Текст книги "К Колыме приговоренные"
Автор книги: Юрий Пензин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 28 страниц)
За ухой отец с матерью обсуждали свои дела и строили планы на будущее. «Ничего, мать, привезу с Аяна лесу и дом поставлю». Ване в этом доме он обещал выделить отдельную комнату, в которой он, когда пойдёт в школу, будет выполнять свои домашние задания. Ничего этого не получилось. Зимой, после Нового года, мать заболела, и что только отец ни делал: каких врачей ни вызывал, в какие больницы ни возил, подняться она уже не смогла.
Воспоминания о том светлом дне, когда он с отцом и матерью был в прошлом году здесь, сладко затуманили Ване голову, и он, положив её на колени, уснул.
Разбудил Ваню голос за спиной:
– Соколик, ай из дому выгнали?
Обернувшись, он увидел старушку, в одной руке которой была брезентовая сумка, в другой палка. Это была известная в посёлке побирушка Агафониха. Она часто приходила в дом Вани, и мать её всегда усаживала за стол и кормила. У неё не было зубов, и поэтому хлеб она крошила на кусочки и размачивала их в супе. Поев, оставшиеся на столе крошки собирала в ладошку и их тоже съедала. У неё был острый нос, и когда она выбирала с ладошки хлебные крошки, Ване казалось, что Агафониха похожа на курочку, склёвывавшую с корытца свои зёрнышки. После этого она рассказывала Ване сказку про Иванушку хорошего и Иванушку плохого. Иванушка хороший, когда вырос, старых родителей своих почитал, работать их не заставлял, кормил коврижками со сметаной, и каждый день поил мёдом, и за это, когда умер, на том свете жил в раю и ел одни сладкие яблоки. Иванушка плохой, наоборот, когда вырос, к родителям относился плохо, кормил объедками со стола, упрекал, что ничего не делают, и поэтому на том свете на нём черти возили дрова и кормили его одними помоями. Выслушав эту сказку, Ваня всегда говорил: «А я буду Иванушкой хорошим». Агафониха ласково гладила его по голове и говорила: «А я в етом, миленький, и не сумлевалась».
Воспоминания, связанные с матерью и Агафонихой, больно сжали Ване сердце, а когда он представил, что этого уже никогда не будет, с криком: «Бабушка, у меня мама умерла!» уткнулся ей в подол и так заревел, что уснувшая на кусте ворона с испугу чуть было с него не свалилась.
Вечером Ваня с отцом и Агафонихой сидел за столом. Брат матери, оказывается, уже уехал. Отец водку не пил, на нём была белая рубаха, и он уже не походил на человека, опущенного в яму. Агафониха крошила хлеб, мочила его в супе, а когда собранные в ладошку крошки съедала, как и раньше, была похожа на курочку. За окном наступала ночь, на небе зажигались первые звёзды, в доме на стене тикали часы, в печке потрескивали дрова, и Ване казалось, что на том свете, когда он будет есть одни сладкие яблоки, он обязательно заберёт к себе мать, а когда умрёт отец и тоже окажется на том свете, он и его в беде не оставит.
Случай на Зырянке
I
Заброшенный на Верхнюю Колыму посёлок Зырянка сохранил в себе оставшийся от сибирского казачества патриархальный облик. И хотя над ним уже кружат вертолёты, заходя на посадку, ложатся на крутые крылья «аннушки» и уходят в далёкие спирали пассажирские авиалайнеры, по другую от аэродрома сторону, на крутом берегу Ясачной, сохранилось с Дальстроя добротно рубленное из лиственницы здание речного пароходства, на другой стороне её с дореволюционного времени стоит уже осевший в песок колёсный пароход, а где-то в окрестностях, наверное, можно найти остатки жилищ казаков-первопроходцев из отряда Дмитрия Зыряна. Отсюда вниз по Колыме в конце прошлого века с женой и двадцатилетним сыном уходил в свой последний путь известный исследователь Северо-Востока Иван Дементьевич Черский. Недалеко сохранилась его избушка, где он готовил походное снаряжение и, по опросам местных жителей, делал наброски предстоящего пути. Видимо, оттого, что в посёлке ещё нет зданий, сооружённых из бетона и камня, всё, что связано с прошлым, органически вписывается в его деревянную архитектуру, и, если вы не лишены чувства воображения, вам нетрудно представить себя и первым землепроходцем, и участником экспедиции Черского, и пассажиром колёсного парохода, и матросом дальстроевского речного пароходства. А если вы зайдёте в местную столовую, размещённую, как и пароходство, в рубленном из лиственницы здании, и увидите сделанные из толстой доски столы, деревянные сундуки вместо стульев и вытянутые вдоль стен скамьи из грубо оструганных плах, вам покажется, что вы в том трактире, где когда-то казаки, по случаю удачного сбора ясака, пили брагу и ели местную строганину и сибирские пельмени. Располагают к этому и занятые в столовой женщины, которых кто-то ловкий на язык окрестил поварёшками. На первый взгляд, все они кажутся на одно лицо – одинаково скуластые, с небольшим вздёрнутым вверх носом, и заметно раскосыми глазами. И этому удивляться не надо, ведь в каждой из них течёт кровь от тех далёких браков, что совершались между русскими и якутами. И только при внимательном взгляде замечаешь, что каждая из них имеет и своё лицо, а при близком знакомстве с ними убеждаешься ещё и в том, что при всём различии характеров они одинаково неповторимы в сплаве упорства и вспыльчивости аборигенов и ленивой рассудительности русских.
Вот Яна Юрьевна Беликова. В столовой она работает с понедельника по пятницу, а в субботу и воскресенье отдаёт себя местному краеведческому музею. У неё коричневого цвета глаза, чёрные до плеч волосы и тонкая талия. В столовой она сидит за кассовым аппаратом и всё боится, как бы кого не обсчитать. Однажды с ней это случилось, она обсчитала на десять копеек грузина, приехавшего в посёлок на заработки. Ночь она спала плохо, а рано утром побежала к нему, чтобы вернуть деньги. «Маладэц! – похвалил её грузин. – На тэбе за это десят рубыл!» И положил ей десятирублёвую бумажку в нагрудный разрез платья. Яна Юрьевна от десятки отказалась, а грузин внимание к себе с её стороны понял по-своему. Теперь он ходил в столовую не раз в день, как раньше, а все три раза, и всякий раз, сидя за столом, стрелял в неё похожими на острые кинжалы взглядами. Привыкшие к любвеобильным посетителям поварёшки не обратили бы на это внимания, если бы у грузина не был нос, похожий на клюв большого попугая. Когда с таким носом он наклонялся над тарелкой, чтобы зачерпнуть в ней ложку супу, казалось, им он в ней что-то ещё и выклёвывает. «Что ты с ним будешь делать?» – смеялись над Яной Юрьевной поварёшки. «С кем?» – не понимала она. «С носом!» – смеялись они, а однажды одна из них, фыркнув, сказала: «Извини, Янка, но такие носы уже никто не носит». Зачастил грузин к Яне Юрьевне и в её краеведческий музей. «Какой богатств!» – восхищался он выставкой ондатровых и соболиных чучел, а увидев резную кость из бивня мамонта, сказал: «Мой его купит». Ходил грузин по музею с прямой, словно вытесанной из дерева осанкой, и, похоже, искал в нём не одни культурные ценности, а что-то ещё и другое. Кремнёвому ружью он заглянул в дуло, в якутскую юрту сунул нос и что-то в ней понюхал, у волка потрогал зубы: не чужие ли, а у лося заявил, что «такой крупнорогатый скотын Капказ уже нэт». Похоже, всё это он делал с расчётом, что Яна Юрьевна его видит и наверняка восхищается его деловым вниманием к музейным экспонатам. В одно из своих посещений музея он попросил у неё книгу отзывов посетителей и написал в ней: «Дарагой Янэ за прекрасны выставк от капказки друг». Терпение Яны Юрьевны лопнуло. С присущей ей категоричностью она заявила грузину, чтобы он больше к ней в музей не ходил. «Болшой дур! – рассердился на неё грузин. – Выгод тёплы дружб нэ понимаеш!» Возможно, Яна Юрьевна не поступила бы так с грузином, если бы не дорожила репутацией своего музея. Она была твёрдо уверена, что Зырянка без её музея была бы уже не Зырянкой, а тем захолустьем, в котором живут одни безродные Иваны. Прямо при входе в зал музея у неё висел плакат со словами Пушкина: «Гордиться славою своих предков не только можно, но и должно; не уважать оной есть постыдное малодушие». Спасая своих земляков от постыдного малодушия, Яна Юрьевна не избежала его в своей семье. Муж её, учитель географии, не раз в год уходил в длительные запои. Чтобы скрыть это, она шла в поликлинику и, унижаясь, выпрашивала там справки о том, что он болен. Не отказывал ей в этом терапевт Моисей Иванович, но и он в последнее время, увидев её в своём кабинете, испуганно вздрагивал, семенил короткими ножками к двери и, плотно её прикрыв, говорил:
– Ах, Яна Юрьевна, если между нас сказать, и меня за раз из клиники погонят!
