355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Пензин » К Колыме приговоренные » Текст книги (страница 11)
К Колыме приговоренные
  • Текст добавлен: 3 апреля 2017, 17:00

Текст книги "К Колыме приговоренные"


Автор книги: Юрий Пензин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 28 страниц)

Капитан Аксёнов

У командира взвода охраны лагеря Д-302, капитана Аксёнова, жена и дети погибли во время войны. Сам он, после полученной на этой войне контузии, в строевых частях служить не мог, и когда ему предложили назначение на Колыму, в лагерную охрану, он согласился. Здесь он надеялся забыть своё горе и, если позволит здоровье, дотянуть до пенсии. Лагерь Д-302 был женским, сидели в нём и по уголовным статьям, и по политическим. По политическим больше сидели дети и жёны врагов народа. Работали все на кирпичном заводе по 10–12 часов в сутки. Работа была тяжёлой, кормили плохо, и поэтому многие на работе падали в обморок, а в бараках и больнице умирали от дистрофии. Капитан Аксёнов понимал, что помочь он им ничем не сможет, и поэтому зачерствевшее на войне его сердце здесь ещё больше зачерствело. В рамках, определяющих служебные обязанности, он составлял расписание караулов, разводил их по постам, писал рапорты, делал отчёты, а что было в лагере за этим, его мало интересовало. Особой жалости и большого сострадания к тем, кто падал в обморок и умирал, у него не было, видимо, ещё и потому, что случалось это каждый день и являлось уже нормой лагерной жизни.

Жил капитан Аксёнов в посёлке, занимал комнату в старом бараке. В нём, как и в лагере, жизнь его не отличалась большим разнообразием. Утром, проснувшись, шёл на общую кухню, разогревал тушёнку, кипятил чай, позавтракав, шёл на службу. Вернувшись вечером, опять разогревал тушёнку, грел утренний чай, ужинал, читал газеты и, покурив, ложился спать. К такому распорядку свободного от службы времени он привык, и его этот порядок не тяготил, как не тяготит всё, что становится повседневной нормой быта.

Однажды Аксёнову поручили просмотреть дело заключённой Беликовой, посаженной в лагерь за отца. Отец её был полковником и ещё в начале войны был осуждён на 25 лет лагерей за критику сталинской стратегии её ведения. Дело Беликовой затребовали наверх в связи с тем, что отец её из своего лагеря бежал. Что уж из этого дела там хотели взять – кто знает, а Аксёнову было поручено проверить, всё ли в нём заполнено, как положено.

В деле Беликовой оказалась не до конца заполненной графа: образование. Стояло – незаконченное высшее, а какой институт и какой факультет, указано не было. Вечером, когда заключённые вернулись с работы, Аксёнов вызвал её в свой кабинет. Так как все заключённые были для него на одно, ничего не выражающее лицо, когда она вошла в кабинет, он на неё не посмотрел. И если бы не оказалось, что до войны она училась в том же институте, что и он, ушла бы она от него без всякого с его стороны внимания. И хотя факультеты у них были разные: у неё – филологический, у него – исторический, учились они в одни и те же годы. Она поступила в институт после десятилетки, а он после рабфака.

– Профессора Янковского помните? – не отрываясь от дела, поинтересовался он.

– Его только и осталось, что помнить! – услышал он в ответ.

– Не понимаю, – поднял он голову.

Посмотрев на него с близоруким прищуром, и усмехнувшись с едва скрываемым презрением, Беликова ответила:

– Расстрелян – как враг народа.

И по тону ответа, и по не ускользнувшей от него презрительной усмешке Аксёнов почувствовал, что в этой небольшого роста и хрупкой женщине таится сильный характер. Зная, что на таких в первую очередь падает тяжесть административных мер по наведению порядка в лагере, он спросил:

– На что жалуетесь?

Уже не скрывая презрительной усмешки, Беликова внимательно осмотрела его лицо и, кажется, не найдя в нём того, что искала, поднялась со стула и спросила:

– Я могу идти?

