Текст книги "К Колыме приговоренные"
Автор книги: Юрий Пензин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 28 страниц)
Повесть о Никите
I
После отбоя, когда все уснули, а дежурная по детдому Кривоножка закрылась в учительской, Никита прокрался в свой класс и сел писать в тюрьму матери письмо. Чтобы Кривоножка его не застукала, дверь он запер на швабру, а свет в классе не стал зажигать. И без него было светло: на Колыме стояли белые ночи.
«Здравствуй, мамка, – начал своё письмо Никита. – Живу я здесь хорошо. Кормят каждый день, а в воскресенье водят в кино и в баню. А учусь я уже во втором классе. По письму у меня хорошо, а по арифметике не очень».
Никите показалось, что кто-то ходит за дверью. «Не Кривоножка ли?» – подумал он и, прокравшись к двери, прислушался. Вообще-то он больше боялся не её, а ненавистного всем в детдоме Казимира. Убедившись, что за дверью никого нет, Никита стал писать дальше. «А воспитатель наш Казимир грозит всех отправить в колонию. Конечно, всех не отправит, а вот Зубаря отправит. Поэтому ты рукавички пока не высылай, Зубарь всё равно их отберёт. А если ты их уже выслала, то ладно. Найду, где спрятать. Вот шапка у меня, мамка, плохая, когда идем из бани, мёрзнет голова. Если у вас там есть шапки, то вышли. Тогда я рукавички отдам Зубарю, а за это он мне оставит шапку. Ещё говорят, что у вас там есть бушлаты. Если вышлешь, не откажусь. Мой шубур совсем поизносился».
Спохватившись, что слишком много просит и ни к чему расхлюндился, Никита решил написать что-нибудь весёлое. «А вчера этот Казимир, – написал он, – перед школьной линейкой заставил Скувылдину из первого класса плюнуть Лёшке в карман за то, что Лёшка плюнул в её карман, когда она в столовой хвасталась своим новым платьем. Скувылдина, когда плевала в Лёшкин карман, плакала, а все смеялись».
Представив, как и мамка над этим будет смеяться в своей тюрьме, Никита написал: «Посмеёшься, так и легче будет». На всякий случай, – вдруг и это мамке покажется смешным, – он добавил: «Ночью в своей палате мы ловим тараканов. Кто меньше всех наловит, тому Зубарь ставит пять щелбанов».
Подумав, о чем бы ещё написать, Никита вспомнил, что недавно к нему в детдом приходил странный дядька. «Ах, совсем забыл! – написал он. – Приходил ко мне какой-то дядька и сказал, что он мой папка. Но это не тот папка, который жил у нас, когда тебя забрали в тюрьму. Этот был с бородой. Ты уж напиши мне, кто у меня настоящий папка. И вот ещё что, – вспомнил Никита, – наша Кривоножка сказала мне, что ты лишена материнства. Что это такое, я не понимаю. Напиши мне, мамка, и об этом. А Кривоножка, – решил добавить Никита, – сама шлюха. Я видел, как она целовалась с Казимиром в учительской».
У Никиты устала рука, и он решил передохнуть. Подойдя к окну, он увидел за ним свою учительницу, Марию Ивановну. Она шла в сторону своего дома с двумя тяжёлыми сумками. Шла она, переваливаясь с боку на бок, как утка, а оттого, что сумки оттягивали ей руки, она была похожа ещё и на деревенскую бабу, несущую с реки в вёдрах воду. Вернувшись к столу, Никита решил написать и о ней.
«А учительница наша, Мария Ивановна, очень добрая. Всех жалеет. Один раз она брала меня к себе домой. Наелся я у неё от пуза, и она мне говорила, что у вас есть зачеты. Ты уж, мамка, их заработай. Вдвоём, когда тебя выпустят, нам будет легче».
На этом Никита решил закончить письмо, но услышав, как на улице городские ребята с весёлым смехом пробежали в сторону речки, добавил: «На улицу нас пускают редко. Когда делать нечего, я сижу у окна и всё думаю о тебе».
Не успел Никита выдрать из тетрадки листы со своим письмом, как в дверь сильно постучали. Растерявшись, он не знал что делать. В классе спрятаться было негде, а дверь всё равно откроют. По голосу за дверью он узнал, что стучит Кривоножка.
– Открой! – кричала она и всё сильнее дёргала дверь. Ворвалась Кривоножка в класс, когда швабра сама выпала из дверной ручки.