Яна Юрьевна стала ходить к хирургу. У этого была по-бычьи сложенная голова, крупный, в спелую грушу, нос, и он, кажется, ничего не боялся.
– Та-ак, – встречал он Яну Юрьевну, – что мы ему в прошлый раз ломали? Руку? Хар-рашо! Поломаем ему теперь ногу.
А когда провожал её, всякий раз говорил:
– Шею бы твоему подлецу поломать!
Яна Юрьевна пыталась уберечь своего алкоголика от запоев тем, что прятала от него деньги. Получалось это у неё плохо. У мужа на них было такое тонкое чутьё, что находил он их везде, даже в мусорном ведре, когда же она запирала их на замок в комоде, он вскрывал его специально сделанной отмычкой.
Детей Яна Юрьевна не имела и не уходила от мужа, видимо, из жалости к нему. Музей же, как могло показаться на первый взгляд, был для неё тем уголком, в какой обычно забиваются люди, убегая от своих несчастий. Однако это было не так. Она часто ходила в клуб и перед показом фильмов выступала с лекциями по истории своего края. И что скрывать: Яна Юрьевна не была здесь исключением из той многочисленной категории лекторов, которые стремятся не только раскрыть свою тему, но и показать себя и глубиной мышления, и академической строгостью языка. Царская политика по отношению к местному населению у неё была сугубо колониальной, насаждаемое казачеством общественное устройство авторитарным, якуты в национальной структуре при них были не просто якуты, а якутские компоненты, а шаманы являлись махровыми служителями языческого культа. Другой становилась Яна Юрьевна, когда переходила к событиям, связанным с конкретными личностями. Рассказывала она об этих событиях простым языком, и так увлекалась ими, что, казалось, видит их не со стороны, а является их участницей. А когда она рассказывала о последнем сплаве по Колыме Черского, цитируя дневник его жены, Марфы, написанный ею, когда он умирал, – после слов: «Мужу всё хуже. Боже мой, что будет дальше?» по лицу её, казалось, бежали слёзы.
Другая поварёшка, Верка Амосова, работала в столовой на раздаче. В свои двадцать пять лет она была бы похожа на подростка, если бы этому не мешали большие груди и короткие, с выразительными икрами, ноги. Ловкая на язык и на руку, она успевала послать, куда надо, заглядевшегося на неё посетителя и шлёпнуть в его тарелку на второе не то, что он просит.
– Ну, знаете ли! – обижался посетитель.
В ответ Верка смеялась, и ловко одёрнув на себе юбку и кокетливо поправив на груди кофточку, начинала перед ним форсисто выламываться.
– О, стерва! – не зло ругался посетитель и шёл со своей тарелкой к столу.
Показав ему в спину язык, Верка бралась за второго посетителя.
Мужа у Верки не было, но был сын Колька, которого она родила в шестнадцать лет. Сейчас Кольке было девять лет, и они с Веркой больше походили на сестру и брата. Когда он приходил в столовую, Верка с ним занималась уроками. Всякий раз эти уроки проходили по одному и тому же сценарию.
– Почему в пустыне ничего не растёт? – раскрыв учебник географии, строго спрашивала Верка.
– А потому, что там песок, – твердо отвечал Колька.
– А почему там песок? – шла дальше Верка.
– А потому, что там ничего не растёт, – отвечал Колька.
– Господи, – вздыхала Верка, – и в кого ты такой оболтус?
– В тебя, мама, – отвечал Колька и, забрав у неё свою географию, делал вид, что занятия по этому предмету закончены.
Иногда на вопросы по географии переходил и Колька. Однажды, придя в столовую, он громко, так, чтобы все услышали, спросил Верку;
– А почему море солёное?
– Потому что в нём много соли, – ответила она.
– А вот и не так! – звонко рассмеялся Колька. – Море солёное, потому что в нём селёдки плавают.
Так как трудно представить Верку без парня, который бы за ней не ходил, такой парень у неё был. Все его в посёлке звали Пахой, и был он, в отличие от Верки, неуклюже сложен и с постоянным выражением на лице горькой скуки и тупого ко всему безразличия. Зачем они, такие разные, встречаются, никто не знал. Когда Паху об этом спрашивали, он отвечал:
– А мне без разницы.
Работал он в жилуправлении сантехником, и похоже, что и в нём ему было всё без разницы. Когда его посылали с ремонтом на квартиру, он всякий раз спрашивал;
– А оно надо?
А Верка, жизнь которой не сложилась сразу с рождения Кольки, видимо, смотрела на своего Паху, как на обязательное для всех женщин, хотя и не совсем нужное приложение. К залётному на Зырянку геологу из Москвы, от которого родился Колька, она ездила, но от отцовства, ссылаясь на неопределённость их отношений, он отказался.
Когда Верка стала плакать, его мать, выпроводив её за дверь, сказала: «Таких вас много, а он у меня один».
И это была первая любовь Верки, а будет ли вторая – кто знает. Ведь это в окрепшем возрасте потерянная любовь не ломает человека и не отбивает желания найти другую, а в её, тогда шестнадцатилетнем, она убила не только это желание, но и всякую веру в мужскую порядочность. Видимо, не случайно, когда поварёшки собирались своей компанией, выпив, Верка всякий раз срывалась на свою частушку:
Всё бы пела, всё бы пела,
Всё бы веселилася.
Но одно меня сгубило:
Рано я влюбилася.
И начинала после этого плакать. «Дура ты!» – не понимали её. – И чего плачешь? Поднимешь своего Кольку, и не такого жениха отхватишь!» Услышав это, Верка утирала слёзы и зло говорила: «Я их всех ненавижу!»
Видимо, не находила себя Верка в сыне. Известно, что родившие ребёнка в возрасте с ещё неокрепшими взглядами на жизнь, навсегда лишаются материнского к нему чувства. Верка здесь не стала исключением. Пока Кольке не исполнился год, она не знала, что с ним делать, когда он поднялся на ноги и весело забегал по комнате, она стала на него смотреть, как на игрушку, сейчас она видела в нём то, что хоть как-то заполняет пустоту её несложившейся жизни.
II
Всё случилось так неожиданно, что поверить в это было трудно. Удавилась Верка. Нашли её в верёвочной петле в дровяном сарае. Записки она никакой не оставила, и поэтому по посёлку поползли невероятные слухи: одни говорили, что незадолго до смерти она получила из Москвы письмо, в котором залётный отец Кольки грозил ей, что приедет на Зырянку и Кольку у неё заберёт, другие утверждали, что довёл её до этого Паха, который в последнее время, якобы, бил её уже смертным боем, прошли слухи о том, что её изнасиловали грузины, и она этого не вынесла. Понятно, гадай – не гадай, толку от этого мало, и Верку уже из могилы не поднимешь. Вполне возможно, о том, что потянуло её в петлю на самом деле, догадывалась одна Яна Юрьевна, но даже если бы это было и так, она бы этого никому не сказала.
Незадолго до смерти Верки грузины устроили в столовой вечер по случаю удачного окончания сезона колымских заработков. Был он устроен по обычаям древнего Кавказа. За длинным, во весь зал, столом разместились одни грузины, а русские девки, которых привели они с собой, сидели на скамье у одной из стен столовой. Все грузины были в длинноклювых кепках, говорили только на своём языке и пить не торопились. Выделялся среди них тот, что сидел в центре стола. Он был выше всех ростом, в новом защитного цвета костюме, и своим острым носом и чёрными глазами в пуговку походил бы на грача, если бы не был при ярко-красном галстуке. Было видно, что он здесь старший, и, видимо, поэтому, в виде исключения, ему разрешалось иметь рядом с собой девку. Смуглая и небольшого роста, она была похожа на цыганского подростка, а когда грузин вставал и начинал по-своему что-то говорить, она, заглядывая ему в рот, уже была похожа на галчонка, ожидающего в своём гнезде положенную ему от матери порцию пищи. Обсудив свои дела, грузины выпили, и только после этого разрешили русским девкам садиться с ними за стол. Чтобы скрыть испытанное у стены унижение, одни из девок стали ломаться за столом, как порченые невесты на выданье, другие, не дожидаясь своих кавалеров, наливали себе в стаканы водки и пили её, не закусывая. Потом начались танцы, а после них, выпив ещё, все пошли в пляс. Девки запрыгали, как лошади, а когда стали по-русски выбивать дроби, запрыгала на столе посуда; грузины, дружно поднявшись на дыбки, с видом галантных кавалеров стали их обтанцовывать и делали это так, словно перед ними не пьяные девки, а никем не порченые красавицы. Был на вечере и грузин, волочившийся за Яной Юрьевной. В танцах и пляске он участия не принимал, с грустным видом сидел за столом, пил вино и много курил. Теперь Яне Юрьевне было его жалко, и ей хотелось на прощанье сказать ему доброе слово. Сделать она это не успела. В конце вечера грузин сам подошёл к ней и, подавая ей красивый букет цветов, сказал: «От всей капказки сэрдца, – и, мягко улыбнувшись, добавил: – Вы замечателны чалвэк и красывы женщин».
Когда грузины заканчивали свой вечер лезгинкой, в столовой появился муж Яны Юрьевны. У него были мутные, как с долгого сна, глаза и неуверенные движения, и трудно было понять: пьян ли он или с большого похмелья. Примостившись с окончившим танец грузином, он выпил с ним рюмку водки и вскоре куда-то исчез.
А утром, когда поварёшки пошли на работу, они обнаружили, что касса Яны Юрьевны вскрыта и все деньги, собранные с грузинов за вечер, из неё исчезли. Из буфета исчезли три бутылки водки, но на эту мелочь никто не обратил внимания. В посёлке с тех пор, как много лет назад заловили на мехах заезжего воришку и без суда его хорошо поколотили, воровства не было, и поэтому случившееся в столовой сразу облетело весь посёлок и стало предметом догадки: кто это сделал? Наружная дверь в столовую была не взломанной, окна были целы, значит, украсть деньги мог только тот, кто уходил из неё последним. А уходила последней из неё Верка. Подрабатывая уборщицей, он в тот вечер, хотя и была немного выпившей, когда все разошлись, решила помыть в столовой полы. Несмотря на то, что в Веркино воровство никто не верил, не переставала настаивать на нём заведующая столовой Серафима Карловна. В посёлке она появилась недавно, до этого ходила в завмагах на Арылахе, говорили, что её оттуда за что-то погнали, а здесь она быстро устроилась заведующей столовой по какой-то протекции из Якутска. У неё было похожее на тыкву лицо, оплывшие жиром глаза и толстые, в два больших чебурека, губы. Утром она вызвала Верку в свой кабинет и, усадив её прямо перед собой, сказала:
– Одно из двух: либо ты, девка, признаешься и вернёшь в кассу деньги, либо я дело передам в прокуратуру.
– Да иди ты! – послала её Верка и, хлопнув дверью, вышла из кабинета.
Вечером состоялось собрание коллектива столовой. На нём Серафима Карловна заявила прямо: украла деньги Верка. В столовой она оставалась одна и выходила из неё последней.
– Не брала я никаких денег! – кричала в ответ Верка, а когда Серафима Карловна стала настаивать на своём, она обозвала её курвой.
– От курвы слышу! – взорвалась Серафима Карловна и так от злости двинула ногой стол, за которым сидела на председательском месте, что чуть не опрокинула стоявший на нём графин с водой. Её успокоили и стали говорить, что Верка не могла украсть деньги, хотя бы потому, что не её руками вскрывать секретный замок на кассе.
– Да я его и гвоздиком открою! – заявила на это Серафима Карловна.
– Ну, если с опытом, то конечно, – сказал кто-то негромко с заднего ряда.
Услышав это, Серафима Карловна вспылила:
– Попрошу без намёков!
Наконец, вызвали сторожа, деда Ефима, что дежурил в ночь кражи.
– Ась? – не понял он первого вопроса Серафимы Карловны.
– Я тебя спрашиваю, – громче спросила она, – ты у Верки магазин принимал?
– Кады? – не сразу понял он. – Вчерась, што ли? Кажись, примал.
– Кажись, кажись! – вспылила Серафима Карловна. – Что у неё было в руках?
– Известно што, сумка, – ответил дед Ефим.
– А что в сумке, не видел?
Это деда Ефима рассмешило:
– Ай, сама не знаешь, што вы в сумках отседа выносите! – А потом, словно обидевшись на кого-то, заявил: – Нешто я дурак? И я понимаю: кажный жить хочет, а Пахе ейному ещё и бутылку дай.
Толкового от деда Ефима ничего не добились. Ушёл и он, не поняв, зачем его вызывали. На следующий день о том, что его вызывали на собрание, он рассказал своему сменщику, татарину Абдулле.
– Зачем говорил: Верка сумку таскал?! – рассердился Абдулла. – Твой дурак, что ли?! – И, обхватив голову руками, простонал: – Ой, пырападал Верка! Ой, турма ей будет!..
Поняв свою оплошность, дед Ефим бросился к Серафиме Карловне и заявил, что никакой сумки в руках Верки он не видел.
– Ха-а! – расхохоталась Серафима Карловна. – Покрываешь?! Так и запишем!
В заявлении на имя прокурора она написала, что краденые деньги, по показанию сторожа, Верка выносила в сумке, и если этот сторож сейчас юлит и от первых показаний отказывается, то это потому, что Верка, заметая следы своего преступления, его подкупила. А это ещё раз свидетельствует о том, что деньги украла она.
Вскоре Веркой занялся следователь. Он был молод, но уже хорошо знал: если, не признавая вины, мужик ведёт себя нагло, а баба плачет, пиши – виноваты! А Верка, убедившись, что дело зашло далеко, и всё против неё, уже не раз плакала. Поэтому, считал следователь, ему ничего не остаётся, как только выяснить обстоятельства совершённой ею кражи. Да и какие обстоятельства? И они налицо. Одна, ночь, касса рядом. Сторож отказывается от показаний? Господи, да сунь этому старому дураку бутылку водки, он и от мамы родной откажется. Так рассуждал следователь, а сидящая перед ним Верка всё плакала. Задав ей несколько ничего не значащих вопросов, он попросил подписать её протокол допроса. Верка подписывать его отказалась. «Ах, так!» – рассердился следователь и стал грозить ей тем, что привлечёт к её делу и сторожа, а это уже будет не воровство, а грабёж, за который оба схлопочут большие сроки.
Происходило это накануне ночи, в которую удавилась Верка. Так как никто не знал, что у неё было со следователем, увязать с этим её смерть никому не пришло в голову. Все были уверены, что Верка к краже денег в столовой никакого отношения не имеет.
Верку похоронили, а сына её, Кольку, забрала к себе Яна Юрьевна и куда-то с ним из посёлка исчезла. Сделала она это, видимо, после того, как поняла, что деньги в столовой украл её муж. Во-первых, это было видно по тому, что касса была не взломана, а вскрыта отмычкой. Опыта на это, как известно, он набрался на вскрытиях комода, где Яна Юрьевна прятала от него деньги. Во-вторых, в ночь кражи он дома не ночевал. Ей же он сказал, что ночевал у друга. А это оказалось неправдой. Друг в ту ночь, как выяснила она, был на рыбалке. В-третьих, с тех пор, как это всё случилось, он стал пить ещё больше, хотя Яна Юрьевна денег ему на выпивку не давала. Более того, однажды, когда он спал, она обнаружила в одном из карманов его штанов крупную сумму денег. И ей стало ясно, как он совершил кражу. Выпив с грузинами рюмку водки, он не ушёл из столовой, а, выйдя в прихожую, спрятался там в мужском туалете. Когда Верка ушла из столовой, он вскрыл кассу, забрал из неё деньги, из буфета две бутылки водки, и снова спрятался в туалете. Утром, когда все пришли на работу, ему ничего не стоило незаметно выйти из туалета и скрыться на улице.
После того, как Яна Юрьевна уехала из посёлка, мужа её за пьянку из школы выгнали и вскоре он совсем опустился. Обросший, в рваном пиджаке и стоптанных туфлях, утром он отирался у магазина и выпрашивал себе на похмелье, а вечером шёл в пивнушку и допивал там оставленное посетителями в кружках пиво. Последний раз его видели на могиле Верки. Говорили, что он там плакал и просил у Верки прощения. Правда ли это – сказать трудно. Куда потом исчез муж Яны Юрьевны, точно сказать никто не мог.