Текст книги "К Колыме приговоренные"
Автор книги: Юрий Пензин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 28 страниц)
Вот эта-то Францевна и решила отомстить Потанину за его Киев. Недолго думая, она разнесла по посёлку, что Потанин ходит к чужой бабе. Она сама видела, как он ночью перелазил к ней через ограду. Кто поверил в это, кто нет, но никому не пришло в голову, что такого медведя, как Потанин, ни одна ограда не выдержит, да и зачем ему это делать, когда любая баба сама откроет ему калитку. Конечно, скоро слухи о коварном Потанине дошли до Федосей, и она от расстройства слегла в больницу. Для Францевны это не прошло даром. Одинокий и расстроенный Потанин дня через три после этого пригласил к себе сторожа Ефима. Когда они выпили, он сказал ему:
– Иди, скажи этой стерве: Потанин умер.
– Как умер? – не понял Ефим.
– Скажи, от кровоизлияния, – пояснил ему Потанин.
До Ефима, хоть он и был сильно пьян, дошло – что от него надо.
Францевна, когда он заявился к ней, сидела за столом и пила кофе из любимой чашечки.
– Потанин помер, – брякнул он ей с порога, а присев на табуретку, что стояла рядом, схватился за голову и сделал вид, что плачет. – Ведь вот, живой был, – стонал он, – а раз – и помер!
Францевна выронила из рук любимую чашечку, и от неё остались на полу одни осколки.
– Не может быть! – вскричала она и тоже схватилась за голову.
Держалась она за неё недолго. Вскочив на ноги, она воздела руки к потолку и застонала:
– Не-ет, Потанин не мог умереть!
Ефим решил, что она ему не верит.
– Да постыдилась бы, Францевна! Кровоизлияние у него.
Отыграв свою роль, Францевна бросилась в дом Потаниных, а Потанин, закрыв глаза, уже лежал вверх лицом на кровати.
– Ой, бедная Федосеюшка! Да за что же ей это?! – увидев его, взвыла Францевна по-новому.
Выла она не очень долго, а когда перестала выть, Потанин открыл глаза и сказал:
– Здорово, стерва!
Францевна, не ойкнув, как была, так и упала в обморок. В этот же день Федосею выписали из больницы, а на её кровать положили Францевну.
А погиб Потанин по-глупому. Шли они с Мишкой по улице. Как всегда, по солнечным дням, с рисовкой напоказ, разгуливали по ней голоногие пигалицы, старухи, кучкуясь у подъездов, ругали нынешние порядки, звонкоголосая детвора шныряла под ногами, и ничто, казалось, не предвещало беды. У магазина они встретили дурачка Кузю. Был он в грязном халате и в стоптанных, не по размеру, ботинках. Застывшая на лице мягкая улыбка и голубые с белыми ресницами глаза придавали ему вид подростка, а сбитая в грязную мочалку бородка – вид неопрятного старца.
– А у меня сегодня день рождения, – радостно сообщал он всем, кто проходил мимо.
Его поздравляли, подавали, кто что может, а потом всякий раз спрашивали:
– И сколько же тебе, Кузя, исполнилось?
Кузя морщил лоб, усиленно думал над ответом, а потом, безнадёжно махнув рукой, отвечал:
– Ой, что-то я забыл у мамки спросить!
Все над этим весело смеялись.
Сейчас перед ним торчали два подпитых придурка: один длинноволосый, с фингалом под глазом, другой с дебильным выражением лица и недопитой бутылкой водки. Они разыгрывали Кузю.
– А ну, Кузя, и сколько же я проживу? – спрашивал длинноволосый.
Кузя, отыгравший эту игру сто раз, поднимался на цыпочки, задирал вверх голову и выкрикивал:
– Ку-ку!
– Не-е, мало, – смеялся длинноволосый, и Кузя куковал сколько ему надо.
После этого придурок с дебильным выражением лица наливал ему водки.
– А ну, кыш! – погнал их Потанин.
– А ты не очень! – погрозили ему придурки и отошли в сторону.
При входе в магазин Мишка с Потаниным столкнулись с Францевной. Она недавно вышла из больницы и теперь строила из себя жертву злого заговора двух алкоголиков: Потанина и сторожа Ефима. Увидев Потанина, она юркнула у него под рукой, а когда отбежала на безопасное расстояние, крикнула ему:
– Чтоб тебя, бурбон, задавило-зарезало!
Да, всё бывает в жизни: одному, как говорят, волхвы пальцем в небо попали, другому дура ляпнет – и в точку.
Когда Потанин и Мишка вышли из магазина, придурки уже дрались друг с другом. Придурок с недопитой бутылкой, по-козлиному подпрыгивая, пытался ударить ею длинноволосого. Однако, понимая, что если промахнется, не попадет в голову, ему будет плохо, делал он это с трусливой опаской. Длинноволосый же, тоже подпрыгивая, отступал от него и делал вид, что в кармане у него нож. Вытащить его, опасаясь, что бутылка сразу полетит ему в голову, видимо, он тоже не торопился. Со стороны они были бы похожи на двух дерущихся петухов, если бы страшно не крыли друг друга матом.
– Эх, разве так дерутся! – снимая с себя пиджак, рассмеялся Потанин.
Когда Мишка попытался его удержать, он оттолкнул его в сторону и сказал:
– Студент, не мешай!
Увидев перед собой Потанина, длинноволосый хрипло произнес:
– Дядя, а ведь я тебя на перышко посажу.
– Давай! – двинулся на него Потанин и в это время сзади получил сильный удар по голове бутылкой.
– А, гад! – обернулся он к дебильному придурку и, схватив его за пояс, поднял над головой и, как котёнка, бросил на землю.
Придурок ойкнул, у него хукнуло в животе, и стих.
К длинноволосому Потанин обернуться не успел, его нож вошел ему в спину по самую рукоятку. Оставив нож в спине, длинноволосый бросился бежать, а Потанин, словно не веря тому, что случилось, прохрипел ему вслед:
– Падла, да он же меня зарезал!
В гробу Потанин, как покойник, не смотрелся. Лицо у него было свежим, а вздернутые вверх брови и вытянутый к подбородку нос придавали ему вид человека, удивленного тем, что с ним случилось. Казалось, он сейчас встанет из гроба, расправит плечи и, ни на кого не глядя, выйдет из дому.
Случай на ферме
Старик Яков Мохнач, несмотря на свои шестьдесят лет, всё ещё был крепким и ни на какие болезни не жаловался. Широкий в плечах, с грубым, словно выточенным из камня лицом и лопатообразной бородой, он был похож на сибирского старовера. Жил он один, в своем доме. Сын с невесткой жили в соседнем посёлке и у него бывали редко. В молодости Мохнач был первым на гулянках и в драках, за поножовщину сидел в тюрьме, выйдя из нее, женился, но замашек на гулянки и драки не оставил. Окстился он в пятьдесят лет, после смерти жены. А когда понял, что все эти пятьдесят лет ушли не на то, что надо, замкнулся в себе и стал вести отшельнический образ жизни. Если же появлялся на людях и вступал в разговоры, то всегда был чем-то недоволен. Молодые ему не нравились за то, что не уважают старых, а старые – за то, что долго сидят у молодых на шее. И если правда, что люди, профукавшие ни за копейку жизнь, в старости становятся жадными, то в Мохначе это проявилось в самом неприглядном виде. Он никогда и никому не занимал денег, ходил в старье, питался кашами и пустыми похлебками. Получая приличную пенсию, всем жаловался: «На копейку-то скоро и ноги протянешь». И вместе с тем Мохнач не терпел, если кто-то, поверив в его бедность, ему сочувствовал. Когда не раз слышавшая его жалобы на копеечную пенсию соседская девочка, выпросив у родителей на мороженое, предложила ему: «Дедушка Мохнач, возьмите рублик», – он на неё затопал ногами.
Из жадности Мохнач подрабатывал сторожем на свиноферме. Платили мало, и главный заработок составлял закол свиней. От каждой свиньи он брал по ляжке, кроме этого ему шли все потроха. С этим соглашались, так как лучше его колоть и разделывать свиней в посёлке никто не мог. В помощники себе Мохнач брал белоруса Гришу, которому в прошлом году исполнилось двадцать лет. На Колыму Гриша приехал недавно и, затурканный её суровым бытом, жил незаметно и тихо.
В день закола Мохнач вставал рано, тщательно умывался и, как на праздник, надевал чистую рубаху. На ферму он приходил, когда никого там ещё не было. Когда появлялась заведующая, он сердито спрашивал: «А вы не могли прийти позже?» Недоволен он был и тем, что ему приготовили: ножи казались ему тупыми и короткими, паяльная лампа плохо горела, он всем грубил, а если заведующая спрашивала: «Чего такой злой?», он грубо отвечал: «Если все будут добрыми, кто свиней колоть будет?» И заведующая, и все, кто был на ферме, знали, что сейчас он пошлёт к себе домой Гришу за ножами, – хотя, понятно, и сам бы мог принести их, когда шёл сюда, – потом потребует, чтобы заменили паяльную лампу, проверит прочность настила, на котором будет колоть свиней, посмотрит, достаточно ли принесли соломы.
На заколе Мохнач преображался. Из сварливого и куражливого старика он превращался в ловкого и веселого работника. Лицо его светлело, глаза обретали лихорадочный блеск, покрикивая на помогавших ему бабёнок, хлопал их по задницам и называл касатками. С Гришей они понимали друг друга без слов. В задачу Гриши входило уложить свинью набок, почесать ей брюхо, а когда она успокаивалась, длинным и похожим на штык немецкой винтовки ножом Мохнач бил ей точно в сердце. Уходили на тот свет свиньи без визга и предсмертных судорог. Палили свиней Мохнач и Гриша поочерёдно, а разделывал их один Мохнач. Делал он это без топора, специальным, похожим на мачете ножом. Не слышно было ни треска костей, ни хруста сухожилий, всё, казалось, отделялось как на вареном мясе, без всяких с его стороны усилий.
После закола Мохнача с Гришей вели в сторожку, где был накрыт стол. Непьющий Мохнач здесь выпивал водки. Выпив, хвалился: «Мне свинью заколоть, что другому комара убить». Участвующие в застолье работники фермы слушали его, не перебивая, и обращались к нему только по отчеству. «Без вас, Яков Михайлович, – говорила заведующая фермой, – уж и не знаю, что бы мы делали». «Ну, уж, – скромничал Мохнач, – так и не знаю». Когда работники фермы уходили, за столом оставались Мохнач с Гришей. «Ты, Гриша, у меня учись, – говорил Мохнач, – заколоть свинью – дело непростое». «У мяне, дядя Яша, руки ня те», – жаловался Гриша. «Руки у всех одинаковы, – не соглашался с ним Мохнач, – тут глазомер нужен». Словом, для Мохнача закол свиней был большим праздником, ему нравилось, что его уважают здесь и ценят, и, видимо, поэтому на бедность свою он уже не жаловался. Напротив, когда на столе заканчивалась водка, он доставал из кармана бумажник, хлопал им по столу и с задором решившегося на пьяный разгул восклицал: «Эх, гулять – так гулять!» Правда, после этого в бумажнике он долго копался, а когда давал Грише деньги и посылал его за бутылкой, говорил: «Если там не хватает, так ты уж добавь». «А як же!» – хватался Гриша с места и бежал за водкой.
На одном из последних заколов работники фермы обратили внимание на то, что Мохнач сильно изменился. Он был вялым, как с похмелья, в глазах не было прежнего лихорадочного блеска, когда бил свинью в сердце, казалось, делал он это с каким-то ему известным тайным наслаждением, а при сливе крови в тазик глаза его оставались мутными, как у пьяного. И в сторожке, за столом он был не таким, как раньше. Он как будто отходил от чего-то тяжёлого, глаза его бессмысленно бродили по стенам, а когда его что-либо спрашивали, он отвечал или невпопад, или с большим опозданием. Бумажником он уже по столу не хлопал и Гришу за водкой не посылал. Не все понимали, что с ним случилось. Одни говорили, что это он от старости, другие считали, что он втайне от всех стал много пить. И его стали бояться. «Кто знает, что у него на уме», – говорила заведующая фермой. Кончилось всё это плохо. На последнем заколе он зарезал Гришу. Случилось это так.
Когда в сторожке все из-за стола разошлись, Гриша попросил Мохнача: «Дядя Яша, а тябе ня трудно показать мяне трошки, як ты у сэрдце борову точно вгадуешь?» «Могу», – ответил Мохнач и, взяв похожий на штык немецкой винтовки нож, стал точить его на бруске. «Ты чаго?» – не понял его Гриша. «Главное, длина свиньи, а по ней бери на один или два вершка от лопатки», – не ответил на вопрос Гриши Мохнач и медленно, как крадучись, стал приближаться к нему. Лицо его дергалось, руки дрожали. «Ты чаго?!» – уже закричал Гриша. «Не бойся, сынок», – глухим, как из трубы, голосом сказал ему Мохнач, и, подойдя к нему вплотную, отмерил от подмышки левой руки два вершка. И тут же его нож оказался в сердце Гриши.
Гришу через два дня похоронили, а Мохнача, после медицинского освидетельствования и недолгого следствия, судили. Обросший, с тупым из-под нависших бровей взглядом, на скамье подсудимых он был похож на крупного зверя, посаженного в клетку. Когда его спросили, зачем зарезал Гришу, он глухо, как из ямы, ответил:
– Рука сорвалась.
Дед Игнатий и Антошка
Осень на Колыме – лучшая пора года. Омытое утренней росой небо весь день чистое и, как стекло, прозрачное, тайга, утопая в ярком многоцветье, за горизонтом сливается с небом, в долинах рек полыхает золотом пожелтевших тополей и чозений, на склонах сопок скрывается в густой зелени кедрового стланика, в перелесках горит ярко-красной вороникой. Воздух чист и прохладен, пахнет смородиной, кедровой смолой и прелыми грибами.
Дожди в это время года идут редко и с ними часто приходят грозы. Начинаются они с безобидного облачка на горизонте. Оно белое и кудрявое, но вскоре разрастается в тучу и становится похожим на ледяную глыбу. Первые капли дождя редкие и крупные, как градины, ветер порывистый, в посёлке он крутит вихри, в лесу гудит и ломает кроны. Первая молния похожа на ломаную стрелу, за ней следует такой удар грома, что, кажется, раскалывается небо и разламывается земля. Проходит гроза быстро, после неё идёт мелкий дождь, а потом на небе появляется радуга. Она неестественно яркая и поэтому кажется наклеенной на небо.
Сегодня Антошка и дед Игнатий дома одни. Мать и отец Антошки уехали в Магадан. Перед отъездом мать наказывала деду:
– Ты уж, папа, следи за Антошкой. Он такой непоседливый.
А отец, наоборот, уходя, весело сказал:
– Ты, Антон, за дедом смотри. Он у нас такой: не досмотришь, на улицу убежит, шпаны наприводит.
Сейчас уже полдень, и Антошке скучно. Он ходит по избе, заглядывает под кровать: не там ли лежит потерянный вчера мячик, потом идёт на кухню, берёт со стола оставленный матерью пирожок, но есть не хочется. Подойдя к окну, он крошит пирожок на подоконник, но мухи его не едят, они бьются о стекло, отскакивают от него, как мячики, а когда это им надоедает, садятся на него и чистят крылья. А за окном сидит дед. Голова у него, как в муке, вся белая, грудь худая, глаза, как у слепого, похожи на две пустые стекляшки. Когда он смотрит на солнце, Антошке кажется, что он его не видит, потому что не щурится и не мигает. Деда Антошке жалко и, вынув из комода краски, он рисует ему солнце. Получается оно у него рыжим и совсем не таким, как его представляют взрослые. На нем, как и на земле, живут люди, они похожи на бедуинов, каких видел Антошка, когда ходил с отцом в кино. Лица у бедуинов, как кофе, коричневые, сами они худые и высокие, сидят на верблюдах, в руках у них подзорные трубы, и смотрят они в эти трубы на землю. Что они на ней видят, Антошка рисует в левом углу рисунка. А рисует он там всё, что за окном. И хотя раскинувшиеся по сопкам заросли стланика у него похожи на общипанную овцами поляну, жёлтые тополя и чозении – на соломенные скирды, а река – на кривую дорогу, он представляет это по-другому, наверное, потому, что и взрослые художники видят на своих картинах не то, что на них есть, а то, что они хотят увидеть. По зарослям стланика у него бегают бурундуки, в тополях и чозениях – зайцы, а над рекой летают утки.
Люди на рисунке Антошки маленькие, как лилипуты. У них узкие плечи, тонкие с соломинку руки и ноги, и большие головы. Глаза у всех круглые, как у испуганных кошек, и все они бегают, как будто чего-то ищут. Дед у Антошки на переднем плане и, как ему кажется, очень похож на настоящего. Чтобы деду было смешно, когда Антошка покажет рисунок, он подрисовывает ему тараканьи усы. Они такие длинные, что теперь похожие на лилипутов люди уже бегают не по земле, а по усам деда.
А настоящий дед Игнатий всё сидит под окном и по-прежнему смотрит на солнце. На нём он не видит Антошкиных бедуинов, он весь в прошлом и видит себя на солнечном крыльце материнского дома в Антошкином возрасте. На месте раскинувшихся по сопкам зарослей стланика он видит за своим селом поросшие высокой травой дубовые подлески, река ему кажется протокой, в которой он ловит пескарей, долина её ему представляется в желтом убранстве хлебным полем, где мать вяжет снопы, а он бегает за кузнечиками, а в ярко-красной воронике он видит костры, зажжённые косарями на ночь.
Вспомнив, что Антошку пора кормить, дед Игнатий идет в избу. В избе, уронив голову на подоконник, Антошка спит. Уложив Антошку в постель, дед Игнатий садится на его место к окну и смотрит на улицу. По ней ходят люди, бегают собаки. Вот появляется соседка. Она идет из магазина, в руках у неё большая сумка с продуктами, она готовится к свадьбе сына. И дед Игнатий вспоминает свою свадьбу. Играли её в Ильин день. В деревне в этот день в поле никто не работал, не косил и не убирал сена. Считалось, что если в этот день будешь работать, Илья-пророк нашлёт на землю холодные дожди, гром и молнии. День свадьбы был светлым, небо чистым, солнце ярким, народу на свадьбе было много, играли гармони, пели песни, девки водили хороводы. В них, помнит дед Игнатий, девки пели о том, что жених – он не с перекати-поля, у него и сапоги хромовые, и рубаха шелковая, и хозяйство, и дом, а его Глаша им отвечала:
Мне не надо дом кирпичный, —
Был бы милый симпатичный.
Был бы милый по душе, —
Проживем и в шалаше.
При воспоминании об этом дед Игнатий прослезился. Ведь Глаша умерла рано, когда дочери ещё не было и двух лет. Умерла она без него, в это время шла война, и он был на фронте. Спохватившись, что вдруг Антошка проснётся и увидит, как он плачет, дед Игнатий быстро утёр слёзы.
А над посёлком уже собиралась туча. Дед Игнатий её не сразу увидел, потому что собиралась она с обратной стороны дома. Перед тем, как туче закрыть окно, по улице пробежал ветер, он поднял столб пыли и унёс его в сторону реки. Потом упали первые капли дождя. На дороге они зашлепали, сворачивая пыль в калачики, а в окно застучали, как градом. Когда туча закрыла всё небо, ударил гром и засверкали молнии. Сквозь завесу дождя посёлок стал похож на брошенное задворье, дома стали кособокими, окна пустыми, и деду Игнатию показалось, что это не его посёлок, а тот хутор, из которого они в войну выбивали немцев. Тучи над посёлком ему казались пороховой гарью, в раскатах грома он слышал залпы артиллерийских орудий, в блеске молний видел разрывы снарядов. Закрепившись на окраине посёлка, он бьёт из пулемёта немцев, выскакивающих из горящих хат. В огне они похожи на снятые через черную копирку фигурки, и ему кажется, что стреляет он не по живым людям, а по их теням.
С сильным ударом грома просыпается Антошка.
– Дед! Дед, – зовет он из спальни, – я боюсь!
Дед Игнатий идёт в спальню и ложится с ним. Прижавшись к деду, Антошка успокаивается. С дедом ему всегда хорошо. Лучше, чем с отцом и матерью. Он его никогда не ругает и не берется, как отец, за ремень. Жалко вот, что он скоро умрёт. «Уж и не знаю, – слышал он, как мать жаловалась соседке, – дотянет ли он до Нового года». Как скоро придет этот Новый год, Антошка не знает, – он и считать-то еще не умеет, – но представляет его уже не так, как раньше – с ёлкой, Дедом Морозом и Снегурочкой, – а с большим и красным гробом, в котором лежал соседский дядя Митя, когда его хоронили. У него было жёлтое лицо, острый нос и такие сердитые брови, что казалось, он ещё и чем-то недоволен. Представить таким своего деда в гробу Антошке страшно, и он просит:
– Дед, ты не умирай.
– С чего ты взял, что я умру, – смеётся дед Игнатий и гладит Антошку по голове.
– А мама говорила, – отвечает Антошка и ещё крепче прижимается к деду.
Гроза скоро проходит. Вместо неё идет мелкий дождь. По крыше он словно сеет крупой, а окна от него плачут.
Под шелест дождя Антошка засыпает, а дед Игнатий возвращается в своё прошлое. Вот он в вагоне поезда, рядом дочь, нашёл он её в одном из уральских детдомов. Едут они домой, на родную Тамбовщину. За окном вагона, вот как и сейчас, идёт мелкий дождь, и когда поезд проходит затянутые им жёлтые поля и уже оголённые осенью редколесья, кажется, что он идёт туда, где никогда не бывает солнечных дней, где всё сыро и безысходно. В вагоне душно и шумно, махорочный дым висит коромыслом, играет гармошка. В нём много калек и нищих: калеки возвращаются с японского фронта, а нищие собирают милостыню. Среди нищих есть и в военной форме. Вот один из них: у него помятое, цвета печёного яблока лицо, глаза мутные, как с тяжелого сна, левый рукав гимнастерки пустой. Он ищет, где выпивают. Ему наливают кто из жалости, а кто из пьяного куража. В соседнем купе, где тоже выпивают, его спрашивают:
– Солдат, с какого фронта?
– С японского! – звонко отвечает солдат.
– Дядя, – вдруг раздается звонкий голос из этого купе, – а гимнастерка-то у тебя с чужого плеча!
– С какого чужого?! – сердится на этот голос солдат.
– А с такого! – отвечает голос. – Гимнастерка-то не с японского фронта, а с немецкого.
Дядя, размахивая спрятанной под гимнастеркой левой рукой, бежит из вагона, а в купе хохочут.
– Молодец, Сашок, на понт взял! – хлопают там по плечу хозяина звонкого голоса.
Дочь. Игнатия сидит рядом с ним, на ней серая косынка, протертая на локтях кофта и стоптанные ботинки. С бледным и узким лицом и с глубоко запавшими глазами, она похожа на нищенку. В то, что она рядом с отцом, поверить ей трудно, всё кажется, что и отец, и этот вагон, и люди в нём – это сон, который может внезапно оборваться.
– Папа, – спрашивает она у отца, – а война правда кончилась?
– Правда, девонька, правда, – улыбается ей сержант, что сидит напротив.
У сержанта по-мордовски круглое лицо, весёлые глаза, на японском фронте он потерял половину правой ноги, а на левой руке три пальца.
– Эх, братка, – улыбается он и Игнатию, – заживем мы теперь – лучше и не надо!
А Игнатий тоже не может поверить, что дочь с ним рядом. Сколько он хватил, где только не был, пока нашёл её.
На одной из станций Игнатий покупает бутылку самогонки и с сержантом они выпивают. От самогонки у него кружится голова, ему легко, он словно парит в воздухе, и уже не кажется, что поезд идёт туда, где не бывает солнечных дней, и где всё сыро и безысходно. Там, куда идёт поезд, его родное село, в нём он поднимет свой дом, выучит дочь, поставит её на ноги.
– Ничего, и мы заживем! – словно понимая, о чем думает Игнатий, говорит сержант.
Он тоже из деревни, там у него жена и две девочки.
– Вот, – показывает он на потерянную ногу, – всё равно ждут. Приезжай, пишут, родимый тятенька, хоть какой.
Сказав это, сержант отворачивается к окну и курит.
Встречали сержанта с мордовским лицом похожие на него дочери и маленькая, с подростка, жена. Все плакали от радости, а когда шли с вокзала, девочки крепко держались за его костыли, а жена всё никак не могла найти себе места. Она суетилась, как пойманная в клетку мышка, то забегала вперед, то отставала, и всё не могла успокоиться, чтобы не плакать.
Не проснись Антошка, дед Игнатий, наверное, ещё долго бы находился в своём прошлом. Чего только не было в его жизни, пока не поставил дочь на ноги, не выучил её, не выдал замуж. Но Антошка проснулся, и они выходят на улицу. Дождя уже нет, воздух чист и прохладен, пахнет свежескошенной травой, смородиной и прелыми грибами, солнце уже на закате, а с другой от него стороны в небе яркая радуга. Дед Игнатий и Антошка садятся на крыльцо и смотрят на радугу. Деду Игнатию она говорит о том, что завтра будет хорошая погода, ребятишки пойдут за смородиной, бабы – за брусникой, а мужики – на реку ловить хариуса. Он бы и сам сходил на реку, посидел у костра, послушал, о чём говорят мужики, но нет уже сил, да и Антошку не на кого оставить. А Антошке кажется, что за радугой большой и красивый мир, в котором с неба никогда не сходит солнце, а на земле круглый год стоит лето.