ну, так одна тебе и дорога».

Дома дядя Валя, расстроенный, сидел за столом, а тётя Лена лежала в постели.

– Ноги, – кивнул он в её сторону, – полиартрит, будь он неладный.

Услышав, что пришёл Никита, тётя Лена, поднявшись с постели, стала объяснять, что и где приготовлено на ужин.

– Да лежи ты, лежи, – сказал ей дядя Валя и стал собирать на стол.

Когда дядя Валя узнал, что Никита ходил в тюрьму, он вздохнул и сказал:

– Памятник матери поставил. Как-нибудь сходим.

Дней через пять Никита встретил Зубаря, и они договорились сходить на кладбище к могилам Скувылдиной и Лолы. Узнав от него, что похоронены они рядом, а на могилах нет оградок и деревянные надгробия погнили, Никита через дядю Валю заказал в экспедиции одну для них большую оградку и два сварных памятника. Ставить их увязался за ними дядя Егор. Похоже, и правда, с головой у него было не ладно, но Никиту он узнал.

– Ишшо бы забыть! – сказал он. – Вдвоях Тётку ловили.

Ставили оградку и памятники Никита с Зубарем, а дядя Егор им только мешал.

– Знаменье мне такое вышло, – говорил он, сидя у разложенного недалеко костра, – андел из земли вышел, скоро помряши, сказал. – Вздохнув и уставившись бессмысленным взглядом в небо, продолжал: – А хоша бы и так! Бояться онной – враз скопытисся. Эй, сынки! – закричал он Никите с Зубарем, – а игде она, энта, как её?

– Дурака валяет, – заметил Зубарь, – водки захотел.

Выпив водки, дядя Егор стал пугать их Туркестаном. Оказывается, в нём, как он говорил, всех порубят турецкими ятаганами, но сначала люди будут есть человечину, потому что другого у них ничего не будет. А потом уже тех, кто останется, будет заедать вошь и большая, с лошадь, саранча. Когда же все погибнут, появятся новые люди о семи пальцах на руках и ногах, и с железными, как у рыцарей, головами.

– Туды им и дорога! – кричал дядя Егор, видимо, имея в виду тех, кто погиб от вшей и саранчи. – Сами себя, паскуды, закопамши!

Вскоре, притулившись к чужому памятнику, дядя Егор уснул, а Никита с Зубарем, поставив оградку и памятники на могилы Скувылдиной и Лолы, сели их помянуть. Кругом было тихо, внизу, за кладбищем, в косых лучах заходящего солнца ярким светом играли верхушки уже пожелтевших тополей, выше, в малиновых всполохах краснотала и густой зелени стланика поднимались в небо сопки, пахло хвоёй и разлагавшимся опадом. Всё говорило о том, что природа в увядании своём полна здоровых сил и светлой надежды на своё будущее. «Боже мой, – думал Никита, – ведь всё создано для жизни: радуйся, бери, что надо! Так почему же так всё плохо, отчего ни у кого ничего не ладится?»

Зима Никите показалась такой длинной, что иногда хотелось плюнуть на всё и бежать с этой Колымы, куда глаза глядят. В экспедиции, где он устроился геологом, словно всё в эту зиму вымерло: остановился транспорт, мехцех стал похож на груду брошенного металла, не стучал по утрам кузнечный молот, не надрывалась пилорама, люди, спрятавшись в конторе, не работали, а высиживали за столами своё время. Нужны ли они кому, будут ли давать им зарплату – никто не знал. «Как жить-то будем?» – спрашивали они друг у друга, и если кто-то отвечал: «А как получится», или «Спроси что-нибудь полегче», это никого не удивляло. Все свыклись с безысходностью и тупым равнодушием ко всему, что происходит. В начале зимы ещё ругали правительство, а сейчас перестали и это делать. «Толку-то!» – думали все.

Когда пришла весна и река очистилась ото льда, Никита уговорил Зубаря сплавиться с ним по Индигирке до Оймякона. Ещё на практике в одном из её скалистых обрывов он обнаружил кварцевую жилу с богатым рудным золотом. «Проверю её, – думал он, – может, в ней промышленное содержание». «А что, давай!» – согласился с ним Зубарь, и они стали готовиться к сплаву. Привели в порядок резиновую лодку, насушили сухарей, запаслись патронами к ружьям и с наступлением солнечных дней вышли на сплав. Индигирка, всё ещё не освободившаяся от талых вод, гудела на перекатах, бросалась волной на плёсах, у прижимов крутила водовороты. Похоже, Зубарю всё это нравилось. «Где наша не пропадала!» – кричал он Никите и ловко правил лодкой.

На одном из прижимов они утонули. Их затянуло в грот, вымытый рекой в крутом обрыве.

На перевале

I

Много тысяч лет назад эти ущелья, распадки и гроты были скрыты многометровой толщей горного ледника. Вспахивая их днища и оставляя за собой груды песка, щебня и камня, он спускался вниз, в долину Анюя. На её поросших жалким кустарником просторах бродили стада диких оленей, рыскали голодные волки, вытаптывали лежбища мамонты и, наверное, уже курились дымки от кострищ, оставленных первобытными охотниками, а здесь, в этой громаде гор и льда, стояла мёртвая тишина, и только сорвавшийся из-под копыта горного барана камень да крик заблудившейся здесь птицы нарушали её. Сегодня здесь проходит перевал от Анюя на север до Чауна. Зимой, как и тысячи лет назад, здесь всё сковано льдом, стоит такая же мёртвая тишина, спрессованный морозом воздух свинцом давит голову, в полярные ночи, когда всё утопает в глубоких сумерках, охватывает щемящее сердце чувство одиночества, и уже кажется, что ни здесь, и нигде в другом месте нет никакой жизни, всюду холодный камень, лёд и непроглядная тьма.

Весной всё меняется. С восходом солнца оживают горы, незаснеженные их скальные вершины кажутся колоннадами, подпирающими небо, ниже: и снег, и обнажившийся под ним лёд в ярком, как само солнце, блеске вызывают чувство, какое испытывает человек в головокружительном спуске на лыжах. На самом перевале, в набухшем от воды снежном крошеве, уже тонут ноги, и слышно, как где-то рядом, пробиваясь к свету, монотонно журчат первые родники. А ещё ниже, в долине Анюя, разбросанный по снежному покрывалу лиственничный редкостой кажется похожим на причудливо сотканный ковёр. Там бродят стада домашних оленей, кружат над ними птицы, а к вечеру загораются костры, и отсюда, с перевала, они кажутся огнями, зажжёнными пришельцами из далёкого прошлого.

Лето на перевале – пора яркого разноцветья. В ясные дни вершины гор полыхают золотом оленьего ягеля, склоны их утопают в зелёном ковре кедрового стланика, в прогалинах с ярко-красной вороникой отцветает жимолость, пахнет настоем кедровой смолы, перекликаясь друг с другом, сбегают с гор ручьи. Ниже, на Анюе, всё утопает в зелени, а сам он на перекатах серебрится, как чешуя только что пойманной рыбы, на плёсах утопает в отражениях голубого неба.

Уже третий год отряд из экспедиции Соломатина ищет на этом перевале золото. Наверное, с другого уже давно бы спросили: где это золото, но с Соломатина спросить не каждому дано. Он известный человек в районе, состоит членом бюро райкома партии, является председателем какой-то важной комиссии в райисполкоме, да и вид у него такой, что не сразу подступишься. С широким, как у быка, лбом, маленькими и ничего не выражающими глазами, в обращении он неизменно холоден, и хотя редко повышает голос, всегда кажется, что чем-то недоволен. Даже и в том случае, когда собеседник толковый и убедителен в своих доводах, он, не глядя ему в глаза, говорит: «Ну, это мы ещё посмотрим».

Что заставляет Соломатина искать золото на перевале? Ведь и ему известно, что ледниковые отложения никогда богатыми золотом не бывают. Этот тяжёлый металл осаждается на плотике в промышленных концентрациях только после того, как речной поток, не раз перебуторив свои наносы, унесёт его на многие километры от коренного источника. Видимо, в геологии многое идёт не от ума и знаний, полученных геологом в учебных заведениях, а оттого, что ему дано природой. А это, как известно, идёт к нам не только от отца и матери, но и скрытыми от нас путями передаётся из поколения в поколение от того первобытного предка, которому мы обязаны своим происхождением. В этом отношении у геолога много общего с охотником. Охотника, ведущего свою первобытную родословную от мелкого птицелова, никаким калачом не заманишь вглубь тайги за крупным зверем, он и в подлеске настреляет себе куропаток сколько надо, другой ломит в тайгу, сидит ночами и днями в засадах и бьёт там лося или оленя, потому что его первобытный предок охотился и на них, и, наверное, на мамонтов. Соломатин, будь он охотником, ходил бы только на крупного зверя. Поэтому и в геологии, считал он, надо искать не там, где надёжно, но мелко, а там, где редко, но крупно. А здесь, на перевале, он искал коренной источник золота, рядом с которым, как он знал, не в каждом шурфу золото, но в каком оно есть – обязательно в крупный самородок. А искать мелкое золото внизу на Анюе, считал он, не его дело. Пусть этим занимаются серые геологи. И всё бы сошло Соломатину с рук, если бы в то время ещё многое не сохранилось от Дальстроя. Да, Дальстрой ликвидировали, застрелился его бывший начальник Павлов, вместо Дальстроя появился совнархоз, прииски и экспедиции обрели экономическую самостоятельность, но ничего ещё не изменилось в сознании людей. Руководитель, сняв с себя погоны, всё так же, по-армейски, требовал выполнения плана любой ценой, подчинённый, сбросивший с себя зэковский бушлат, в душе оставался невольником. Потребовали выполнения плана и с Соломатина. Сделал это секретарь райкома Рябов. У него было по-деревенски простое лицо, весёлые глаза, и когда он ездил по трудовым коллективам, его можно было бы принять за невзыскательного председателя колхоза, если бы всё ещё не носил он на широком, офицерского образца ремне наган в жёлтой кобуре. Однако в своём кабинете, когда прятал наган в сейф, он преображался и становился другим: лицо его вытягивалось в строгую маску, взгляд становился тяжёлым и неподвластным.

– Ну, что, Соломатин, – заявил он однажды на заседании бюро райкома, – второй год план по приросту запасов проваливаешь.

Соломатин не растерялся.

– Ну, это ещё обсудить надо, – спокойно ответил он.

Обсуждение приняло крутой оборот, и Соломатину вынесли выговор. Злой, он сразу после бюро выехал на перевал. А там после зимней шурфовки уже били скважины ударно-канатного бурения. Геологом отряда на перевале была его жена, Анна Андреевна. Внешне она была бы похожа на подростка, у которого ещё не оформилась фигура, если бы этому не мешали по-старчески грустные глаза и мелкие под ними морщинки. Рабочие её любили и всегда были рады, когда она приезжала на буровые.

– Анна Андреевна, – звали они её к костру, – идите с нами чай пить.

И угощали её брусничным вареньем. Такое отношение к ней с их стороны, видимо, было связано не только с тем, что и она к ним была всегда добра и внимательна. Считая, что её бугай – так за глаза они звали Соломатина, – по отношению к ней деспот, они её ещё и жалели. И здесь они были правы.

Замуж за Соломатина Анна Андреевна вышла в неполных двадцать два года после окончания геолого-географического факультета в Томском университете. Соломатин уже тогда был о себе особого мнения и к окружающим относился с той долей превосходства, какая ещё не обижает человека, но уже задевает его самолюбие. Анна Андреевна этого в нём не видела, потому что была ослеплена к нему своей любовью. И особое о себе его мнение, и отношение к окружающим с оттенком превосходства она принимала за естественное стремление каждого человека утвердить себя как личность. Лишь позже она поняла, что это тяжёлая черта его характера, идущая от желания брать из жизни только крупное. На работе, хотя и быстро шёл в гору, он считал, что это только начало. Будучи ещё геологом, он уже предлагал развивать работы только широким фронтом и делать ставку на поиски одних крупных месторождений. Свои выступления на совещаниях он всегда начинал с фразы: «А я полагаю…» Не лучше вёл он себя и дома. Когда Анна Андреевна предложила ему откладывать деньги на чёрный день, он заявил: «У меня чёрных дней не будет!» Поднявшись до начальника экспедиции, он сразу же переориентировал направление работ на крупное золото, а дома на Анну Андреевну стал смотреть, как на приложение к его дальнейшему производственному росту. От неё он стал требовать более внимательного за собой ухода, а когда она однажды спросила, не пора ли им завести детей, он твёрдо заявил:

– Подождут!

Перестала Анна Андреевна вмешиваться и в его геологические дела. Случилось это, когда на одно из её предложений он обрезал:

– Не твоё дело!

После этого Анна Андреевна дома замкнулась в себе, а на работе делала вид, что соломатинские дела её не касаются.

II

В тот день, когда Соломатин после заседания бюро райкома злой ехал на перевал, Анна Андреевна была там и занималась документацией поднятой из скважины породы. День был солнечный, сбегавший с соседней сопки ветерок приносил запах чёрной смородины, рядом весело Журчал ручей, и у неё было хорошее настроение. Рабочие, остановившие на время её документации бурение, недалеко собирали грибы и бруснику.

– Анна Андреевна, – звали они её весело, – идите к нам!

Анна Андреевна и рада была бы пойти к ним, да хотелось скорее закончить работу. Помогал ей промывальщик Юлий Маркович. Он недавно вышел из заключения и, видимо, поэтому всё ещё держался от всех в стороне. Худой, с лицом, словно снятым со старой иконы, он был похож на больного, ещё не поднявшегося с постели. Глаза у него были по-еврейски выпуклые, а ресницы, как у молодых женщин, длинные. За что такого человека могли посадить в лагерь, догадаться было трудно. Когда Анна Андреевна закончила документацию и собралась идти за брусникой, нагрянул Соломатин.

– Почему стоите?! – закричал он, выскочив из машины.

Анна Андреевна пыталась было ответить ему, но он зло крикнул:

– Не твоё дело! Где мастер?!

Подошёл мастер.

– Немедленно собрание! – приказал ему Соломатин.

На собрании, срываясь на мат, он кричал:

– Я вам, сукины дети, покажу, как не работать!

И грозил всех пустить под расчёт. Рабочие молчали, и это ещё больше злило Соломатина.

– Мастер, отвечай! – приказал он.

– А что отвечать! – сказал мастер. – Бури – не бури, а золота-то нет!

– Чего?! – не понял его Соломатин. – Какого золота?!

Когда до него дошло, что надо мастеру, он взорвался:

– Ты за что у меня зарплату получаешь? А? За золото или за скважины?!

– А ты на меня не кричи, – спокойно ответил мастер. – Таких, как ты, я видел!

Фамилия мастера была Зубов. На Колыме он прошёл огни и воды, сидел в лагере, за побеги его били и травили собаками, и теперь он был похож на вытесанного из грубого камня буддийского монаха.

Расходились с собрания, как из бани, где всех окатили помоями. «Выходит, мы быдло», – думали многие. Видимо, чудовищный молох Дальстроя не до конца выдавил из этих людей стремление стать человеком не только через личное благополучие, но и в осознании своей полезности в общем деле.

Домой Анна Андреевна ехать с Соломатиным отказалась. Она решила, что здесь, наедине с собой, быстрее отойдёт от боли, нанесённой ей грубым поведением мужа с рабочими.

– Баба с возу, кобыле легче, – сказал ей на это Соломатин.

Ночевала Анна Андреевна в кухонном балке с поварихой Варварой. Это была бойкая и ловкая на руку баба. Вечером они напекли блинов, а когда сели за стол, Варвара достала бражки. Выпив, Анна Андреевна стала плакать.

– Не плачь, дурёха, – успокаивала её Варвара. – Все они одинаковы: сначала на руках, а потом на пинках.

– А у меня и на руках не было, – не могла успокоиться Анна Андреевна.

Выйдя перед сном на улицу, она увидела сидящего у затухающего костра Юлия Марковича. В ситцевом покрывале белой ночи он был похож на седого старца, поникшего в своих горьких думах. «И у него, наверное, не всё ладно», – подумала она и подошла к костру.

– И вы не спите, – не удивился ей Юлий Макарович и, подбросив сухих веток в костёр, закурил. А потом, мягко улыбнувшись, заметил: – Вот ведь в лагере не курил, а тут – на тебе!

– А что так? – спросила Анна Андреевна.

Горько усмехнувшись, Юлий Маркович ответил:

– А в лагере я, Анна Андреевна, жил надеждой: выйду из него, и вот она тебе – новая жизнь! Бери её и знай радуйся. А перед самым освобождением возьми да на пилораме палец, – показал он на его обрубок на левой руке. – А ведь я до лагеря-то, Анна Андреевна, скажу вам откровенно, в неплохих артистах ходил и был, можно сказать, известным скрипачом. Ну, а теперь… Ах, что палец? Вот, в жалких промывальщиках хожу.

«Господи, его-то за что могли посадить?» – думала Анна Андреевна.

– Ах, всё просто! – словно угадав её мысли, сказал Юлий Маркович. – Дочка моя за рулём сидела, а тут он, этот пьяный. Ну, и всё – прямо и насмерть. И что тут поделаешь, Анна Андреевна? В милицию: берите, говорю, за рулём я сидел. Вот и посадили.

– Но вас, наверное, дома ждут? – спросила Анна Андреевна.

– Что вы! – удивился Юлий Маркович. – Разве из заключения кого-то ждут! Жена другого нашла, а дочка, бог ей судья, сначала писала, а потом перестала. Видно, не до меня.

Негромкий голос Юлия Марковича мелодично вплетался в тихое журчание рядом пробегавшего ручья, и поэтому, когда внизу, на Анюе, внезапно протрубил лось, Анне Андреевне показалось, что это не лось, а кто-то другой, большой и сильный, и не на Анюе, а вверху, на скальном утёсе, прогудел в широкую, кованную из железа трубу. Словно испугавшись этого, Анна Андреевна, быстро попрощавшись с Юлием Марковичем, ушла в свой балок. Уснуть она долго не могла. Перед ней, словно в тяжёлом сне, вставал бычеподобный образ Соломатина. Образ ругался и топал ногами, казалось, ещё немного, и он бросится на рабочих с палкой. Потом появлялся Юлий Маркович. Видела его Анна Андреевна со скрипкой в руках на ярко освещённой сцене. На нём был элегантный фрак, волосы у него спадали до плеч, а глаза горели вдохновением. Льющиеся из скрипки грустные мелодии до слёз трогали слушателей, а когда они бурно аплодировали Юлию Марковичу, и на его глазах появлялись слёзы. Потом она стала тонуть в каком-то болоте, над ней кружили черные птицы, а далеко, за болотом, кто-то гудел в свою кованную железом трубу.

На следующий день, уже к вечеру, на попутке, Анна Андреевна вернулась домой. Соломатина дома не было, постель его была не заправлена, посуда на столе не убрана, в квартире было сыро и холодно. Надо было браться за уборку, но делать её Анне Андреевне не хотелось. «К чему? – думала она. – Не всё ли равно, как теперь жить». Поздно вечером заявился Соломатин. Он был слегка выпивши и поэтому возбуждённый.

– Всё, – заявил он с порога, – мастера твоего я уволил!

– За что?! – не поняла Анна Андреевна.

– А пусть не высовывается! – зло рассмеялся он. – Ишь, золота захотел! – И повесив плащ на вешалку, добавил: – Кто хочет много, тот теряет всё!

На следующий день, рано утром, Анна Андреевна уехала на перевал. Делать ей там было нечего, и она стала помогать Варваре готовить обед рабочим. Поздно вечером, когда все уже легли спать, она вновь застала Юлия Марковича одного у костра.

– Анна Андреевна, – радостно встретил он её, – ах, как хорошо, что вы пришли! А я вас так ждал!

– И я хотела с вами встретиться, – ответила ему Анна Андреевна.

С тех пор они стали часто встречаться. Что побуждало их к этому, они, видимо, и сами хорошо не понимали. Известно, что беда небитых людей разъединяет, а битых – сплачивает. Первые в ней, как правило, ожесточаются, вторые становятся добрее. Видимо, и Анну Андреевну, и Юлия Марковича свела не любовь, а свалившаяся на каждого из них беда.

III

Пришла зима, с бурения перешли на шурфовку, а золота на перевале всё не было. Соломатин выходил из себя и с перевала уже не вылазил. Сам опускался в шурфы, проверял: добиты ли они до плотика, не отходил от промывальщиков, следил: правильно ли они промывают породу, нередко сам брал лоток и работал им, как опытный промывальщик. Вода в колоде была горячей, и когда он вынимал из неё руки, на морозе они немели и покрывались ледяной коркой. От этого они огрубели и вскоре стали похожи на две большие мозоли.

А морозы на перевале всё крепчали. Ледники обретали первобытный вид, ущелья, распадки и гроты обрастали льдом, не заходили сюда дикие олени, не кружили в небе птицы. Когда работы на шурфовке прекращались на короткий отдых, наступала мёртвая тишина, а спрессованный морозом воздух свинцом давил голову и вызывал тревожное чувство безысходности. Сон рабочих в балках был беспокойным, они громко стонали и беспокойно ворочались, словно в своих снах перекатывали тяжёлые камни. Соломатин в такое время выходил из балка и разжигал костёр. Сидя у него, он думал: что делать дальше? Не будет до конца года на перевале золота – его, по настоянию Рябова, с работы снимут. В рядовые геологи он не пойдёт, друзей, которые поддержали бы его в это время, у него нет, жена совсем стала чужой и уже редко бывает дома. «Мне бы ещё месяца три-четыре», – думал он. Но где их взять: до нового года осталось полтора месяца, а после него сразу в райкоме заседание бюро, в управлении балансовая комиссия, а после неё и оргвыводы. В такие минуты Соломатин часто вспоминал мастера Зубова. И не потому, что он его ни за что уволил, нет! Однажды, когда Соломатин приехал на перевал, этот Зубов ему сказал: «Не там, начальник, золото ищешь, – и указав на распадок, в верховье которого стояли два гранитных останца, сказал: – Вот там оно». Тогда Соломатин грубо его обрезал, а сейчас всё чаще приходила в голову мысль: «А может Зубов прав? Ведь он на золоте собаку съел».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю