Текст книги "К Колыме приговоренные"
Автор книги: Юрий Пензин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц)
– Район – хорошо: кино ходи, ресторан гуляй, русски Маруся щупай!
А уже в лодке, весело рассекающей волны, он пел: «И тайга – хорошо, и река – хорошо, а района лучше».
Пучеглазый, с отъевшейся, как у хомяка, физиономией, директор районной продбазы Егору сказал:
– А муки нету!
– Как нету? – не понял Егор.
– А вот так! Нету, и всё! – обрезал директор.
Оказалось, что нет на базе не только муки, но и крупы, и даже соли. «Фестивального работа», – понял Егор и решил идти за помощью в районную администрацию. С председателем её, Кошкиным, он был знаком по совместной работе на Отрожном. На нём Кошкин ходил в освобождённых секретарях парткома, поднимал идеологический уровень трудящихся, воспитывал их в духе коллективизма и преданности партии.
– А-а, Егор Кузьмич! – встретил Кошкин Егора и, поднявшись из-за стола, крепко пожал ему руку, а заказав через вошедшую с Егором секретаршу кофе, спросил: – И как живём-радуемся?
Егор, рассказав всё, что происходит на Отрожном, спросил: несёт ли кто в районной администрации ответственность за брошенных в посёлке людей.
– Узнаю, Егор Кузьмич, узнаю, ты всегда за людей готов был горло перерезать своему начальству, – улыбаясь, сказал Кошкин, – только нынче-то, – развёл он руками, – время другое. Это раньше, при коммунистах, хочешь – не хочешь, его, этого человечка-то, и накорми, и напои, а упал, подними да и поставь на ноги. И что скрывать, – вздохнул он, – иждивенцев наплодили – пруд пруди. Его, подлеца, гнать надо! Ан нет! Пожури, а зарплату выдай. А нынче, Егор Кузьмич, каждый за себя. Не вписался в колесо жизни – вон на обочину. И правильно! Работать надо! Хватит с ними нянчиться!
Егор понял: разговаривать с Кошкиным на эту тему – зря тратить время, и он решил перейти на Фестивального, чтобы хоть этого-то прыща поставить на место.
– Ни в коем случае! – вскричал Кошкин.
– Да это же спекулянт! – не понял его Егор.
Кошкин расхохотался:
– Егор Кузьмич, да нет в наше время спекулянтов! Это всё – предпринимательство!
– А что, в этом предпринимательстве уже и муки на складе нет? – спросил Егор.
Узнав, в чём дело, Кошкин поднял телефонную трубку.
– Фомич, ты? Слушай! Придёт от меня тут один, муки ему дай.
По тому, как Кошкин мыкал в трубку, кряхтел и недовольно морщился, Егор понял, что разговор по телефону идёт о нём и о Фестивальном.
– Ну, ладно, ладно! Не ссориться же нам из-за этого. Придёт – дай, – закончил разговор Кошкин.
Возвращался на Отрожный Егор с Иннокентием. Как и раньше, лодка весело резала волны, а Иннокентий пел: «И района – хорошо, и Маруся – хорошо, а тайга лучше».
– Откуда это ты всё берёшь? – смеясь, спросил Егор.
– А Пушкин много читаю, – ответил Иннокентий.
III
Зима сковала Отрожный. Засыпала его глубоким снегом, затянула толстым льдом окна и замела дороги. Задавленный таёжным безмолвьем под низким, в свинцовой тяжести небом, он казался нежилым, и только выбитые в снегу тропы да редкий лай собак говорили о том, что не всё ещё здесь вымерло.
Баба Уля с Ганей ходили за курочками и петушком, Калашников, которому из района привезли «Философию права» Гегеля, читал и делал из неё выписки, Иван Буров больше находился в охотничьем зимовье, бичи, когда не пили, выходили на подлёдный лов рыбы, Верка крутилась по хозяйству. Фестивальный, готовый взорвать посёлок, сидел и думал: что делать? Хозяином Отрожного был Егор. В его руках было всё, что давало посёлку жизнь. Все, кто мог работать, у него работали. На Бурове с двумя помощниками лежала обязанность по заготовке оленины, бичи не только ловили рыбу, но и валили на дрова лес, очищали от снега оставшийся на котельной уголь, Верка отвечала за распределение и выдачу продуктов питания, а когда питание стало общественным, с бабой Улей и Ганей варила обеды и ужины, муж её, Веня, с Калашниковым топили на кухне печи и носили воду. Фестивальный в общественной жизни посёлка не участвовал, он приторговывал тем, что не привёз из района Егор: керосином, хозяйственным инвентарём и домашней утварью. Дела шли плохо, и он ждал, когда организованная Егором коммуна развалится. И не только ждал: он принимал и меры. Видя, как круто взялся Егор за дело, он стал искать тех, кто им недоволен.
А Егор, став полновластным хозяином посёлка, и на самом деле никому не давал спуску и чужих советов уже не терпел. Когда бичи вовремя не заготовили дров на кухню, он не стал спрашивать почему, а лишил их положенного им в воскресенье самогона. И сделал он так зря. Если бы он узнал, почему бичи не заготовили дрова, то взялся бы не только за них, но и за Фестивального.
– Зашёл бы, поговорили, – сказал Фестивальный однажды Дуде, встретив его на улице.
Дома, угостив его водкой, спросил:
– Всё под Егором ходите?
Дудя ничего не ответил.
– Ну-ну, – похлопал Фестивальный Дудю по плечу, – ай плохо под ним? – и пропустив рюмку водки сам, сказал; – А у меня к тебе дело.
– Чего тебе? – буркнул Дудя.
– Шкуры надо, – ответил Фестивальный, а рассмеявшись, спросил: – Или по собакам уже не промышляете?
Решив набить на этом деле цену. Дудя ответил:
– Силов нету. Их же окружать надо.
– Ну-у, – ещё раз похлопал Фестивальный его по плечу, – силов-то мы прибавим.
И выставил на стол две бутылки водки.
– Задаток, – сказал он, – а замочите Веркиного Полкана, с меня ещё бутылка.
Бичи в тот день напились, и, понятно, им уже было не до заготовки дров в столовую.
Не стал разбираться Егор и с Буровым, когда узнал, что отстреливал он оленей не только диких, но и тех, что представляли собой жалкие остатки развалившегося совхоза «Чолбога». Пожаловался на Бурова пришедший из тайги пастух.
– Куахан кии[1]1
Плохой человек.
[Закрыть], – показал он на него, – совхоз таба[2]2
Олень.
[Закрыть] стрелял.
– Пожалуется ещё – голову оторву, – сказал Егор Бурову.
Буров промолчал, но по тому, как зло посмотрел на Егора, было видно, что он и сам способен кому угодно оторвать голову.
А пастух, уже дёргая Егора за рукав, канючил:
– Водыка дай!
Вечером пастух напился вместе с Буровым, обещал, что жаловаться на него больше не будет, и называл его уже учугей кии[3]3
Хороший человек.
[Закрыть], а Буров стучал кулаком по столу и грозил, что Егора пристрелит.
Запретил Егор побираться и Гане.
– Ишь, моду взяла! – сказал он бабе Уле.
– Егор, – не поняла она его, – тебе что, девка дорогу перешла?
– Не голодная, – перебил её Егор. – И ещё: к Фестивальному она часто ходит. Он что – в благодетели записался? Думает, что без него не обойдёмся?
Вечером, в свободное время, Егор приходил к Калашникову, они пили чай, иногда водку и вели разговоры на разные темы. В чём-то они сходились, а иногда спорили и не понимали друг друга. Например, сходились они на том, что частная собственность людей развращает, делает их ненасытными и злыми, а общество делит на массу несправедливо обиженных и кучку тех, кто живёт за их счёт. И этому, считали они, способствует не только то, что заложено в людях плохого, но и объективные условия. Частная собственность, концентрируясь в руках немногих, даёт возможность им быстрее обогатиться. Если бедному человеку иной раз и выйти-то на работу не в чем, да и с одолевающими его болезнями он всё более теряет способность продуктивно трудиться, то богатый, вкладывая свои капиталы в дело, без труда извлекает из них большие себе прибыли. Не сходились Егор с Калашниковым в вопросе права и власти, и здесь они спорили, не уступая ни в чём друг другу. Начиналось это, как правило, не с общих рассуждений, а с разговора, приземлённого до Отрожного.
– Егор Кузьмич, не круто ли ты ведешь дело? – спрашивал Калашников.
– На войне – как на войне, – отвечал Егор.
Калашников начинал сердиться:
– О какой войне ты говоришь?! Где она – на Отрожном?!
– Война – не война, – отвечал Егор, – а распусти их – всё рухнет.
– Вот видишь! – нервно вскакивал со своего места Калашников, – ты уже и Отрожный делишь на их и на себя! Они, выходит по-твоему, быдло, а ты – их хозяин.
– Не сгущай краски, – начинал сердиться и Егор. – Быдло – не быдло, а не заставь их работать, с голоду сдохнут, а пальцем не ударят.
– Хорошо, – как будто бы соглашался Калашников, – пойдём дальше. Они работают из-под твоей палки, но не потому, что в необходимости Этого ты их убедил. Понятно, подневольный труд убивает человека как личность, он тупеет и становится злым. Это ясно, как белый день, но я не об этом, а о тебе. Вот ты, Егор Кузьмич, согласен со мной, что частная собственность – это зло, но не согласен – что неограниченная, как, например, у тебя, власть – тоже зло. А ведь они в контексте нашего спора ничем не отличаются. И то, и другое – это, прежде всего; власть, и не важно, что первая – власть капитала, а вторая – власть права. Ведь и власть права ведет к расколу общества на богатых и бедных, потому что с неограниченным правом ничего не стоит обогатиться за счёт тех, кто его не имеет. А отсюда то же самое: бедные тупеют и становятся злыми, богатые развращаются в ненасытном желании иметь больше.
– Я, Николай Иванович, на Отрожном не обогатился, – обиделся Егор.
– И без этого можно брать чужое. Власть-то ведь она во всём развязывает руки, – заметил Калашников.
– Это что, намёк? – рассердился Егор.
Намёк это был или не намёк – кто знает, но случилось с Егором и такое, что его не красило.
– Расплачиваться-то когда будем? – смеясь, спросила его однажды Верка.
– Так я ж расплатился, – не понял её Егор.
– Ха, – расхохоталась она, – а кто это говорил, что старый конь борозды не испортит!
С этого всё и пошло. Сначала они таились от людей, а потом и это делать перестали. Встречались они открыто, а когда в субботу Егор шёл в баню, шла за ним и Верка. Один раз в баню прибежал Веня, но Верка его оттуда выпнула. Вскоре он запил и из похожего на забитого монастырского служку превратился в живой скелет с рыжей щетиной на лице. В одну из суббот, когда Егор с Веркой мылись в бане, он удавился.
Делать гроб взялся Артист, а Дудя и Ванятка пошли копать могилу. Хорошего материала на гроб не было, и сбивал его Артист из разобранного школьного шкафа. Веню ему было жалко, и он старался, чтобы гроб получился как настоящий, но у него это не получалось, и он злился. Когда осталось сделать крышку, появился Егор. «Тебя тут не хватало», – зло подумал Артист, а Егор, увидев гроб, закричал:
– Что, гробов делать не умеешь?!
– Да пошёл ты! – послал его Артист.
– Что ты сказал?! – крикнул Егор и, бросившись на Артиста, ударил его по лицу.
Утерев разбитые в кровь губы. Артист сказал:
– Ну, падла! Я тебе это припомню!
Хоронить Веню Егор не пошёл и в тот день напился до бесчувствия.
После случившегося бичи решили уйти из посёлка. «Мы люди вольные, – говорили они, – и под этой падлой ходить не желаем». Отговорил их, ссылаясь на то, что до района далеко, а морозы – не высовывай и носа, Буров.
– Силов нету, а то бы ушли, – согласился с ним Дудя.
После смерти Вени Верка решила перейти к Егору, но он её не принял.
– Приходить приходи, а насовсем – не надо, – сказал он ей.
«Ну, погоди! – злилась, возвращаясь домой, Верка. – Приду я к тебе, козёл старый!»
Весна приходить на Отрожный не торопилась. Уже стоял март, а всё так же давили морозы, небо было низким, застывшая стеной тайга хранила угрюмое молчание, на реке по ночам трещал лёд, а днём мела позёмка. Егор, всё в тех же заботах, ходил по посёлку, требовал от всех работу, следил за тем, чтобы в столовой хорошо готовили обеды, иногда его видели пьяным и, зная, на что он способен в таком состоянии, избегали с ним встречаться. Если отбросить последнее, казалось, всё идёт как раньше. На самом деле это было не так. После того, как удавился Веня, замкнулась в себе баба Уля, с Егором она перестала разговаривать, бичи, если и работали, то как получится, а Веркиного Полкана не трогали лишь потому, что боялись Егора, хотя других собак ловили и выделанные из них шкуры меняли у Фестивального на водку. Буров со своими мужичками не вылазил из тайги, но что там делал, толком никто не знал, Верка с борщей и оленьих поджарок перешла на каши и холодные закуски. Уже не было на кухне во время обедов и ужинов ни весёлого оживления, ни шуток, ни смеха. Не пели там, как раньше, под гитару бичи, когда Егор им наливал самогона, не подпевала им баба Уля, не хохотала во всё горло Верка, когда босые Дудя с Ваняткой, задрав штаны до колен, исполняли танец маленьких лебедей, а Артист с кухонным ножом в зубах отплясывал лезгинку. Всё стало по-другому, и все это видели, не замечал этого один Егор.
– Не до танцулек, – говорил он, когда Калашников затрагивал этот вопрос.
А Фестивальный жил в ожидании перемен к лучшему. Он, как лиса на заячьем гоне, чувствовал, что Егор загоняет себя в угол сам, и ему. Фестивальному, надо только его туда подтолкнуть. Подпаивая бичей, он всё больше натравливал их на Егора, а Артисту, имея в виду случай с гробом Вени, говорил;
– Ну, я бы этого никогда не потерпел!
Прямых намёков, что надо подстроить Егору, Фестивальный бичам не давал, но, провожая их, всегда говорил:
– Не боись, ребяты! Здесь: закон – тайга, прокурор – медведь!
Бурова Фестивальный к себе не приглашал, но однажды, уже поздно вечером, когда все в посёлке спали, пришёл к нему сам.
– Чего тебе? – встретил его Буров.
– Покалякать надо. Дело есть, – ответил Фестивальный, потирая с мороза руки.
– Калякай, – разрешил Буров.
Словно подкрадываясь. Фестивальный приблизился к столу и выставил на него бутылку водки.
– Сгодится, – сказал Буров.
– Сухая ложка рот дерёт, – хихикнув, согласился с ним Фестивальный.
Когда выпили, Буров спросил:
– О чём калякать хотел?
– Да знаешь, Иван, может всё это пустое, одни разговоры, но, как говорится, дыма без огня не бывает, – начал Фестивальный.
– Говори, – прервал его вступление Буров.
– Да что говорить, – продолжил Фестивальный, – мне-то оно надо, что зайцу пирамидон, а тебя это касается.
– Ну! – поднял голос Буров.
– Да слышал я, Егор Толмачёв треплется. Правда, пьяный он был. Верить-то этому как? Хотя и кто его знает! Не зря говорят: что у трезвого на уме, то у пьяного на языке.
– Слушай, – вскричал Буров, – перестань веники жевать. Говори по-человечески.
– Во, я и говорю, – заторопился Фестивальный, – пьяный Егор говорил, что ты, Иван, в бегах от власти, и поэтому у него на крючке.
– И что?! – спросил Буров.
Фестивальный растерялся:
– Да я так, на всякий случай, Иван. Мне-то до этого – дело десятое.
– Ну, так и кати отсюда! – выпроводил Буров Фестивального.
Наконец, в одном из трезвых разговоров с Калашниковым до Егора дошло, что дела на его Отрожном идут плохо, но его это только разозлило.
– Я покажу им! – кричал он. – Они будут жить по-моему!
Провожая его, Калашников сказал:
– Егор Кузьмич, не поймёшь, что не то делаешь – ты обречён.
– Ну, это мы ещё посмотрим! – крикнул на прощанье Егор и хлопнул дверью.
После этого он совсем озверел и пить стал ещё больше. В ответ на это люди его возненавидели, и если к кому-то он шёл в дом, от него закрывались.
– Я пок-кажу вам! – кричал он на улице, когда был пьяным.
Отдыхали от него, когда он уходил в запои. В них он запирался в своём доме и никуда не выходил. Однажды, когда запой перевалил на вторую неделю, у него взломали дверь, но дома его не оказалось. Нашли его на реке, вмерзшим в прорубь, в которой бичи ставили свои сети для подлёдного лова рыбы. Сам ли он в неё бросился, помог ли ему кто-то в этом, никто не знал. Похоронили его рядом с женой и сыном. На кладбище баба Уля плакала, Верка, видимо, отплакав своё ночью, молчала, а бичи, успевшие хорошо выпить, зарывая могилу, мешали друг другу. Калашников со сморщенным в плаксивую гримасу лицом, сгорбившись, стоял в стороне. Бурова на кладбище не было.
IV
Река, освободившись ото льда, словно взбесилась. В ревущем потоке она несла вывернутые с корнем деревья, вздымалась волной на стрежне, крутила водовороты, кидаясь мутными потоками на берег, оставляла на нём кучи мусора и клочки грязной пены, на крутых поворотах с грохотом била в обрывы и уносила с собой сорвавшиеся с них куски щебня и камня.
Калашников проснулся рано. После смерти Егора он стал плохо спать, по ночам часто просыпался, и его охватывало чувство, какое, наверное, испытывают отшельники, разочаровавшиеся и в своём затворничестве. Казалось, что он уже никому не нужен, а жизнь, если она и идёт, то непонятно куда и зачем. А по утрам его охватывало ничем не объяснимое беспокойство, словно потеряв что-то, он мучается не за то, что потерял, а за то, что не знает, что потерял. В такие минуты он выходил из дома и шёл на реку. Там он успокаивался и, покурив, возвращался домой. Сегодня этого не случилось. Взбесившаяся река и, словно наперекор ей, тихое утро с ясным солнцем и голубым небом говорили, что не только на Отрожном, а и везде, куда ни пойди, всё неустойчиво и противоречиво, и нет ничего в мире такого, на что можно положиться. И люди, и эта природа – всё преходяще, и нет ничего в ней вечного, всё – как в колесе, не знающем ни к чему ни зла, ни жалости. Давно ли и эта река, и тайга, окружающая её, были скованы трескучими морозами, занесены глубоким снегом и задавлены свинцовым небом. А вот уже, освободившись от тяжёлого льда и вырвавшись на свободу, река взламывает всё, что попадает на пути, а тайга, сбросив зимнее оцепенение, уже гудит и раскачивает свои кроны. Так и у людей, думал Калашников, независимо от их сознания, опыта и ума, крутит колесо жизни свои истории, в которых одно сменяется другим, а потом, словно в насмешку, всё возвращается к тому, что уже было.
А на Отрожном после смерти Егора, все – словно сорвались с цепи. Бичи загуляли. Буров, не отставая от них, пил один, Верка нашла себе нового хахаля. Фестивальный умотал в район за новой партией товара, дурочка Ганя снова ходила по посёлку и просила милостыню во спасение Исусе, только баба Уля жила, как и раньше. Она кормила петушка с курочками и собирала к Пасхе яйца.
В один из вечеров баба Уля пришла к Калашникову.
– Ох-хох-хох, – заохала она, входя к нему, – что ж это получается, Иван Николаевич? Все – как с ума сошли. Никакого удержу: гулеванят, как перед концом света. Слышала, Верка-то совсем истаскалась, да и столовку, вроде, собирается закрывать.
– Да, баба Уля, вы правы, – согласился Калашников. – Но что делать! Будем надеяться: отгуляют да за ум возьмутся. – Народ-то не совсем пропащий.
– Ой, не знаю, – вздохнула баба Уля. – Народ-то вроде и не пропащий, да уж больно гулящий. Того и гляди: сожгут ни-то что или друг дружку порешат. Вон Ванятка-то уж побитый ходит. Да и Верка-то грозила поджечь своего хахаля, если в дом не пустит.
Уходя, баба Уля сказала:
– И при Егоре-то в последнее время было не так, как надо, а уж сейчас и того хуже.
После разговора с бабой Улей Калашников решил сходить к Верке. Спросонья, непричёсанная, с отёкшим лицом, встретила она его неприветливо.
– Чего пришёл-то, – спросила она, – не спится, что ли?
– Вера, у меня к вам просьба, не закрывайте столовую, – ответил Калашников.
– Ха! – раскрыла рот Верка. – А кому она нужна? В неё ходят-то три калеки да одна побирушка.
Накинув на себя халат и поправившись у зеркала, рассмеялась:
– Вижу, заместо Егора взялся. Валяй! Вольному воля! Только вот что: в кассе денег нет, продуктов – на две похлёбки, дрова бичи пропили.
– Вера, но деньги же были! – удивился Калашников. – Мне Егор говорил!
– Были да сплыли! – расхохоталась Верка. – Егор-то на что пил?!
Пообещав, что денег он найдёт, Калашников пошёл к бичам. Дорогой он думал: «Чужие деньги Егор бы не пропил».
А бичи гуляли.
– А-а, Николай Иванович, – встретили они Калашникова, – наше вам с кисточкой!
И предложили ему выпить водки. Надеясь, что, выпив, он скорее найдёт с ними общий язык, Калашников не отказался.
– А закусон?! – делая вид, что строжится, спросил Дудя у Ванятки.
– Ей момент! – вскричал Ванятка и, открыв кастрюлю, посвистел в неё и позвал: – Полканчик, игде ты?
И достал Калашникову кусок мяса. «Да это же Веркин Полкан!» – догадался Калашников и, хотя желание найти общий язык с бичами у него не пропало, есть он его отказался.
– А зря! – заметил Дудя. – Закусон – во!
Пилить и колоть дрова в столовую бичи отказались:
– Пусть Фестивальный их колет, – сказали они.
Когда Калашников уходил, Артист, провожая его, сказал:
– Николай Иванович, бросьте это дело. У Егора не получилось, и у вас не получится. А дрова – что дрова? Заготовим мы – а что дальше? Не дровами же вы людей кормить будете.
Дорогой он встретил Верку. С распущенными волосами и в расстегнутой кофте она бежала с палкой в руке. Увидев Калашникова, крикнула:
– Да я им, падлам, за своего Полкана головы оторву!
Понимая, что без денег всё равно ничего не сделаешь, на следующий день Калашников пошёл за ними к Фестивальному.
– О-о, какие гости! – шаркнув ножкой, всплеснул Фестивальный руками. – И какая радость! И, пардоньте, Николай Иванович, что хотите; коньяку, водки?
– Знаете, я к вам по делу, – отказался выпить Калашников.
– Слушаю, – вытянувшись, снова шаркнул ножкой Фестивальный.
– Мне нужны деньги, – сказал Калашников, – на столовую. С выручки сразу верну.
– Николай Иванович, – развёл руки Фестивальный, – и вы туда же! Ну, ладно Егор! Он бурбон, домостроевская орясина, а вы-то?! У вас же университетское образование! Неужели и вы не понимаете, что на дворе свобода индивидуального предпринимательства, а коммуны, – рассмеялся он, – мы уже, так сказать, проходили.
Денег Фестивальный не дал.
– Что вы, Николай Иванович, – сказал он, – у меня их и отродясь не бывало, а что было, проел. Сами знаете: при Егоре-то, кроме убытков, ничего не имел. Нет, нет, нет! – замахал он руками, думая, что Калашников всё ещё стоит на своей просьбе, – и не просите, Николай Иванович, денег у меня нет!
К Бурову Калашников пошёл, чтобы узнать: будет ли он ходить в тайгу за оленями. От пьянки Буров отошёл, и когда появился у него Калашников, сидел за столом и клеил болотные сапоги. За оленями в тайгу он идти отказался.
– Летом их не бьют, – сказал он. – Да и зачем? Всех в посёлке не прокормишь. Егор хотел это сделать, да и сломал себе шею. И ты сломаешь, Николай Иванович.
Провожая Калашникова, он сказал:
– Егора я не убивал. А кто его увёл к проруби, не знаю. И вот что, – добавил Буров, – как придёт Иннокентий, отправь с ним в район Ганю. Бабе Уле осталось немного, а без неё местная сволота девку испортит.
С советом отправить Ганю в район Буров опоздал. Однажды вечером к Калашникову прибежала заплаканная баба Уля.
– Николай Иванович, горе-то какое! – запричитала она с порога. – Ведь Ганя-то брюхата!
– Как брюхата?! – не понял Калашников. – От кого?!
– Господи, да от Шаркуна! От Шаркуна, Николай Иванович! Ведь как Егор-то умер, она снова к нему стала ходить.
– Не может быть! – не поверил Калашников, а когда баба Уля рассказала, что Ганя не только ходила к нему, но и возвращалась от него иногда нетрезвой, он сказал:
– Баба Уля, я его убью!
Фестивальный сидел в кресле и, словно ожидая кого-то, держал на столе две рюмки и хорошую закуску.
– А, Николай Иванович! – сделав вид, что не удивился, встретил он Калашникова. – Проходите, гостем будете!
– Гад ты! – вскричал Калашников.
– Ну, зачем так? – не растерялся Фестивальный, а узнав, в чём дело, сказал:
– Ну-у, это ещё доказать надо!
Уходя от него, Калашников злился: «Ну, почему я не Егор? Почему я не дал ему в морду?»
Через неделю после этого баба Уля умерла. Как и Вене, гроб ей сколотил Артист, а могилу выкопали Дудя с Ваняткой. На кладбище, кроме них и Калашникова, были Верка и Буров, Тани на кладбище не было. Когда выносили гроб бабы Ули из дому, она сказала: «Вы, дяденьки, её хороните, а я посижу с курочками». Помянули бабу Улю тихо: посидели за столом, сказали о ней доброе слово, выпили по рюмке водки и разошлись, а утром, на следующий день, Верка разносила по посёлку, что Буров после поминок, ворвался в дом Фестивального, бил его и кричал: «Вот тебе за бабу Улю! Вот тебе за Ганю!» Правда это было или нет, кто знает, но Фестивальный после того вечера три дня из дому не выходил, а вскоре стало известно, что Буров из посёлка куда-то исчез.
В середине лета в посёлке появился Иннокентий.
– Жалко, ой, как жалко Егоршу! – говорил он на кладбище. – И бабку Улю жалко. Зачем они умирал?
Дома Калашников спросил, что нового в посёлке.
– А всё нова, – ответил Иннокентий. – Фестивальна видел. Говорил, голову Егорше ломал. Кошкину Фестивальна бегал, говорил: Отрожный открывать дача нада. Бизнес, говорил, будет. Тайга: делай, что хошь, – пей, гуляй, русски Маруся щупай. Район далеко, глаз не видно.
С Иннокентием в район Калашников отправил Ганю, а вскоре и на самом деле в посёлок пришёл трактор со стройматериалами, и на берегу реки, в чозениевой роще началось строительство дачи. Построили её быстро, огородили высоким забором, у самой реки из смолистой лиственницы срубили баню.
Завершили лето на Отрожном два события. Первое, на первый взгляд, незначительное, было связано с бичами. Собрав свои нехитрые пожитки, они ушли из посёлка.
– Ой, не к добру это! – почему-то решила Верка.
Что она имела в виду, непонятно, но бичи, как известно, просто так ниоткуда не уходят. Не зря же говорят: крысы бегут с корабля, обречённого на гибель, а бичи уходят с насиженных мест, судьба которых уже не в руках человеческих.
Второе событие было связано с приездом на Отрожный Кошкина. В один из солнечных дней на реке из-за поворота к посёлку выскочила моторная лодка, а за ним появился водомётный катер. На лодке сидел Фестивальный, он выбирал фарватер, Кошкин в окружении весёлой компании с девками был на катере. На берег они сошли с песнями и громкой музыкой. Солидность Кошкина подчёркивали умеренная полнота, высокие на толстой подошве сапоги, полувоенный френч и серый в синюю полоску галстук, идущий за ним с тяжёлой магнитолой в руках тщедушный Фестивальный в сравнении с ним выглядел мальчиком на побегушках. Вскоре они скрылись на даче.
Что случилось на даче, видела одна Верка. Уже поздно вечером, когда сумерки и опустившийся на реку туман окутали посёлок, вспыхнула на даче баня. Выбросившись в небо ярким пламенем, огонь охватил её сразу со всех сторон. А потом в бане со звоном вылетело стекло, и кто-то стал кричать: «Горим! Помогите, сукины дети!» Окно было размером с локоть, и поэтому тот, кто кричал, вылезти через него не мог. Когда прибежавшие с дачи убрали подпиравший дверь горбыль, из бани выскочили голыми: первый Кошкин, а за ним какая-то девка. Кошкин матерился, а девка, подпрыгивая за ним козой, закрывала срамное место веником.
Баня быстро сгорела, а на её месте остались одни обугленные головёшки. Прежде чем поджечь, оказывается, её со всех сторон облили бензином. Бензин взяли с катера из запасного бачка. Кто это сделал, установить не удалось. Так как в это время в районе орудовала шайка разбойников, и главарём её был якобы Буров, пошли слухи, что и это дело его рук. И ещё говорили, что скрывался Буров раньше на Отрожном от Кошкина, который завёл на него какое-то уголовное дело.
По возвращению в район Кошкин собрал совещание руководящих работников своей администрации, на котором было принято решение: всех с Отрожного немедленно выселить. Вскоре на месте его осталось одно пепелище. Сгорел ли он в лесном пожаре, каких в том году на Колыме было много, пожёг ли его кто-то из тех, кого выселили, или сделано это было по указанию Кошкина, неизвестно.
По-разному сложилась судьба отрожненцев. Верка вернулась к своему мужу, снова работает старшим продавцом, директор магазина, с которым она крутила любовь, своё уже нахапал и сейчас на материке. Слышно было, что поймали Бурова. Его судили и, говорят, дали большой срок. Из бичей остался один Дудя. Ванятка зимой замёрз у автовокзала, а Артист повесился. Ганя побирается, как и раньше, просит милостыню во спасение Исусе. Фестивальный владеет большим магазином. Калашников живёт в общежитии. Он часто вспоминает Отрожный. Теперь ему кажется, что Егор Кузьмич во многом был прав. Да, свободны только бичи и нищие, но за это они расплачиваются голодом, болезнями и преждевременной смертью. А свобода для всех – это трагедия. Она оборачивается вседозволенностью сильных и наглых, и бесправием слабых и совестливых. Нужна власть, а уж какая – это зависит от того, кто под ней ходит. На Отрожном с его непростым народом нужна была власть Егора Кузьмича. С ним не поднялся бы Фестивальный, не сунулся бы в посёлок Кошкин, а остальные, хотя и ходили бы под его нелёгкой властью; но зато были бы и сыты, и одеты. Иногда Калашников вспоминал и своё университетское прошлое. Как человеку, пережившему тяжёлую болезнь, прошлое кажется не главным в жизни, так и Калашникову его университетское прошлое с лекциями о построении справедливого общества по Роберту Оуэну казалось мелким и наивным, словно и не жил он тогда, а искал себя в мире взятых из книг нравственных ценностей. И было непонятно; за что он загубил свою жизнь в ссылке, а Асину в психиатричке.