– Дай сюда! – вырвала она из рук Никиты тетрадку и тут же стала читать его письмо. Читала она вслух, растягивая слова и, делая ударения на том, что запрещалось писать детдомовцам. Хватило её только до того места, где Никита написал, что она шлюха.
– Сучонок! – взвизгнула она и так ударила Никиту по лицу тетрадкой, что у него потемнело в глазах. После этого она порвала тетрадку на мелкие кусочки и заставила Никиту выбросить их в урну.
II
Никита был готов убить Кривоножку. «Шлюха! Шлюха! Шлюха!» – зло шептал он, уткнувшись лицом в подушку и заливаясь слезами, а когда представил, как и мамка, не получив его письма, тоже будет плакать, чуть не разревелся на всю палату. А ночью ему приснился страшный сон. За ним, тяжело топая сапогами, бежал по коридору Казимир, в руках у него была плётка, размахивая которой, он кричал: «У-у, гадёныш!» Выгнав Никиту из коридора в зал, где детдомовцы уже были выстроены в линейку, он стал кричать: «Бейте его! Бейте!» От этого сна Никита проснулся и снова стал плакать. Он знал, что завтра Казимир его накажет.
Наказал Никиту Казимир не так, как это ему приснилось. Окинув линейку злым взглядом, он вывел из строя Никиту и приказал Кривоножке:
– А ну-ка, Анжелика Сидоровна, спросите у этого гадёныша, что он писал ночью.
– Ах, Казимир Иванович, да что тут спрашивать! – обиженно вздёрнула плечиками Кривоножка. – Пусть сам и расскажет.
Так как Никита не знал, что говорить, она стала задавать ему наводящие вопросы.
– А расскажи-ка нам, как это Зубарев, или по-твоему, Зубарь рукавички у ребят крадёт? – спрашивала она. – И как это ты его уже в колонию отправил?
Захлёбываясь слезами, Никита стал плакать.
– Перестань плакать, твои слёзы ничего не стоят, – повысила она голос. – А про Скувылдину что писал? – шла она дальше. – А про Лёшку своего? Не помнишь? Ну, а что про Казимира Ивановича нашего ты писал, я и спрашивать не хочу.
– Кто?! Я краду?! – закричал Зубарь из строя. – Я краду?! Да я тебя, падлу…
– Да он ещё и не то писал! – окрылённая его поддержкой, воскликнула Кривоножка.
По её выходило, что в письме Никита охаял весь коллектив детдома, но о том, что она шлюха и целуется с Казимиром в учительской. Кривоножка умолчала.
– Казимир Иванович, в карцер его! – орал Зубарь, а Кривоножка, сделав вид, что плачет, отвернулась к окну.
– Карцеров у нас нет и не будет! – перебил его Казимир и приказал запереть Никиту на двое суток в холодный чулан.
– Ах, Казимир Иванович, – глубоко вздохнула пришедшая в себя Кривоножка, – вы так правы, так правы! Конечно же, в холодную его. Пусть там и пишет свои письма.
Никите стало страшно. Совсем недавно в чулане, куда его решили посадить, всю ночь пролежала мёртвая тётка. Когда утром Казимир с двумя мужиками выносил эту тётку из чулана, он видел её в синих подтёках лицо и колотушками раскинутые на носилках жёлтые ноги. Представив себя в этом чулане, Никита от охватившего его ужаса перестал плакать и, как показалось, провалился в холодную яму, из которой уже никогда не выбраться.
И Никита решил бежать из детдома. И сделать это надо, думал он, пока его ещё не посадили в чулан. Помогла ему убежать Скувылдина. В туалет, где он спрятался, чтобы во время завтрака выскочить в окно, она принесла ему его шубур и шапку.
– Я Кривоножке не верю. Она стерва, – сказала на прощанье Скувылдина, а когда Никита стал натягивать на себя шубур, она подала ему бумажный свёрток. В нём лежали кусочек хлеба и котлетка. Никита хотел поблагодарить Скувылдину, но вместо этого заплакал. Видимо, такое случается со всеми, кто, оказавшись один на один со своим горем, вдруг ощущает на себе чьё-то тёплое участие.
– Ты, Никита, не плачь, – увидев его слёзы, сказала Скувылдина. – Там, – махнула она рукой за детдом, – тебе лучше будет.
Выскочив в окно и перемахнув через оградку, Никита бросился бежать по улице. Ему казалось, что за ним гонятся и вот-вот схватят. В одном из проулков, спрятавшись за чей-то сарай, он просидел до вечера, а когда улицы опустели и в городе стало тихо, Никита пошёл искать дом, в котором они жили с мамкой. Он помнил, что район, в котором они жили, назывался Нахаловкой, а за их домом была глубокая канава, в которой, когда мамки долго не было и сильно хотелось есть, он собирал пустые бутылки и, сдав их в киоске по двенадцать копеек за штуку, покупал себе хлеба. Теперь он решил в этом доме жить один, пока мамку не выпустят из тюрьмы. Конечно, он понимал, что без неё ему будет трудно. «Ничего, – успокаивал он себя, – проживу и на бутылках». В канаве, у которой мужики каждый день пили водку, их было всегда много. Успокоив себя таким образом, Никита повеселел и даже решил, что когда мамка выйдет из тюрьмы, они заберут к себе Скувылдину. «Не помешает», – подумал он и смело направился в ту сторону, где, как казалось ему, находится Нахаловка. Ориентировался Никита по высокой трубе, что, как он помнил, стояла у кочегарки, недалеко от их дома. Однако, добравшись до этой трубы, Никита понял, что попал не туда: и труба, и сама кочегарка были совсем не похожими на те, что стояли рядом с его домом. А когда он, оглядывая город, стал искать свою трубу, его бросило в жар: весь город был утыкан трубами, и все они, как близнецы, были похожи друг на друга. Никита растерялся. Холодное в закате солнце уже пряталось за сопку, улицы пустели, выскочившая откуда-то злая собака стала его облаивать. Убегая от неё, Никита юркнул в подъезд первого попавшегося на глаза дома. Там на лестничной площадке последнего этажа он забился в тёмный угол. Что делать? Постучаться в чью-то дверь и попросить, чтобы оставили на ночь, он опасался: вдруг сдадут в милицию! Никита хорошо знал: всех беглецов в детдом приводили милиционеры. Спуститься вниз и выйти на улицу? Он боялся там и собаки, и наступающей ночи.
Ничего не оставалось, как ночевать на лестничной площадке. Смирившись с этим, Никита успокоился. Перед сном он съел скувылдинские кусочек хлеба и котлетку.
Проснулся Никита оттого, что кто-то его толкал в бок. Высунув голову из шубура, он увидел над собой маленькую старушку. Она ему ласково улыбалась и спрашивала:
– Ты чегой-то тут спишь, соколик? Ай дома своего нету?
Никита хотел было шмыгнуть у неё из-под ног, но раздумал. У старушки было доброе лицо, остренький, как сосулька, носик, а когда она улыбалась, казалось, из глаз у неё выскакивают смешные искорки. «Эта в милицию не сдаст», – решил Никита, и когда старушка пригласила его к себе, он согласился. У неё он напился чаю с вареньем, узнал, как пройти в район своей Нахаловки, а когда она спросила, кто он и откуда, Никита сначала растерялся и не знал, что ответить, а потом, не очень отдавая отчёт, зачем, придумал историю, как, возвращаясь поздно вечером от родной тётки, заблудился в городе.
– Ой, пострел, омманываешь! – не верила старушка.
Чтобы показать ей, что он говорит правду, и убедить её в том, что он не из каких-нибудь там бродяжек, Никита сказал, что отец его чуть ли не самый главный начальник в городе.
– И-и-и, вот и помала тебя! – весело рассмеялась старушка. – В Нахаловке-то начальство отродясь не жило.
Напившись чаю, Никита собрался уходить.
– Иди, соколик, и в Нахаловке живут люди, – сказала ему на прощанье старушка.
III
Никита думал, что в его доме никто не живёт. Когда его забирали в детдом, дверь он замкнул на амбарный замок. Увидев же, что замка нет и дверь приоткрыта, он растерялся. Зайти в дом: а вдруг там уже сидит милиционер и ждёт его, не зайти: а что дальше? И Никита, стараясь не шуметь, на цыпочках прокрался к окну. Через него он увидел, как у стола в длинных, чуть ли не до колен, трусах стоит дядька и мешает ложкой что-то в сковородке. Ноги у него были кривые, как у обезьяны, а на голове большая лысина. Кончив мешать, дядька облизал ложку, сел за стол и достал из-под него бутылку водки. «Милиционеры водку не пьют», – успокоился Никита и решил зайти в дом.
– А ты кто? – встретил его дядька.
Никита назвал своё имя.
– Ну, и что? – не понял тот.
Так как милиционерского в дядьке ничего не было, а в глазах, хоть он и спрашивал строго, играли весёлые огоньки, Никита осмелел.
– А это мой дом! – ответил он.
– Ха-а, – расхохотался дядька, – может и водка, что стоит на столе, твоя? А может и галифе, – махнул он рукой на вешалку, – твои?
Никиту словно окатили кипятком: на вешалке поверх галифе висел китель с золотыми, как у милиционеров, погонами. «Попался!» – мелькнуло у него в голове, и он стал отступать к двери, чтобы за неё шмыгнуть.
– Да погоди! – остановил его дядька. – Не мильтон я. Охранник.
«В тюрьме работает», – понял Никита и успокоился.
– А зовут меня дядя Стёпа. И давай-ка, гусь лапчатый, к столу, – уже одеваясь, предложил дядька Никите.
В сковороде ещё шкворчала тушёнка, на которую Никита сразу и набросился. Дяди Стёпы он уже не боялся, а тушёнка была такой вкусной, что он и не заметил, как её съел.
– Молодец! – похвалил его дядя Стёпа. – А теперь слушай. Я знаю всё: ты убежал из детдома. И мать твою знаю. Она сидит в тюрьме, где я работаю. Так вот, Никитка, закладывать я тебя не стану, а если не убежишь от меня, устрою тебе с матерью свиданку.
– Правда? – не поверил Никита, а когда по серьёзному выражению лица дяди Стёпы понял, что он не врёт, его словно подбросило к небу, а в голове застучало: «Мамку увижу! Мамку увижу! Мамку увижу!»
Когда дядя Стёпа, уже одетый в военное, уходил на свою, как он сказал, долбаную службу, у порога он хлопнул каблуками, приставил руку к козырьку фуражки и, делая вид, что перед ним высокое начальство, спросил у Никиты:
– Разрешите идти?
Никита весело рассмеялся, а выскочив из-за стола, тоже вытянулся по-военному и сказал:
– Разрешаю!
Когда дядя Стёпа ушёл, Никита подумал: «Вырасту, военным стану».
Вечером дядя Стёпа пришёл с женщиной. Звали её тётей Зиной. На ней была высокая, с рыжими подпалинами, причёска, короткая юбка и длинные, как у цапли, ноги. Выпив, дядя Стёпа играл ей на гитаре и пел матерщинные частушки.
По этим частушкам выходило, что дядя Стёпа однажды ночью ходил к голым девкам в баню, но у него там ничего не вышло.
– Тра-ла-ла, тру-лу-лу!
Надавали по мурлу! – признавался он.
Представив, как девки, выскочив из бани голыми, бьют дядю Стёпу по мурлу, Никита рассмеялся, а тётя Зина, выслушав частушки до конца, сказала:
– Дурак ты, Стёпа!
В ответ дядя Стёпа хлопнул её ладошкой по заднице и весело расхохотался.
Всё это Никита видел, сидя за печкой, на которой пёк себе из хлеба поджарки. Печка, разбрасывая по стенам и потолку светлые блики, весело трещала дровами, поджарки вкусно пахли, когда их Никита ел, они хрустели на зубах, как леденцы из топлёного сахара. Такие леденцы Никита научился делать, когда ещё жил с мамкой. Он и сейчас бы их мог сделать, но неудобно просить у дяди Стёпы сахара. Ещё Никита помнил, что у печки всегда вокруг него крутилась кошка Василиса. Когда она тёрлась о его ноги, у неё палкой поднимался хвост, а если Никита брал её на колени, она, мягко уткнувшись ему в живот, тихо мурлыкала. Вспомнив о кошке, Никита спросил у дяди Стёпы:
– А где Василиса?
– Василиса? – не понял его дядя Стёпа, а когда узнал, что Никита спрашивает о кошке, ответил: – Сбежала твоя Василиса. Весна пришла, она и сбежала.
Никите дядя Стёпа показался уже чем-то расстроенным. Он не играл на гитаре и, глядя в окно, о чём-то думал. Уже засыпая, Никита слышал, как тётя Зина спросила:
– И всё-таки, Стёпа, что ты думаешь с ним делать?
– А я знаю? – рассердился дядя Стёпа. А вздохнув, добавил: – Что ни делай, а обратно его надо.
«Уж не обо мне ли? – испугался Никита.
Утром, после того, как тётя Зина покормила Никиту, дядя Стёпа повёл его в тюрьму на свиданку с матерью. Над ними уже играло тёплое солнце, небо было голубым и чистым, улица, на которую они вышли из Нахаловки, была широкой и светлой, встречные, казалось Никите, им с дядей Стёпой ласково улыбаются. В ожидании предстоящей встречи с мамкой у него от радости прыгало сердце, и казалось, что дядя Стёпа по улице с ним идёт слишком медленно. Потом они долго ехали в автобусе, а когда из него вышли, Никита увидел перед собой высокий из толстых досок забор, по верху которого была натянута колючая проволока. «Тюрьма», – догадался он. У ворот тюрьмы их встретил часовой в тяжёлых сапогах и сером бушлате. На голове его была ватная шапка, а за плечами винтовка. От него пахло табаком и казармой.
– Здравия желаю, – улыбаясь через прокуренные усы, поздоровался он с дядей Стёпой, а Никите, погладив его по голове, ласково сказал: – Гарный хлопчик, гарный. Вот мамка зрадуется.
У ворот, отойдя от Никиты, дядя Стёпа и часовой о чём-то долго говорили, а когда стали расходиться, дядя Стёпа сказал:
– Если что, пусть подождут.
– Усё, Степан, як договорылись, – ответил ему часовой и снова ласково погладил Никиту по голове. «Добрый дядька», – подумал о нём Никита.
В тюрьме дядя Стёпа завёл Никиту в комнату, где ничего, кроме кровати, покрытой серым одеялом, и обшарпанной тумбочки, не было. Через узкое в грязных потёках окно были видны тюремные бараки, а дальше, по углам окружающего их забора, голубятниками торчали сторожевые вышки. «Отсюда не убежишь», – подумал Никита.
Вскоре дядя Стёпа привёл мамку.
– Два часа, Маслова. Время пошло, – строго сказал он и вышел из комнаты.
– А-а, сынка, – встретила мамка Никиту, – ну, здравствуй.
Никита бросился ей в подол юбки и стал плакать. Всё, что накопилось в нём за последние дни, выплеснулось в горькие слёзы. Ему было жалко себя, жалко мамку, и чем больше он плакал, тем труднее ему было остановиться.
– Ну, хватит, – оторвала его от юбки мамка и села на кровать.
Успокоившись, Никита увидел, что мамка сильно постарела. Она как будто бы стала меньше ростом, под глазами появились мешки, из-под косынки на морщинистый лоб, как попало, выбивался седой волос, на груди выпирали худые ключицы. От неё, как и от часового, пахло чем-то кислым.
– А тебя, мамка, когда выпустят? – совсем успокоившись, спросил Никита.
– Скоро, сынка, скоро, – ответила она, – обо мне не беспокойся. И здесь, кто умеет, живёт.
– А ты рукавички мне выслала? – спросил Никита.
– Рукавички? Какие рукавички? – не поняла мамка. – А-а, рукавички! – вспомнила она. – А как же, выслала! Не получил?
– Нет, – ответил Никита.
– Значит, в дороге затерялись, – объяснила мамка и, подойдя к окну, стала в него смотреть.
За ним Никита увидел в гимнастёрке и сильно потёртых брюках похожего на старичка военного с ведром в руках. Когда этот военный зашёл к ним в комнату и стал подбрасывать в печь уголь, мамка, расплывшись, как показалось Никите, в нехорошей перед ним улыбке, спросила:
– Гражданин начальник, закурить не найдётся?
– Хоть бы при дите-то не курила, – буркнул в ответ военный, но папироску мамке дал.
– Спасибо, гражданин начальник. И за мной не станет, – хрипло смеясь, что-то пообещала ему мамка и стала жадно, взасос курить папироску.
– Да иди ты! – зло сплюнул военный в её сторону и вышел из комнаты.
«Зачем она стала курить?» – расстроился Никита, а когда увидел, как, не докурив, она плевком затушила папироску и окурок спрятала в карман, решил: «Выйдет из тюрьмы, отучу её курить».
– Ну, как ты живёшь? – наконец, спросила мамка.
Так как Никита всё своё горе уже выплакал ей в подол, о чём рассказывать, он уже не знал. Немного подумав, он рассказал, как Кривоножка порвала его письмо и заставила выбросить клочки в урну.
– Выйду, этой суке ноги из задницы выдерну, – пообещала мамка.
А узнав, что Никита убежал из детдома, сказала:
– И правильно сделал. Детдом для дураков. – И, словно спохватившись, быстро заговорила: – Адресок у меня, сынка, есть. Здесь, в городе. Сашок его звать. Примет! Скажи, мамка велела. Он тебя не обидит и делу научит.
Никита хотел ещё рассказать мамке об учительнице Марье Ивановне, но раздумал. «Ей, наверное, это будет неинтересно», – решил он. А о чём ещё говорить с ней, он опять не знал. Выговорившись про Сашка, замолчала и мамка. Она всё смотрела в окно и, кажется, кого-то ждала. И действительно, скоро за окном появилась девка в такой же тюремной одежде, что и мамка. Войдя в комнату, она в тряпочке что-то передала мамке, а когда мамка, вынув из кармана окурок, отдала ей, она его жадно докурила. После того, как девка ушла, мамка, подавая тряпочку Никите, сказала:
– Спрячь. Здесь деньги. Купишь нам вина, тебя и завтра сюда пустят. Да вино-то на воротах спрячь под шубур.
«И здесь пьют», – расстроился Никита.
– И вот ещё что, – вспомнила мамка. – Дам тебе ещё один адресок. Папки твоего. Сходишь, если там, скажешь: выйдет мамка, голову открутит. – И зло добавила: – Стервь поганая!
Спросить у мамки, кто его настоящий папка, этот или тот, с бородой, что приходил к нему в детдом, Никита не решился. Да и не хотелось ему уже этого делать. Ведь ему казалось, что встреча с мамкой будет другой. Она, как и он, будет плакать и ласково гладить его по голове. Никита всё ей о себе расскажет, а она после этого опять будет плакать и снова его жалеть. Оттого, что всё произошло иначе, Никите было грустно, а мамка, что сидела сейчас на кровати, показалась ему чужим человеком.
– Ну, что, сынка, иди. Чего сидеть-то, – услышал он её голос.
У своего барака она помахала ему рукой и быстро в нём скрылась. К воротам тюрьмы Никита шёл и тихо плакал. Ему было обидно, что всё так плохо получилось, а когда подумал, что ж ему теперь делать дальше, он совсем упал духом.
У ворот его встретили дядя Стёпа и тот же, в сером бушлате, часовой. Похоже, они уже выпили. От них пахло вином, а у часового лицо было, как морковка, красным.
– Ну, вот и хорошо, – сказал ему дядя Стёпа и, крепко взяв за руку, повёл к воротам.
И тут Никиту словно ударили по голове: за воротами стояла синяя с красной полосой машина с двумя милиционерами. «Бежать!» – мелькнуло в его голове. Вырвавшись из рук дяди Стёпы, он с криком: «Мамка! Мамка!» бросился обратно к её бараку. А когда, уже у барака, Никита снова стал её звать, но из него никто не вышел, он упал на землю и так застонал, что часовой, прибежавший за ним, не знал, что делать. Постояв немного перед Никитой, он опустился перед ним на колени и стал гладить по голове. «Успокойся, дитко! Успокойся», – говорил он ему, а когда Никита поднялся, он увидел на лице часового слёзы.
– Дяденька, возьмите меня к себе! – бросился он к нему, – я вам всё буду делать.
Часовой опять стал гладить его по голове, а потом, закинув винтовку за спину, взял его на руки и отнёс к милицейской машине. Когда Никита понял, что его сейчас увезут в детдом, ему стало всё безразлично. Как и перед школьной линейкой, когда за письмо Казимир приказал посадить его в чулан, ему показалось, что он снова попал в холодную яму, из которой никогда не выберется. К машине, которую уже заводили милиционеры, подошёл дядя Стёпа.
– Ты прости меня, Никитка. Тебе там лучше будет, – сказал он.
Никите он показался уже совсем другим, словно появившимся из чужой и далёкой от него жизни.
В детдоме Никиту долго допрашивал Казимир. Похоже, он боялся, не вынес ли чего лишнего Никита из его, как он говорил, закрытого заведения. Закончив допрос, Казимир отвёл его в чулан и запер на ключ. Через двое суток его из чулана выпустили. Всё в детдоме было, как и раньше: по-лошадиному топая, носился перед утренней линейкой Казимир, Кривоножка подгладывала, не пишет ли кто по ночам в классах письма, Зубарь ставил по пять щелбанов тем, кто мало наловил тараканов, Скувылдина, когда её заставляли плевать в чужие карманы, плакала, только Никита стал другим. Он замкнулся, огрубел, лицо обрело тупое выражение.
IV
Никита потерял всякий интерес к тому, что его окружало. Поведут ли сегодня в кино, посадят ли опять в чулан – не всё ли равно! Кругом всё одинаково плохо, и люди, уже казалось ему, все обманщики. Кривоножка, эта гадина, всем наврала про письмо, дядя Стёпа обещал, что не сдаст милиционерам, сдал, да и мамка тоже врёт: никаких рукавичек она ему не высылала. Где бы это они затерялись? А главное, хотелось Никите, чтоб к нему никто не приставал, не лез с разговорами. Даже со Скувылдиной не хотелось говорить. А она сразу, как только его выпустили из чулана, пристала:
– Ты мамку видел, да?
Никита ничего ей на это не ответил.
– Ты меня слышишь? – не отставала она.
Никита молчал.
– У тебя ухи есть? – уже сердилась Скувылдина, и когда Никита и на это ей ничего не ответил, она надула губы и сделала вывод:
– Игоист ты, Никита!
Что такое «игоист», Никита не знал, но догадывался, что слово это ругательное. Так обзывала Скувылдину тётка, которая иногда к ней приходила. А за что – Никита не очень понимал. Тётка эта Никите не нравилась. Сразу было видно: она злая. Губы у неё были тонкие, а нос, как шило, острый. «Ну, знаешь ли! – клевала она Скувылдину этим носом. – Не большая барышня!» Похоже, Скувылдина у неё что-то просила, а тётке это не нравилось. А что могла просить Скувылдина? Конечно, поесть что-нибудь. Перед тем, как уйти, тётка всякий раз спрашивала у Кривоножки, как кормят детей. Услышав ответ, удивлялась: «Да что вы говорите?! И нормальные дети этого не видят! А по воспитательной части как?» – шла она дальше. Узнав, что и с этим всё хорошо, просила: «Вы уж, пожалуйста, с моей-то построже. Ведь у неё родители-то, сами знаете, злоупотребляли». После ухода тётки Скувылдина всегда куда-то пряталась, а если этого не делала, то было видно, что настроение у неё плохое. Раньше Никите её было жалко, а теперь, после всего пережитого, жалости к ней уже не было. «Да и она, наверное, всё врёт, – думал он. – Никакого отца у неё нет. Все знают: он от водки сгорел, а платье она получила по почте не от него, а от какой-то бабушки».
Зима пришла внезапно. С утра пошёл снег, днём он облепил дома и деревья, а к вечеру разыгралась вьюга. Всю ночь она била в окна и стучала по крыше. В палате стало холодно, из неутеплённых окон понесло сквозняками, тараканы, срываясь с холодных стен и потолка, разбегались по своим щелям. Никита, с головой укрывшись одеялом, не спал. Он ни о чём не думал, а если что-то и приходило в голову, то быстро забывалось. На месте дяди Стёпы с гитарой появлялся часовой с винтовкой и прокуренными усами. Он гладил Никиту по голове и говорил: «Вот мамка зрадуется!» Потом перед глазами мелькала плачущая Скувылдина, за ней появлялся нахальный Зубарь, он скалил зубы и кричал: «В карцер его!» А мамка, если и приходила Никите в голову, то была совсем не похожей на ту, что он видел на свиданке. Никите теперь она казалась расстроенной тем, что не так его встретила, не поплакала вместе с ним и ничего о себе не рассказала. За всё, что случилось с ней, Никита винил теперь одну Кривоножку. Не отбери она у него письма, мамка, прочитав его, поняла бы его и сейчас не курила и не пила, а зарабатывала бы зачёты.
Утром, заходя в детдом с улицы, все из обслуживающего персонала потирали замёрзшие лица и, оставив в прихожей валенки, в тапках шли на свои рабочие места, а в обед, когда в прихожей никого не было, в кривоножкины валенки Никита насыпал колотого стекла. Вечером, когда Кривоножку с распоротой ногой увезла скорая, весь детдом подняли на ноги. Даже сторожа, дядю Егора, мобилизовали на поиски остатков колотого стекла в карманах детдомовцев. Правда, он был так пьян, что долго не мог понять, чего от него хотят.
– Фамильё-то как? – спрашивал он у Казимира, уже выворачивающего карманы у выстроенных в линейку детдомовцев.
– Какое фамильё? – не понимал его Казимир.
– Так энтого, – мотал дядя Егор головой в сторону линейки, – преступника.
– Да иди ты!.. – посылал его Казимир подальше.
Если бы не этот дядя Егор, Никита наверняка бы попался. Пьяный, он не заметил в его кармане оставшихся крошек стекла. Казимир, конечно бы, сразу их нашёл.
Вечером, когда всех распустили, дядя Егор пришёл к ним в палату. Делал он это всякий раз, когда напивался, и ходил к ним, как говорил, чтобы покалякать. Рассказывал он всегда одно и то же, про какой-то Туркестан, в котором он рубил бандитам головы. По его выходило, что шашка в полку у него была самая длинная, а конь такой, что только ему и давался. В полку он был на самом высоком счету, а с командиром, как говорил, у него была одна чашка-ложка. Нынешней своей жизнью дядя Егор был недоволен.
– Нешто это жизнь, – ругался он, – супротив той – одна канителя.
– А где твой Туркестан? – смеясь, спрашивали его детдомовцы.
– А где турки живут, – не задумываясь, отвечал дядя Егор.
– Турция, что ли? – не понимали детдомовцы.
– Турция – не Турция, а называется Туркестаном, – выкручивался дядя Егор и, видимо, чтобы не показать своего незнания географии, поднимался со своей табуретки и говорил:
– Ну, хватит бобы разводить. Пора спать.
В этот раз такого разговора с дядей Егором не получилось. Дело в том, что Казимир, осматривая карманы Зубаря, нашёл в них остатки ворованного им с кухни изюма. И хотя этого изюма детдомовцы никогда на своих столах не видели, Зубаря Казимир уже по правде решил отправить в колонию. Теперь Зубарь сидел на своей кровати расстроенный и ни с кем не разговаривал.
– Турок ты! – напал на него дядя Егор. – Воровать не умеешь.
По его выходило, что воровать можно, но попадаться нельзя, а попался, считай – ты дурак, и ходи в этих дураках до самых новых веников. Видимо, у него это шло оттого, что всех детдомовцев он считал людьми пропащими, и ждёт их всех тюрьма и каменные, как он говорил, кальеры.
– Да иди ты! – как и Казимир, послал Зубарь дядю Егора подальше.
– А ты не хохлись! – успокоил его дядя Егор. – И в колонии люди.
Когда он ушёл, Зубарь поднялся со своей кровати, подошёл к Никите и больно ударил его по лицу.
– Из-за тебя, падла, попал! Ты Кривоножке стекло подсыпал! – крикнул он.
Никиту словно окатило кипятком, у него потемнело в глазах. Не помня себя, он бросился на Зубаря и свалил его на пол. Задыхаясь от злости, он стал его душить, а потом бить по лицу. Зубарь пытался вырваться, но у него это не получалось. Было видно, что действует он одной правой рукой, а левая рука его плохо слушалась. «Отпусти!» – наконец попросил он Никиту, а когда поднялся с пола, отошёл к стене и, отвернувшись от всех, заплакал. Никите, как и всем в палате, стало ясно, что Зубарь не тот, каким себя представлял, верховодство своё над детдомовцами брал только горлом и угрозами. На самом деле, умело скрывая свою сухорукость, одной рукой он только и мог, что бить им щелбаны.
На следующий день Зубаря увезла милиция, а вскоре всем стало известно, что сухоруким он стал ещё в раннем детстве. Говорили, что пьяный отец, промахнувшись в мать, попал ему палкой в руку. А в детдоме всё стихло. Что-то будет дальше?
V
До весны в детдоме ничего особенного не произошло, только для предстоящего отъезда в пионерлагерь приняли баяниста, да когда распустились за окнами тополя, умерла Скувылдина. Отчего она умерла, толком никто не знал. Вечером была здорова, а утром нашли мёртвой и почему-то в чулане. Прошёл слух, что она отравилась снотворными таблетками, но в это мало кто поверил: где Скувылдина могла взять снотворные таблетки?