Как правило, после работы, в своём бараке, Аксёнов не перебирал в памяти событий прошедшего дня, но этот случай долго не выходил у него из головы – и в первое время даже мешал уснуть. «Странная женщина», – думал он, лёжа в постели, и видел перед собой её глаза с близоруким прищуром и презрительную усмешку в опушенных уголках губ. Стал он замечать её и на работе. В цехе по обжигу кирпича, где было жарко и поэтому женщины сбрасывали с себя верхнюю одежду, он заметил, что выглядит она подростком и у неё сильно выпирают ключицы, столкнувшись же однажды с ней на выходе из цеха, он обратил внимание на то, что у неё карие глаза и чёрные, с коричневым отливом, волосы. Выделяя её из общей лагерной массы, он, помимо своей воли, стал обращать внимание и на других заключённых. Оказалось, что не все они на одно, ничего не выражающее лицо, а были среди них и весёлые, и грустные, и решительные, и испуганные. Подобное с ним случилось в Германии, когда он по одной из улиц Магдебурга вёл колонну пленных немцев. Тогда она ему тоже казалась вся на одно, по-заячьи испуганное лицо, но когда обратил внимание на белобрысого подростка, видимо, из команды гитлерюгенд, шагающего весело и бодро, похоже, и бравирующего этим, он увидел, что одни из пленных смотрят на него с поощряющей улыбкой, другие, постарше, с осуждением и сожалением. Однако когда этот подросток выскочил из колонны и бросился бежать в сторону разрушенного бомбёжкой здания, и Аксёнов его пристрелил, вся колонна снова обрела для него одно, по-заячьи испуганное лицо.

В последнее время Аксёнову стало казаться, что выглядеть Беликова стала хуже. Однажды он даже видел, как, толкая вагонетку с кирпичом, она упала на рельсы, и долго не могла подняться, а вскоре он узнал, что она лежит в больнице с дистрофией. «А ведь она там умрёт», – подумал Аксёнов и решил отнести ей что-нибудь поесть. В палате Беликова лежала в постели на спине и под одной простынёй. Здесь она казалась ещё меньше ростом, лицо её было бледным, глубоко впавшие глаза, казалось, ничего не выражали, потрескавшиеся губы были синими. Узнала ли она его, Аксёнов не понял. Когда он передал ей то, что принёс, она отвернулась к стене, и по лицу её побежали слёзы.

– Сразу всё не ешьте, плохо будет, – предупредил он её и вышел из палаты.

В другой раз, когда к ней пришёл Аксёнов, она уже могла ходить. Встретившись с ней в коридоре, он передал ей завёрнутый в газету бутерброд с маслом, а она, посмотрев ему прямо в глаза, спросила:

– Зачем вы это делаете?

Аксёнов пожал плечами. Он и сам не очень понимал, зачем это делает. Ведь всё это выходило за рамки служебных обязанностей, где раньше его ничто не трогало. «Веду себя как мальчишка», – думал он. Посмотрев, что ей принёс Аксёнов, Беликова со стеснительностью девочки улыбнулась ему и сказала:

– Вы уж извините меня, я поем при вас.

Чтобы не стеснять её, Аксёнов решил выйти из больницы и покурить на улице. Когда он вернулся, половины бутерброда уже не было.

– Плохо не будет? – спросил он.

В ответ Беликова рассмеялась и сказала:

– От этого плохо не бывает.

И сообщила, что врач разрешил ей не воздерживаться в еде.

– Я уже не дистрофик, – весело сказала она.

Постепенно они разговорились. Беликова рассказала о том, что мать её умерла, когда ей не было ещё и десяти лет, жили они вдвоём с отцом, по военным гарнизонам, как цыгане, искочевали всю страну. Как и за что арестовали отца, не сказала. Аксёнов много о себе не говорил, только сказал, что семья его погибла во время бомбёжки.

– Выходит, и вы одиноки, – грустно заметила Беликова.

– Разве и вы одиноки? – не понял Аксёнов.

– Я думаю, отец мой расстрелян, – ответила Беликова.

Забыв, что он выдаёт не подлежащие среди заключённых распространению сведения, Аксёнов сказал:

– Ваш отец жив.

– Как жив?! – вскричала Беликова и схватила Аксёнова за руку.

Убедившись, что это правда, она уткнулась лицом в стенку коридора и стала плакать. «Папа, папа, милый папа!» – повторяла она сквозь слёзы.

После больницы Беликову определили на лёгкую работу – учётчицей отгружаемого с завода кирпича. Вскоре она выглядела уже лучше, чем до больницы: на лице появился румянец, глаза обрели живой блеск, а вздёрнутая на голове белая косынка с двумя хвостиками сзади придавала ей задорный вид. «А ведь она красивая», – глядя на неё, думал Аксёнов, а когда, уже в своём бараке, долго не мог уснуть, спрашивал себя: «Уж не влюбился ли?» Во время одной из встреч он сказал ей:

– Аня, я часто о вас думаю.

Так как обращение по имени никак не вписывалось в грубую лагерную жизнь, оказалось оно для Ани, да, наверное, и для самого Аксёнова, неожиданным. В ответ, о чём-то немного подумав, Аня рассмеялась и сказала:

– А я вас сегодня во сне видела.

Кто знает – как начинаются близкие отношения между мужчиной и женщиной, но у Ани с Аксёновым они начались с этого. Теперь они стали встречаться чаще, нередко под надуманным предлогом, Аксёнов вызывал её в свой кабинет. Так как у Ани был большой срок заключения, о будущем они не думали, жили только настоящим. И как все, кто покалечен судьбой, они и этим были счастливы.

Известно, что чужое счастье многим колет глаза, и поэтому, чтобы его сохранить, надо с ним прятаться. К сожалению, в жизни такое встречается редко. В ней, наоборот, чтобы забыться в горе и зализать свои раны, прячутся от людей несчастные, а счастье – оно у каждого на лице, и его ни от кого не скроешь. Не скрыли его от окружающих и Аня с Аксёновым. Его вызвали на партбюро и вынесли строгий выговор, а Аню за связь с опером, – так заключённые называли всех охранников, – в бараке стали звать оперной подстилкой. Для Аксёнова не прошло это незамеченным и за пределами лагеря. Однажды в его комнату ввалилась пьяная компания офицеров, среди которой выделялся похожий на цыгана лейтенант Дергачёв. Выпив, он стал хвалиться своими любовными похождениями в лагере, не стесняясь в выражениях, обнажал их грязные стороны, а в заключение сказал, что эти лагерные шлюхи за кусок хлеба готовы на всё. Аксёнов слушал его с чувством глубокого отвращения, ему казалось, что таких, как Дергачёв, надо гнать из охраны в три шеи. Когда все стали расходиться, Дергачёв подошел к нему, с пьяной ухмылкой похлопал его по плечу, и сказал:

– А твоя шлюха и мне бы сгодилась.

Этого Аксёнов не вынес. Размахнувшись, он ударил Дергачёва по лицу. Не ожидая этого, Дергачёв растерялся, а когда пришёл в себя и понял, за что получил по лицу, зло сказал:

– Ну, Аксёнов, я тебе это припомню!

Неизвестно, чем бы закончилась история любви Ани и Аксёнова, если бы администрации лагеря Д-302 после пересмотра Аниного дела наверху, не было предписано перевести её на Серпантинку, в лагерь, известный на Колыме тем, что живым из него почти никто не выходил. Узнав об этом, Аксёнов решил бежать с Аней из лагеря. Вечером он почистил пистолет, зарядил запасные к нему обоймы, собрал в вещмешок всё, что было из продуктов, на всякий случай положил в него гражданскую одежду, а утром после развода вывел Аню за ворота лагеря и сел с ней на первую попавшуюся на трассе машину. Он знал: пока в лагере не поднимут тревоги и по указанию сверху не начнутся поиски, подозрения на трассе они ни у кого не вызовут: Аня – зэчка, которую везут куда надо, а он – её сопровождающий опер. Машина шла на Хандыгу, вёл её весёлый паренёк с похожим на детский расписной горшок круглым лицом.

– Ни фига себе! – рассмеялся он, увидев рядом с собой Аню. – Ты почему такая?

– Какая? – не поняла Аня.

– Красивая! – ответил, всё ещё смеясь, шофёр. – Еврейка, наверное?

– Почему еврейка? – не понял его и Аксёнов.

– А евреи все красивые, – ответил шофёр и, словно всё ещё не веря, что рядом с ним садит такая красавица, посмотрел на неё ещё раз и добавил: – Ну, ты даёшь!

Аню это развеселило.

– Да и ты ничего! – пошутила она.

– А это само собой, – согласился шофёр.

В постоянном с утра нервном напряжении, расслабился и Аксёнов. Он стал смотреть не только на дорогу, где можно нарваться и на случайную проверку документов, но и на всё то, что открывалось из кабины машины. А за ней весело играло на небе солнце, таёжные дали утопали в туманной дымке, справа, на поросшей ягелем сопке, паслись якутские олени, а когда пошли на Чёрный прижим, на дорогу выбежал заяц. Увидев машину, он высоко подпрыгнул и скрылся в придорожных кустах. «Всё будет хорошо», – думал Аксёнов. Увидев же, как на дороге подпрыгнул заяц, ему показалось, что и этого зайца, и это голубое небо, и весёлое на нём солнце он уже где-то видел. И память неожиданно вернула его к войне.

Не поладивший с командиром молодой лейтенант Аксёнов был направлен в штаб полка для перевода в другое подразделение. Ознакомившись с рапортом на него, в штабе решили, что лейтенант заслуживает наказания, а учитывая, что он ещё и с характером, направили его командиром штрафного взвода. Уже на следующее утро взвод бросили на подавление дота, который, выходило, никому – ни артиллерии, ни танкам – не взять. Аксёнов уже перед боем понял, что выйти из него живым он едва ли сможет. Если штрафников убивала только вражеская пуля, то к нему она могла прилететь и с их стороны. Вот тогда-то, вспомнил Аксёнов, перед тем, как идти в бой, над ним стояло такое же, как сейчас, голубое небо, так же весело играло на нём солнце, а когда пошли на дот, в болоте из-под ног его выпрыгнул заяц, и так же высоко подпрыгнув, бросился в ближайший кустарник. Аксёнов из этого боя вышел живым. «А ты, парень, в рубашке родился», – удивился этому командир батальона.

Вспомнив это, Аксёнов решил, что и сейчас ему повезёт, и побег их с Аней обязательно будет удачным. Зная, что интенсивные поиски беглецов с постами и проверкой документов на трассах продолжаются месяц, а потом они переносятся на авиапорты и пароходные пристани, он решил, что этот месяц они с Аней отсидятся в тайге. Когда машина прошла прижим и поднялась на вершину перевала, Аксёнов сказал шофёру:

– Останови-ка, браток.

– Что, придавило? – рассмеялся шофёр и остановил машину.

– Ну, вот что, – продолжил Аксёнов, – я вижу, ты парень хороший, и не из тех, кто продаёт и закладывает. Удачи тебе!

Догадавшись, в чём дело, шофёр растерялся, на лице появилось даже что-то похожее на испуг, а оправившись, удивился:

– Ну, вы и даёте!

Потом достал из-под сиденья сумку, вынул из неё буханку хлеба и, подавая её Аксёнову, сказал:

– В тайге сгодится. А я, – добавил он, – могила: никого не видел, ничего не слышал.

Когда Аня с Аксёновым сошли с дороги и пошли в сторону леса, он крикнул вдогонку:

– Капитан, береги её!

Вполне возможно, что с таким опытом работы в лагерной охране, как у Аксёнова, побег их с Аней мог бы оказаться и удачным, если бы не помешал непредвиденный случай. Через четыре дня на них вышли два якута, искавшие в тайге отколовшихся от стада оленей. Не догадаться, кто такие Аксёнов и Аня, они не могли. И ещё они знали, что беглецы, скрывая свои следы пребывания в тайге, часто убивают тех, кто на них выходит. Ночью они сбежали, а уже через сутки Аксёнов и Аня были взяты в оцепление. Когда оно развернулось в наступательный порядок, Аксёнов решил дать бой. Надеялся ли он, что из него выйдет живым, кто знает. Ведь представить, что думают и на что решаются обречённые, никому из нас не дано, потому что у жизни одна логика, а у смерти, когда она рядом, другая. Видимо, поэтому и Аня, когда Аксёнов предложил ей сдаться, отказалась.

– Умрём вместе, – тихо сказала она и, прислонившись к груди Аксёнова, заплакала.

Когда она успокоилась, он стал готовиться к бою. За вывернутым корнем старой лиственницы выбрал удобное для обороны место, проверил пистолет, запасные обоймы из вещмешка переложил в нагрудный карман. А оцепление было уже недалеко, лаяли собаки, солдаты, прячась за деревьями, готовились к открытию огня. Когда оцепление вышло на рубеж уверенного поражения, оттуда раздался крик;

– Аксёнов, сдавайся!

По голосу Аксёнов узнал: кричит лейтенант Дергачёв. В ответ ему он выстрелил в его сторону.

– А, сука! – крикнул Дергачёв и подал команду солдатам открыть огонь.

Зная, что после первого залпа солдаты станут занимать новый, ближе к нему, рубеж, Аксёнов переждал его, а потом, когда солдаты, перебежками, бросились к этому рубежу, он открыл по ним прицельный огонь. Впереди с автоматом бежал Дергачёв. Аксёнов даже заметил, что он был пьян. Запинаясь за кочки и падая, он грязно матерился. Скрывшись же за деревьями, он крикнул:

– Аксёнов, ты уже труп!

И пьяно расхохотался.

«Только по нему! – решил Аксёнов, и когда Дергачёв высунулся из-за дерева, он выстрелил. Видимо, пуля попала ему в голову. Вздёрнувшись и неловко выронив из рук автомат, Дергачёв уткнулся лицом в землю.

Первая пуля попала Аксёнову в левое предплечье. Увидев, что оно в крови, Аня, сорвав с себя косынку, бросилась его перевязывать. Видимо, когда она её срывала, кто-то из солдат это заметил и сделал прицельный выстрел. Цепляясь руками за Аксёнова, она сползла на землю и уткнулась головой ему в колени. Пытаясь её поднять, Аксёнов увидел, как в предсмертной судороге она хочет ему что-то сказать. «Аня, прости меня», – хотел сказать ей Аксёнов, и он, видимо, это сказал, но не услышал своего голоса, потому что вторая пуля сразила его насмерть.

На чужой земле

I

Память о прошлом не подвластна ни уму, ни сердцу. В тихие летние вечера она уводит в годы, полные умиротворения и покоя; в бессонные ночи, с неподвижной луной и холодными звёздами, сковывает сердце тяжестью тех лет, когда всё казалось чужим и беспросветным; весёлые от солнца и щебета птиц рассветы возвращают в далёкое и, не зависимо ни от чего, безоблачное детство. Память Еремея Зиннатулина, неподвластная и этому, сохранила только тяжёлые и крутые повороты жизни. Поэтому ему всегда казалось, что здешняя жизнь у него началась не с церковного прислужки в Охотске, а с того шурфа, в котором он добывал своё последнее золото. Помнил он его так хорошо, что казалось, и было-то это не шестьдесят лет назад, а совсем недавно.

Вот он, молодой Ерёма, один в раскинувшейся на сотни вёрст тайге, бьёт шурф и надеется на одну свою удачу. Шурф идёт плохо, и Ерёма с каждым днём слабеет и теряет силы. А на забое опять глина. Скованная вечной мерзлотой в камень, она не даётся на кирку, а на пожог оттаивает в четверть лопаты, и так липнет к ней, что не поддаётся на выброс, и приходится складывать её в бадью, а потом, выбравшись из шурфа, вытаскивать на верёвке. Ерёма понимает, что если глины будет много, до наступления весеннего таяния снега он не дойдёт до плотика, и шурф зальёт водой. А весна уже рядом. Солнце поднимается рано, а в полдень уже так припекает, что снежные сугробы под тяжестью талой воды оседают, а на крутых южных склонах сползают к их подножью. От блестящего на солнце снега у Ерёмы режет глаза, а ночью, в зимовье, от боли в них он долго не может уснуть. И сон всегда тяжёлый, похож на обмирание, а утром болит всё тело и, как в церковном колоколе, гудит в голове. Не позавтракав, он идёт на шурф, опускается в него по верёвке, выбрасывает из него оставшиеся от ночного пожога уголья и только после этого, возвратившись в зимовье, завтракает остатками вчерашнего ужина, пьёт настоянный на сухом смородиновом листе чай и курит. В последнее время, чтобы совсем не остаться без курева, он в мешочек с табаком подмешивает сухое корьё. Жить без хлеба, на одной оленине, он привык, а без табака как жить, он не представляет. Кажется, без него он не сможет ни уснуть, ни взяться утром за работу. С этим табаком он уже стал обманывать себя. Окурки он прячет за печкой, в консервной банке, и когда по мешочку с оставшимся табаком прибрасывает, на сколько его хватит, окурки он в расчёт не берёт. А оленя он подстрелил с месяц назад, и оставшегося от него мяса, по его расчётам, хватит дней на двадцать. Потом, когда уже начнётся половодье, надо будет выходить из тайги. Дорогой он прокормится куропатками, которых можно ловить и на петли. Оставшиеся к ружью пять дробовых патронов, как и окурки за печкой, он в расчёт не берёт. Обманывать себя таким образом у Ерёмы уже вошло в привычку. Ведь и этот последний шурф он раньше не брал в расчёт. И теперь вышло так, что вся надежда только на него. В других шурфах золота он намыл мало. Научил Ерёму обманывать себя, не принимая в расчёт того, что у тебя всё-таки имеется, русский мужик при товарной перевозке скота по только что открывшейся железке от Казани через Москву в Хабаровск. Случилось это так.

В Казань Ерёма Зиннатулин попал, избегая призыва на внезапно разразившуюся в четырнадцатом году германскую войну. Сделал он это по настоянию отца, известного в своей деревне тем, что ни с кем не ладил и делал всё по-своему. Женился он не на татарке, а на русской, наперекор всем, принял не мусульманскую веру, а православную и записался в крящены, сыну дал русское имя, жил в деревне не как все, в огороженной высоким забором рубленой избе, а открыто, на горе и в мазанке, а когда сыну пришла пора идти на войну, он и ей наперекор, сказал Ерёмке, что хоть он и русской веры, воевать за русских ему не с руки. Выделил отец из своего запаса ему новые шаровары и цветной камзол, обул в мягкие ичиги, отдал ему свой стеганый бешмет, и иди, сын, ищи свою удачу на чужбине. На вокзале в Казани, где Ерёмка искал возможность сигануть зайцем в любую сторону света, у него вскоре кончились выделенные отцом деньги, а стеганый бешмет и камзол украли. Русский мужик, с которым они потом месяц добирались до Хабаровска в одних с бычками товарных вагонах, подобрал его за вокзалом, где он, грязный и голодный, прятался от людей в заброшенном сарае. Плата за то, что он в пути будет ходить за бычками, была одна – кормёжка. Передавая хозяйство Ерёмке, мужик сказал, что везут они четырнадцать бычков, когда же Ерёмка их пересчитал, бычков оказалось пятнадцать. Пятнадцатого, сказал на это мужик, забудь, он не в расчёт. И хотя дорогой постоянно голодали, и пятнадцатого бычка можно было обменять на продукты, они его не тронули. «Ну, вот и хорошо!» – сказал мужик в Хабаровске, отвёл бычка на базар, взял за него хорошие деньги, а Ерёмке купил суконный армяк. Вот с тех пор Ерёмка и взял в привычку что-то не брать в расчёт, чтобы потом это получалось как неожиданная прибавка к твоему положению.

А в шурфе всё шла глина. За два дня было пройдено не больше, чем на две лопаты, и по тому, что глина меняла цвет с серого на голубой, Ерёма знал, её будет ещё много. Когда в шурф стала поступать талая вода, целый световой день ему пришлось убить на проходку водоотводной канавы. Вечером в зимовье пришёл мокрым, в сапогах хлюпало, вся куртка была вымазана жидкой глиной. Не хотелось ни есть, ни топить печь, было одно желание: упасть на нары и ни о чём не думать. В остывшем за день зимовье было холодно, с порога несло сквозняком, а от наступившего вечернего заморозка окно затягивало инеем. За собой Ерёма уже давно не убирал. На полу было полно мусора, в углу валялись обглоданные им кости, на столе стояла уже давно не мытая посуда. Пересилив себя, Ерёма решил растопить печь. Когда он полез в карман за кресалом и огнивом, его словно ударили по голове: на поясном ремне мешочка с золотом, с которым он никогда не расставался, не было. «Обронил в ручей!» – обожгла его догадка, и он, в чём был, выбежал из зимовья. В ручье мешочка с золотом не оказалось, а в шурф, занимаясь водоотводной канавой, он сегодня не спускался, значит, мешочек унесло по ручью вниз. Где его там искать?! Звеня на перекатах, ручей то прятался в расщелинах крутых склонов распадка, то уходил под еще не растаявшие сугробы снега. «Всё пропало!» – стучало в сознании Ерёмы, когда он, решив раскапывать первый по ручью сугроб, шёл в зимовье за лопатой. Когда же он вошёл в зимовье, его снова как ударили по голове: ремень с мешочком золота лежал на нарах! «Да как же так?! – не понял Ерёма. Выходит, дело дошло до того, что он уже не всегда знает, что и делает. Взяв ремень и опоясавшись им, он пряжку обмотал бечёвкой и завязал её на два крепких узла. «Так-то вернее будет», – решил он и, поужинав строганиной, лёг спать.

Как добил шурф, Ерёма плохо помнил. Осталась в памяти бегущая по стенкам его вода, она была как лёд холодной, от неё немели руки, а мокрые ноги казались чужими, но ещё хуже было, когда он вылазил из него и лотком в ручье промывал поднятую породу. От дующего с верховьев распадка холодного ветра леденела куртка, а руки уже коченели и плохо слушались. Ещё запомнил Ерёма, что золота было много, и в одном из лотков оказался самородок величиной с большой палец. Что было дальше, Ерёма не помнил. Больного в зимовье его нашли якуты. Очнувшись, он увидел, что перед ним на коленях стоит старый якут и оттирает ему руки. У него было доброе, всё в мелких морщинах, лицо, узкие, как у всех якутов, глаза, и по-козлиному жидкая бородка. Другой, молодой, якут стоял за ним и, кажется, улыбался. Увидев, что Ерёма очнулся, он сказал: «Околевал, однако». Ерёма схватился за пояс: где золото?! Золото было на месте. Потом перед Ерёмой всё стало расплываться, исчезли оба якута, перед глазами полыхнуло чем-то красным, и он потерял сознание.

Выходили Ерёму в якутском стойбище отваром из каких-то горьких, как полынь, кореньев. Когда он уходил из стойбища, решил оставить якутам немного своего золота. «Эн ирэки!» – рассердился на него старый якут, а молодой, смеясь, перевёл: «Глупый ты!» И добавил: «Якут золото не нада. Олень лучше». Ерёма пообещал, что в Охотске он купит много оленей и осенью их сюда пригонит, но когда молодой якут перевёл это своим сородичам, они, видимо, не поверив в это, весело рассмеялись. Тогда Ерёма снял с плеча ружьё и подал его старому якуту. «Учугей са! – обрадовался якут и, хлопая по плечу рядом стоящую молодую якутку, сказал: «Красивый дьахтар! Учугей кэргэн!» «Хороший ружьё, – перевёл молодой якут. – Возьми за него красивый девка, хороший супруга». «Женилка у меня не выросла», – пошутил Ерёма, а когда молодой якут это перевёл, все якуты снова весело рассмеялись. «Хороший народ», – подумал о них Ерёма. Ох, не знал тогда Ерёма, что придёт время, и он с этого хорошего народа будет драть три шкуры.

II

В Охотске Ерёма долго не знал, куда приложить руки и что делать с золотом. Хорошо ещё, не приохотился к водке, а иначе оставил бы его в кабаке, или хуже: пришибли бы вместе с ним охотники до чужого добра. Жил он на постое у попа того прихода, где раньше ходил в прислужках. Поп, как и он, водку не пил, вёл скромный образ жизни, и мясо ел только по большим праздникам. Делал он это, как понимал Ерёма, не из религиозных соображений, а по большой жадности. Собираемые с прихожан деньги он складывал в кожаный мешочек и прятал его не в церковной ризнице, как это делают часто попы, а в своей избе. Однажды, поздней ночью, когда Ерёме не спалось, он увидел, что прячет поп свой мешочек под полом в специально вырытом погребке. «Ну, и дурак! – подумал он. – Кто это не знает, что деньги под полом и прячут». Для чего поп копил деньги, Ерёма не понимал. Детей у него не было, самому – хоть завтра в гроб ложись, а у старухи его было плохо с головой. Она часто заговаривалась, когда на неё сильно накатывало, ходила по дворам и просила милостыню, а в другое время больше сидела в углу, на лавке, а как приходил вечер, просила у попа поесть. «Сысоюшка, – тихо просила она – ни-то кашки мне положь», – и дрожащей рукой вытаскивала из-за спины заранее приготовленную миску. При этом у неё дрожала не только рука, но и подбородок, а глаза бегали, как у пойманной мышки. «Бог положит», – хмуро отвечал ей Сысой. Старуха прятала миску опять за спину, крестилась и, глядя на Сысоя с таким видом, словно каши она этой уже и наелась, говорила ему: «Спаси тебя Господи!» «Ну, нет, – глядя на то, как живёт поп, думал Ерёма, – я так жить не буду». А как жить иначе, он не очень представлял. Пока его жизнь от поповской ничем не отличалась. Вместе с ним ходил в церковь, вместе хлопотали по хозяйству, и если поп прятал свои деньги под полом избы, то и он своё золото закопал под корявой, в два рога, лиственницей на окраине Охотска. Конечно, Ерёма понимал, что золото надо пустить в дело, но какое в Охотске можно открыть дело, если половина его жителей были бродяги, а вторая половина жила тем, что по случаю перепадало в руки? Хорошо жили лавочник да приказчик, но с ними, понимал Ерёма, каши ему не сварить.

А помог Ерёме определиться с золотом случай. В конце лета подошло к Охотску японское торговое судно. От него отчалила тяжело гружёная лодка, а когда она пристала к берегу, из неё ловко выпрыгнул коротконогий, с бритой головой и большим брюхом японец. «Дратуй, капитана!» – приветствовал он встречавшую его толпу и, прижав руку к сердцу, стал всем кланяться. Два его помощника, у каждого из которых за поясом торчали похожие на турецкий ятаган большие кинжалы, стали разгружать лодку. Началась торговля. Со стороны якутов и эвенков шла пушнина, а с японской – мука, соль, табак, чай, и всё, чем в тайге рубят и пилят лес, из чего стреляют и в чём варят оленину и кипятят чай. Японца звали Накамурой, а он всех, кто брал у него товар, хлопая по плечу и ласково улыбаясь, называл «капитаной». «А что, если не они сюда, – подумал Ерёма об эвенках и якутах, – а я в тайгу со всем этим добром!» От этой мысли Ерёму вздёрнуло, как застоявшегося в упряжке молодого жеребца от удара хлыста своего хозяина. Он понял: зимой, когда никаких здесь японцев не будет, цены на товар, да ещё с доставкой в тайгу, определять будет только он и так, как это ему надо. Не откладывая дело в долгий ящик, он на своё золото взял с японского судна всё, что считал нужным. С Накамурой на этом судне, расставаясь, они выпили по чашечке сакэ и остались друг другом довольны. Видимо, считая, что на русском языке «дратуй» – не только «здравствуй», но и «всего хорошего», когда Ерёма отплывал от судна, Накамура кричал ему с палубы: «Капитана, дратуй!»

И до наступления зимы Ерёма не терял времени даром. Сговорившись с кузнецом, он из каждой двуручной пилы, разрезав их пополам, сделал две одноручных. Тунгусы домов не строят, понимал он, а на всё остальное и эти пойдут. Цены же на них решил он оставить как на двуручные. В табак, исходя уже из своего опыта, он подмешал корьё, спирт, который в тайге ценится выше золота, разбавил водой, а чайники он решил продавать без крышек, а потом, на втором заходе, продавать и их по новой цене.

Весть о том, что в тайге появился купец со своим товаром, быстро облетела всё побережье Охотского или, как называли его эвенки. Дамского моря вплоть до Алдана и верховьев Колымы и Индигирки. Базу нового промысла Ерёма определил в своём зимовье, имея в виду, что в свободное время он будет промышлять и золотом. В помощники он взял почти за так недалёкого ума и уже совсем было затурканного колымской жизнью белоруса Янку. В рваном армяке, худой, с конопатым, в небольшое блюдечко лицом, он был похож на подростка, убежавшего из дома. «А де вянтовка?» – сразу потребовал он у Ерёмы. Получив её, Янка шмыгнул носом, подтянулся и стал делать вид, что в оружии он толк знает. Внимательно осмотрел затвор, проверил винтовку на прицельность, а заглянув в ствол, с укоризной посмотрел на Ерёму и солидно сказал: «Нэ порадок». И взялся ствол чистить. «А де нож?» – закончив чистку ствола, спросил он. Нож ему Ерёма дал, и он его сразу нацепил на пояс и не расставался с ним, даже когда спал. Похоже, кроме винтовки и ножа Янке от Ерёмы ничего было не нужно. «Такого придурка мне и надо», – решил Ерёма.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю