355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Пензин » К Колыме приговоренные » Текст книги (страница 3)
К Колыме приговоренные
  • Текст добавлен: 3 апреля 2017, 17:00

Текст книги "К Колыме приговоренные"


Автор книги: Юрий Пензин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 28 страниц)

Оставив Митю с геологическим снаряжением в Озёрках, Ромашов на попутке выехал в Кадыкчан. Там он надеялся взять в партии машину и, вернувшись в Озёрки, забрать снаряжение. Провожая его. Метя спросил:

– Юрий Николаевич, а вы меня к Пряхину отпустите?

– Отпущу, Митя, – ответил Ромашов. – Пряхин хороший человек. С ним тебе лучше будет.

– Не знаю, – грустно ответил Митя и словно уже не Ромашову, а себе, добавил: – Хороших людей много, а толку-то!

«Ах, Митя, Митя, – уже в машине думал Ромашов, – не знаешь ты, что жизнь складывается не по правилам арифметики. В ней всё сложнее. Тон её, общую атмосферу задает не большинство хороших и порядочных людей, а люди грубые и самоуверенные, потому что они напористее и наглее. В жадности они первыми садятся за стол, в силе плюют на право, в честолюбии рвутся к власти, а если кому-то не повезло и он видит, что уже не подняться, зло думает: «Мне ничего не надо, лишь бы у других ничего не было». Приходит время, и они подводят общество к черте, за которой жизнь становится невыносимой. И тогда, поневоле, на смену им к власти приходят люди порядочные и совестливые. Жизнь обретает новые формы и новое содержание. Случается это раз в сто лет, и переход к новой жизни становится исторической вехой. Не зря говорят: жизнь делают люди, историю пишет время».

В раздумье Ромашов не заметил, как миновали Трубный, а когда вышли в широкую долину, по форме похожую на большую лопату, он вспомнил, что Худжах в переводе с якутского и есть лопата. «И в этом, – подумал он, – крылись особенности обустройства своей жизни таёжными якутами. Они и без топографических карт хорошо ориентировались на местности, потому что топонимика их была привязана не к самим себе, а к природе, к её географическим особенностям. Это нынче, не успеют возвести посёлок, построить прииск, а название, в котором славится человек или его дело, уже готово».

Приближался полдень, и солнце, застрявшее слева, в боковом стекле машины, было похоже на горячий блин, смазанный топлёным маслом. Оно бежало за машиной, а когда дорога сворачивала в сторону, оно, опережая машину, казалось, весело над ней смеялось, а при повороте дороги в другую сторону отставало и становилось грустным. Дорога шла в сторону застрявшего на небе белого барашка, на ухабах в лобовом стекле машины барашек прыгал, а при подъезде к Худжахскому мосту вырос в белое, похожее на снежный ком облако.

У моста на дороге скопилось много машин. Оказывается, в грозу паводок подмыл одну из его опор, и переезд через него был опасен. Все ждали спада воды, когда можно будет переехать реку на ближайшем перекате. Шофера, убивая время, занимались, кто чем может: одни копались в своих моторах, другие слонялись от машины к машине, трое ловили в реке рыбу, а двое, один из которых, сидевший на корточках, был похож на утёнка, а другой, наоборот, широкоплечий и кряжистый, кипятили на костре чай. Ромашов подошел к ним. У похожего на утёнка лицо было круглым, как подсолнух, и всё в веснушках. И это похожее на подсолнух лицо, и вздернутый по-мордовски нос, и голубые с ласковым прищуром глаза говорили о том, что он человек добрый и всё ему в этой жизни по душе, а когда он посмотрел на подошедшего к костру Ромашова и ласково ему улыбнулся, Ромашову показалось, что он сейчас ещё и скажет: «А Вы мне очень нравитесь». Звали его Сёма, на вид, казалось, ему не больше двадцати. Широкоплечий и кряжистый был лысым, с носом, похожим на картошку, большая прямоугольной формы голова держалась на короткой шее. По возрасту он был старше, и Сёма называл его дядей Пашей.

– Чайку хотите? – пригласил Сёма Ромашова к костру.

Ромашов сел пить чай, а дядя Паша продолжил ранее начатый разговор.

– Ну, значит, еду я это еду, и что ты думаешь? Останавливает. Ну, я ничего: садись. А вижу, что-то не то: глаза ножичками, и всё зыркает – то на меня, то на дорогу. Ага… зыркает, значит… Ну я, не будь дураком, спрашиваю: «Куда едем?» А он: «В Степкино». «Эва, – думаю, – да Степкино-то совсем в другой стороне!» И за ключ! Он у меня сбоку лежал. Да где там! Наган на меня наставил, большой такой, зараза, и – руки вверх! А как «руки вверх», я же за баранкой? Ну, ладно. Едем. Ага… едем… У моста: «Сворачивай, – говорит, – влево». И наганом – в висок. Вижу: хана пришла! Под мостом он меня и кончит. «Эх, – думаю, – пропадать, так пропадать! И р-раз! На тормоза! Он башкой в стекло, а я хоп – и за наган! Скрутил, как курёнка. В милицию потом сдал, а мне оттуда благодарность. Говорят, как сбежал с лагеря, много невинных душ загубил.

Слушая его, Сёма улыбался, и по его лицу трудно было понять: верит ли он дяде Паше или нет.

– А вот ещё случай, – продолжал дядя Паша. – Еду я это на Долгий. Опять останавливают. Уже двое. Ага… двое… Ну, я ничего: садитесь. И опять вижу, что-то не то: у одного глаза – что твое шило, другой за пазухой что-то прячет. Да, за пазухой… Ну, я опять, не будь дураком, спрашиваю: «Далеко едем?» А не тут-то было! Молчат, как в рот воды набрали. А как к мосту, достают кинжалы… Длинные, зараза. Ну, думаю, пропадать, так пропадать, и опять – на тормоза! Справился, хоть и двое. Тоже много невинных душ загубили.

– Ой, дядя Паша, врёшь ты, наверное! – рассмеялся Сёма.

– Я вру?! – искренне удивился дядя Паша. – Я вру?! Ну, уж если я вру, то кто ж тогда и не врёт, – и подбросив сухих веток в костер, налил себе чаю.

Сидеть просто так и ничего не делать, Сёма, видимо, не мог. Прихватив рюкзак, он ушёл в лес.

Похоже, за то, что Сёма не поверил в его рассказы про большие наганы и длинные кинжалы, дядя Паша на него обиделся. С расстроенным видом он сидел у костра, швыркал похожим на картошку носом, а потом, не вытерпев, буркнул:

– Поезди с моё, а потом и говори!

А с реки неслись весёлые голоса рыбаков.

– Степка-а! – звонко кричал кто-то. – Иди, я нали-има словил!

Худой, в одних трусах и с большим ведром Степка бежал за налимом. Боясь сбить ноги о камни, он часто останавливался, потом делал длинные прыжки, а когда они не удавались, чтобы не упасть, балансировал руками, как канатоходец. Третий рыбак в болотниках стоял на перекате по колена в воде и пытался поймать хариуса на мушку. Убедившись, что хариус на мушку в такую воду не идет, он бросил удочку на берег и крикнул:

– Степка, неси бредень!

Степка бежал за бреднем и снова был похож на балансирующего канатоходца. Вдвоем они стали заводить бредень, а когда его вытащили, в нём оказался сиг.

– А мы си-ига словили! – кричал уже Степка первому рыбаку и бежал к нему за ведром.

Вернувшись с реки к костру, рыбаки стали готовить уху. Вымокшего больше всех Степку трясло, по-обезьяньи сморщенное лицо было серым, и хотя он не отходил от костра, согреться никак не мог.

– Дядь Паш, – стал просить он, – налей, а!

Оказалось, что дядя Паша, Сёма и эти рыбаки шли одной колонной, и дядя Паша, видимо, у них был за старшего.

– Только под уху, – отрезал дядя Паша, но когда Степка попросил ещё раз, он, буркнув: «На вас, алкоголиков, не напасёшься», – пошёл к машине за водкой.

И тут появился Сёма.

– Ребята, – сообщил он, – а я могилку нашел. Ей-богу!

Все пошли за ним. Поднявшись на сопку через лиственничный редкостой, вышли на каменистое плато с тремя гранитными останцами. У одного из них, похожего на каменное изваяние старого монаха, стоял высокий крест из лиственницы. От времени он почернел и потрескался, и поэтому блестящая на солнце бронзовая пластина, казалось, прикреплена к нему недавно. Красивым каллиграфическим почерком на ней было выгравировано:

«Аксёнов Петр Николаевич

Беликова Анна Ивановна

Вечный покой праху убиенных».

Вечером у костра говорили о могиле. Как всегда, когда речь идет о покойниках, говорили тихо, не перебивая друг друга.

– Слышал я, как будто бы он был капитаном из охров, а она зэчкой, политической, – говорил рыбак в болотниках. – И вышло так, – закурив, продолжал он, – что капитан этот в неё влюбился. А в зоне, понятно, какая любовь? Вот они и решили убежать вместе. Убежали, значит, и сюда, на эту сопку. Ну, понятно, всех охров на ноги и на поиски. На второй день здесь их и накрыли. Капитан долго отстреливался, а когда её убили, застрелился. И ещё, – бросив папироску в костёр, продолжил он, – говорят, выдал их место какой-то якут. Он, значит, вышел из тайги на них, – оленей, что ли, своих искал, не знаю, – а они, нет чтобы его убить и следы в воду, видно, пожалели.

Потрескивал костёр, кругом было тихо, а когда в окутанном уже сумерками лесу послышались чьи-то вздохи, показалось, что там кто-то ходит. После рассказа все молчали, а Сема с грустным выражением лица пристально смотрел в костёр и о чём-то думал.

Молчание нарушил дядя Паша.

– А я слышал по-другому, – ни к кому не обращаясь, сказал он. – Вроде бы они были не из зоны, а ехали на прииск с большими деньгами. Она – кассир, а он – охранник. Ну, едут они, значит, едут, он за рулём, а она рядом, со своей сумкой. Ага… с сумкой… И вдруг вот они – беглые! На дороге, значит. «Куда вам?» «А недалеко», – отвечают. Доехали до моста – выходи! Скрутили их и на сопку. Ее сначала снасильничали, а потом обоих, говорят, ножичками и зарезали.

Снова воцарилось молчание, и снова показалось, что в лесу кто-то ходит и тяжело вздыхает.

– А не выпить ли нам за упокой их души? – вдруг предложил Степка и вопросительно уставился на дядю Пашу.

Дядя Паша что-то недовольно буркнул, но, видимо, полагая, что отказать выпить за упокой души неудобно, пошел к машине за второй бутылкой. Когда выпили, обстановка разрядилась, только один Сёма всё смотрел в костёр и в разговоре участия не принимал. Видимо, история, связанная с найденной им могилой так его тронула, что ему было не до водки и не до разговоров.

– А я так думаю, – сказал уже успевший повеселеть Степка. – Человек умирает так, как живет. Твоей, дядя Паша, истории с ножичками я не верю, а вот что они погибли, можно сказать, геройски из-за своей любви – это правда. Вот им и по жизни и по смерти – и память. Вон какой крест-то, чуть не с самый камень, и латунка новая, всё как надо. Бабка мне рассказывала, – вдруг рассмеялся он. – Не знаю уж, правда это или нет. Сосед, говорит, был у неё, скряга – свет таких не видел. На сундуке с деньгами сидит, а рубашка – хоть рыбу лови, вся в дырах. И никому не верил, считал, что все ему хотят только зла. Думая, что и по смерти ему хорошего ничего не пожелают, когда умирал, говорят, велел на памятнике своем написать: «Вечный покой праху моему». Может, и неправда это, – закончил Степка, – кто знает.

Когда шофера ушли спать, Ромашов ещё долго сидел у костра. Мысли, навеянные могилой и рассказами шоферов, не выходили из головы. Теперь ему уже казалось, что истории людей складываются не из одних вех, знаменующих переход к новому качеству жизни. Это только внешнее проявление истории, и выражается оно в больших потрясениях, в войнах и революциях, а внутренние её слагаемые идут к нам из поколения в поколение от первобытного предка, впервые осознавшего себя человеком. И Аксёнов, и Беликова не выпали из истории, потому что своей любовью и смертью они оставили людям частичку своей души, которая через такие вот рассказы, как сегодня, будет передаваться и в новые поколения, формируя их духовную жизнь и нравственность. А Пряхин! Разве не оставил он и Мите, и племяннику память о добром и умном участии в их жизни. Такие люди, как они, если и выпадают из истории, то только под пером придворных или броских на сногсшибательные полотна историков, потому что эти люди не у власти, никого не давят силой и не лезут первыми за стол. Настоящая же история свидетельствует о том, что духовные и нравственные слагаемые её идут от таких людей, как Аксёнов, Беликова и Пряхин, и те исторические перевороты, что знаменуют переход к новому качеству жизни, возможны лишь, когда к этому созрели эти её слагаемые. Если этого не произошло, социальные потрясения выльются в нищету и голод, а в войнах и революциях прольется невинная кровь.

В Кадыкчан Ромашов добрался на второй день. Машину за снаряжением в Озёрки выделили, но отправили с ней не его, а завхоза. Предстояла долгая камералка, которую он никогда не любил. Снова он будет сидеть за обшарпанным столом, перебирать скучные бумаги, говорить то, о чём не раз говорилось, думать не о том, что трогает, а пережевывать свои мысли и тупеть от их серого однообразия. Но он знал, что светлый кусочек жизни, оставленный им при возвращении с поля, надолго останется в его памяти.

Прохиндей

– Саша, ты меня обожаешь? – спрашивает она.

– Об-божаю, – отвечает пьяный Саша, – но п-при одном условии…

– При каком? – надувает она губы.

Саша долго думает, потом поднимает вверх указательный палец и отвечает:

– Не п-претендуй!

– Но ты же обещал, – чуть не плачет она.

– Об-бещал, но не женюсь, – говорит Саша и, выпив водки, закусывает.

Она – это Верочка из промтоваров. У неё круглое, как блюдечко, лицо, пухлые губы и вздернутый вверх носик. Ей уже двадцать два, пора замуж, а женихов в посёлке нет. Кроме Саши, у неё Володя, но с ним неинтересно, потому что в нём нет того, что есть в Саше.

Саша – местный прохиндей. Хило сложенный, он похож на лысого кролика, которому обрезали уши. Любит напустить на себя туману, для чего говорит намеками или не договаривает. Когда в гостях его спрашивают, чего он хочет – чаю или кофе, он отвечает: «Допустим, чаю», – а если предлагают водки, он говорит: «Однако». За что его любят девки, понять трудно. Всем он обещает жениться, но ни на одной не женится.

Сейчас Саша у Верочки в гостях, но ведет себя так, словно не она, а он тут хозяин.

– Не кури! И без тебя душно! – сердится он, развалясь в кресле.

А Верочка не только курит, но и кусает губы. Ей обидно, что Саша не обращает на неё никакого внимания. Она знает: сейчас он в кресле вздремнёт, а потом уйдёт. И верно: вздремнув, Саша бодро вскакивает, – он словно и не пил, – идет на кухню, выпивает водки и говорит:

– Верунь, а мне пора.

Верочка становится у него на дороге:

– Куда?!

– Дела, дела, – отвечает Саша и уходит.

После Верочки Саша вдет к Леночке.

– Приветик! – бросает он ей с порога и, сбросив на ходу пальто, идет к ней в комнату и целует в щёчку.

Леночка – это не Верочка из промтоваров. Она правильного сложения, работает в Доме культуры и у неё на всё свои взгляды.

– А у нас новая постановка, – сообщает она Саше.

– Однако, – отвечает ей Саша и уже на кухне заглядывает в холодильник.

– А у меня сегодня коньяка нет. Будешь пить водку? – спрашивает Леночка.

– Допустим, – отвечает Саша.

Леночка собирает на стол и, вместе с этим, не забывает свою постановку:

– Знаешь, я решила изменить трактовку главной героини, а Яков Иваныч ни в какую. Ах, так! И прямо: или моя трактовка или без меня!

Зная, что после такого рода вступления Леночка переходит к главному: когда он на ней женится, Саша делает вид, что ему интересно её слушать. «Ишь ты!» – сердится он на несговорчивого Якова Иваныча.

Наконец, стол собран, они садятся и выпивают. Закусив, Леночка говорит:

– Саша, ты негодяй, но от меня не отвертишься.

– Удивляешь, – отвечает Саша и выпивает вторую рюмку.

– Когда в ЗАГС? – спрашивает Леночка.

– Паспорт потерял, – врёт Саша.

– Ты мне это уже говорил, – не очень сердится Леночка.

– Ленусь, знаешь что, – вскакивает из-за стола Саша, – ЗАГС – это старомодно. Давай повенчаемся в церкви.

– Здрас-сьте! А где церковь? – зло смеется Леночка.

– Построят, – отвечает Саша и наливает себе водки.

Леночка поднимается из-за стола и хочет крикнуть: «Ах, построят! А ну, иди отсюда!» – но не делает этого, потому что в посёлке нет женихов, а Яков Иваныч – еврей, и жену свою поэтому не бросит.

У Наденьки Сашу встречает её шестилетний Бориска.

– Ты когда на маме женишься? – строго спрашивает он.

– А где она? – заглядывает Саша на кухню.

– Мама сказала: если придет этот прохиндей, гони его в шею, – не отвечает на вопрос Саши Бориска.

В дверях появляется Наденька. У нее по-верочкиному круглое лицо, но нос, как будто его специально выращивали, большой и, как печеное яблоко, с малиновым отливом.

– Не запылился? – спрашивает она Сашу.

– Отнюдь, – отвечает он.

Наденька работает в продтоварах. В руках у неё большая сумка, в ней ветчина, яблоки и шампанское с водкой.

– Годится, – замечает Саша и помогает Наденьке всё выложить на стол.

За столом Наденька говорит ему:

– А я на тебя в суд подаю.

– Интересно, – улыбается Саша.

– У меня твоя расписка, в которой ты обещал на мне жениться, – продолжает Наденька.

– Я?! – удивляется Саша. – Писал расписку?!

– Да, писал, – говорит Наденька и показывает ему расписку.

Саша долго думает, даже зачем-то смотрит в потолок, и заявляет:

– Пьяный был.

– Хуже для тебя. В суде это – отягчающее вину обстоятельство, – пугает его Наденька.

Разговор поддерживает Бориска.

– А тебя в тюрьму посадят, – говорит он Саше.

– Не твоё дело, – отмахивается от него Саша и строго замечает Наденьке: – Мамаша, неправильно сына воспитываете.

И Наденька прогнала бы Сашу, да кому она нужна со своим Бориской.

Пришло время, и Саша нарвался на скандальные неприятности. Уже у Лидочки его встретил отец.

– Ты к Лидке? – строго спросил он.

– А она дома? – заглянул через его плечо Саша.

– Проходи, – не ответил отец Лидочки и повел Сашу на кухню.

У отца, как у боксера, была толстая шея и похожие на кувалды руки.

– Садись, – пригласил он Сашу за стол, – выпьем.

– Та-ак! – протянул он, выпив. – Значит, обещаешь, а не женишься. Хар-рашо! Разберемся!

– Да я ж это так… можно сказать, спьяну, – заюлил Саша.

– Хар-рашо! – повторил отец Лидочки и крикнул в спальню: – Лидка, выходи!

Из спальни вышла похожая на непроспавшуюся кошку Лидочка.

– Ну, чего тебе? – капризно надув губы, спросила она.

– Собирайся в ЗАГС! – приказал отец.

– Вот еще, придумал! – фыркнула Лидочка.

Видя такой оборот дела, Саша поднялся из-за стола и засобирался домой.

– А это видел? – подставил ему под нос кулак отец Лидочки.

Саша вернулся за стол, а Лидочка пошла в спальню переодеваться в подвенечное платье.

– И я с вами, – заявил отец и пошел переодеваться в выходной костюм.

Пока он копался в своем костюме, Саша успел юркнуть к Лидочке и сообщить ей о том, что у Верочки от него скоро будет ребёночек, и если она выйдет за него замуж, то им придется восемнадцать лет платить большие алименты.

– Я?! За этого негодяя?! – выскочила из спальни Лидочка. – Ни за что!

– Ребёночек?! – зарычал наполовину переодетый отец Лидочки. – А это видел? – и снова приставил к носу Саши кулак. А Лидочке объяснил: – Дура, кто ж это на детей от незарегистрированного брака алименты платит!

По дороге в ЗАГС Саша сбежал.

А женился Саша на замухрышке Тосе. Чем она его взяла – кто знает? Узнав это, Верочка поплакала, Леночка назло ему отбила еврея Якова Иваныча у жены, Наденька в порыве гнева порвала расписку, в которой Саша обещал на ней жениться, а отец Лидочки сказал:

– Я этого прохиндея всё равно убью!

Мишкин брат

Фамилия его, как и у Мишки, была Потанин, оба они происходили из древнего казачьего рода, осевшего в Якутии ещё с Михаила Стадухина. И если Мишку все звали Мишкой, то брата его не иначе, как только по фамилии, Потанин. Дело в том, что от своего казачьего рода достались ему в наследство широкая натура и независимый характер. Называть его поэтому Алёшей, как он проходил по метрикам, ни у кого не поворачивался язык. Да и по внешнему виду он никак не походил на Алёшу. Могучее сложение, большой лоб, низкие, как у быка, надбровья и широко расставленные глаза не вязались с этим по-интеллигентному мягким именем, а по-топорному скроенный нос придавал ему вид человека самоуверенного и грубого.

Помню, прошлым летом я, Мишка и этот Потанин сидели на берегу реки и ждали с другого берега лодку. Зная местные порядки, мы не надеялись на скорую переправу и, от нечего делать, слонялись по круто сбегавшему к реке галечному откосу и не знали, куда спрятаться от безделья. Противоположный берег с высохшей на солнце жёлтой глиной и убегающим вдаль болотистым редколесьем наводил уныние, ленивая река с мутной, как в луже, водой, кроме тоски, ничего не вызывала, а каркающие над головой вороны раздражали. Видимо, в якутском посёлке, что стоял за нами, на помойках они уже всё выбрали и теперь надеялись поживиться объедками, которые, как они хорошо знали, всегда оставляли им люди, когда переправлялись на другой берег. Не ошиблись они и с нами.

– Студент, – скомандовал Потанин, – делай костёр, а я за водкой.

Студентом он называл Мишку за то, что считал его хлюпиком и ни к чему не приспособленным в жизни. Мне казалось, что это не так. За Мишкиным мягким характером я видел по-человечески большую порядочность, а за неброскостью его слов – стремление уйти от скороспелых суждений о людях. Да и внешне он ничем не был похож на Потанина. У него было открытое лицо, по-детски доверчивый взгляд, а когда он улыбался, казалось, это он не просто улыбается, а ещё и дарит тебе свою улыбку.

– Ну, нар-род! – выругался Потанин, вернувшись из посёлка.

– Какой народ? – не понял я.

– А такой! – зло ответил Потанин и нервно, словно сомневаясь: уж не оставил ли он водку в посёлке, стал искать её в рюкзаке.

– Чего раскипятился-то? – не понял его и Мишка.

– А ты помолчи! – прикрикнул он на него и, достав бутылку водки, снял с неё пробку зубами.

Уже выпив, он всё ещё не мог успокоиться.

– Ведь им, чувырлам косоглазым, что ни дай, всё не то, – сердито продолжал он. – Дом – вот он, рядом. Русский дурак тебе поставил. Сиди в нём и пей свой вонючий чай. А он: скус не тот! Ах, ты, харя! Скус ему не тот!

– Да кто харя-то? – уже рассмеялся Мишка.

– А ты помолчи! – снова прикрикнул на него Потанин.

Я давно заметил: когда Потанин не в духе, он Мишке всегда затыкает рот.

– Да что случилось?! – рассердился и я.

– Ха! – зло рассмеялся в ответ Потанин. – Случилось! Чаю ему, видите ли, с костра надо! Спрашиваю: «Харя, почему не дома чай кипятишь?» А он: «Скус не тот!» Да тебя, чувырла, для скуса-то сначала отмыть надо! – и, кажется, немного успокоившись, сделал вывод: – Не-е, тунгусы – они и есть тунгусы.

– Каждому своё, – заметил я.

– Ну, не скажи! – снова вздёрнулся Потанин. – Со своим-то они давно бы хвост откинули. Только на нас и держатся.

Мишка этого не вытерпел.

– Любая нация, – твердо заявил он – имеет право на собственное существование.

– Нация – да, а тунгусы – нет! – обрезал Потанин, снизойдя, наконец, и до ответа Мишке.

И тут мы увидели, как к костру со связкой вяленого хариуса, шаркая стоптанными торбасами, подходит старый и, похоже, уже до костей высохший якут. Глаза у него слезились, а рука, в которой он держал связку с хариусом, тряслась.

– Вот он, твой народ! – расхохотался Потанин.

Подойдя к нам, якут несмело, словно боялся, что его прогонят, предложил;

– Рыбка хос? Кусай.

– Водки, что ли, захотел? – грубо перебил его Потанин.

– Зачем водыка? Водыка не нада, – ответил якут.

– Ну, так и вали отсюда! – послал его Потанин.

Услышав это, Мишка взорвался.

– Не смей так! – крикнул он.

Похоже, от обиды за якута он готов был Потанина ударить.

Обиделся на Потанина и якут.

– Зачем обижай? Обижай не нада, – сказал он.

И, оставив хариуса, побрел обратно в посёлок.

– Получил?! – уколол Потанина довольный Мишка. – Харя-то не он, а ты.

– А это мы, студент, посмотрим! – расхохотался Потанин и крикнул якуту: – Эй ты, иди сюда!

К сожалению Мишки и моему тоже, якут вернулся. Когда он пил, у него тряслись не только руки, но и голова.

– Якута молодец! – кричал Потанин и хлопал его по спине.

– О-о, водыка скусна! – заискивающе хихикая, отвечал ему якут.

Когда мы садились в лодку, якут уже не стоял на ногах. Он сидел на земле и, пьяно мотая головой, что-то бормотал под нос. Вокруг него, в оставшихся от нас объедках, копошились жирные вороны.

– Зачем старика поил?! – возмущался сидящий на корме другой, уже молодой якут. – Ваша дурак, что ли? – И зло сплевывал в воду.

Когда за переправу мы предложили ему деньги, он сплюнул, как и раньше, зло, но уже в лодку, где мы только что сидели, и сказал:

– Дурак бесплатно вожу!

– Вот тебе и харя! – смеялся Мишка, а Потанин, уже заметно пьяный, не сдавался.

– Ну, это мы еще посмотрим! – говорил он.

Вместе вот с такой дурью, у Потанина было и другое, на первый взгляд, прямо противоположное. Пришло ему как-то в голову приручить к своему двору всех бродячих в посёлке собак. Дело хорошее: кому не понравится, что этой вечно голодной и злой своре, рыскающей по улицам и помойкам, кто-то устроит свой приют. Ведь что только ни делали с этой четвероногой тварью, и всё бесполезно. Нанимали Ваську одноглазого на их отстрел. Получалось у него неплохо: с одним глазом, когда брал эту тварь на мушку, второй закрывать было не надо. Но и с ним вышла осечка: после отстрела двух-трех собак, другие, разобравшись, в чём дело, убегали в лес. Одичав, они становились ещё злее, и родители уже боялись выпускать детей за посёлок. Решили устроить им отлов. Приехали из района два пьяных мужика с веревочной сетью и длинными баграми. И из этого ничего не получилось. Гоняясь с матом за собаками, они сами путались в сети, а когда одну из них поймали, она подняла такой вой, что вслед за ней завыло всё собачье поголовье, в том числе и на цепях, одомашненное. Понятно, в защиту их поднялась общественность: одни – потому что облавы на собак с баграми и сетью травмируют детей, другие пошли дальше, стали доказывать, что бродячие собаки – наши санитары, без них мы бы давно задохнулись в смраде разлагающихся на помойках отходов. Мужиков из посёлка погнали, и дело на этом стало. И тут вдруг Потанин! Да ради бога, давай, Потанин, бери это дело в свои руки, наводи порядок! Что толкало Потанина на это дело, понять было трудно. Вероятно, все люди делятся на две категории. Одни уже со школьной парты знают, что им надо. Географию они учат, чтобы не заблудиться, арифметику, чтобы не ошибиться, а русский, чтобы не наговорить лишнего. О таких говорят; жизнь прожил, что за партой просидел. Другие – уже в первом классе ловят за окном ворон, дальше – по настроению, а потому – через пень-колоду, а в жизни как получится. И если из первых вырастают чиновники, бюрократы и академики, то из вторых, кто не угодил в тюрьму, либо бездельники, либо те, кто не знает, зачем лезет в гору и летит в небо, что ищет в тайге и тундре, чего ему надо, например, в ледяной Антарктиде или в безмолвной Арктике. Правда, выходят из них и учёные, но никогда – академики, потому что такие учёные, как правило, с раскаленным генератором идей в голове, из которых если что-то и тянет на открытие, то признаётся только после того, как учёные эти умирают. Потанин был из второй категории, и мне казалось, что и его предки шли в Сибирь не за соболями и мамонтовой костью, не за сытой жизнью и мирным покоем, а за тем неизвестным, по которому у всех, кто не знает, что делает, горит душа и чешутся руки. Так как Потанину дальше на восток идти было некуда, там лежала американская Аляска, а душа, как и у предков, у него горела и руки чесались, он, видимо, и взялся за этих собак. И это у него получилось. Ведь собаки знают, чего от них хотят люди, а перед теми, кто им хочет добра, они готовы разбиться в лепешку. Когда Потанина убили, на могиле его, особенно в осеннюю непогоду, так выли собаки, что всем становилось жутко. Правда, говорили, что это не собаки воют, а ветер в пустой бочке, которую поселковые сорванцы ради забавы затащили на кладбище.

А затеянное Потаниным собачье дело в посёлке тогда всех устраивало. Не тряслись за детей мамаши, не бегали с ними в амбулаторию за прививками от бешенства, никто не кусал уже и пьяных мужиков, правда, с помоек несло больше, но что поделаешь: и в полезном, какое бы оно ни было, всегда есть капля вредного. Довольные Потаниным, все закрывали глаза на его браконьерство, которым он занимался, чтобы прокормить собак. Прирученные им собаки во двор пускали не всех. Пускали дурачка Кузю, собиравшего в посёлке милостыню, чтобы прокормить себя и свою больную мать, пускали они и сторожа Ефима, который по своей глупой простоте своего добра не нажил, а за чужое готов был всадить любому в заднее место ружейной дроби, не трогали они и проститутку Тоню, о которой хоть и говорили, что она подстилка, но на самом деле отдавалась она мужикам не из похоти, а из жалости к ним. А вот снабженцу Ерохину, отгрохавшему кирпичный дом на одной зарплате, они порвали брюки и покусали ноги.

– Не воруй! – смеялся вслед ему Потанин.

Поселковой голове, обещавшему народу золотые горы и манну небесную, они откусили палец.

– Не обманывай! – смеялся и над ним Потанин.

А главное, они не терпели любителей выпить за чужой счет.

– К Потанину без бутылки не ходи! – смеялся он, когда эти любители убегали от него покусанными.

Конечно, в истории с собаками нельзя было не отдать должного и жене Потанина, Федосее. Какая это баба потерпит на своём дворе свору собак, а Федосея терпела, потому что у неё было доброе сердце и мягкая, как воск, душа. «Они же несчастные», – говорила она, и глаза её, большие и круглые, казалось, наполнялись слезами. Своего Потанина она называла ласково Потаня, хотя он её, как впрочем, и всех баб в посёлке, звал Фенькой. Рода она была кержацкого, а потому, как считал Потанин, глупого и никому не нужного. Однако это не мешало ему ставить её выше всех баб в поселке.

– Моя Фенька глупой породы, – говорил он соседке, – но тебе до неё, как до Киева.

Похожая на худую сороку, соседка обиженно дергалась:

– До какого Киева? До украинского, что ли?

– Дура! – смеялся Потанин. – По-твоему, Киев в Туркестане?

Соседка обижалась и, когда уходила, клевала Федосею:

– Подумаешь, цаца!

А Федосея Потанина и любила, и считала, что умнее его в посёлке никого нет. Ведь вот и собаки: не кто-то другой решил их приручить, а он, её Потанин. Чтобы подчеркнуть это, она при всякой встрече со знакомыми говорила:

– А мой-то Потанин опять собаку привёл.

Знакомые, не подавая вида, что над ней посмеиваются, говорили:

– Господи, да с таким-то мужиком чего не жить. Живи – не хочу!

Федосея этому радовалась, как ребёнок, а обиженная Потаниным соседка злилась. По натуре она, наверное, баба была неплохая, но, кто этим не страдает, держалась о себе высокого мнения. Свой острый нос она совала во все поселковые дела, по любому вопросу имела своё мнение, в общем, считала себя далеко не дурой. Да и из семьи она была немецкой. Отца ее звали Францем, правда, чёрт его дернул назвать её по-русски, Авдотьей. Поэтому, когда спрашивали её имя, она говорила:

– Ой, да зовите меня просто Францевной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю