355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Пензин » К Колыме приговоренные » Текст книги (страница 6)
К Колыме приговоренные
  • Текст добавлен: 3 апреля 2017, 17:00

Текст книги "К Колыме приговоренные"


Автор книги: Юрий Пензин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 28 страниц)

– Ах, так! – вскричал широколобый. – Нюрка, неси ружьё.

– Счас, – неохотно поднялась Нюрка с крыльца и ушла в дом.

Когда она вернулась с ружьём и широколобый стал его заряжать, Пронька понял: делать ему тут нечего. Сплюнув, он оставил калитку и чуть не бегом бросился по улице. Сзади его ещё долго раздавался смех. Широколобый заливался мелко, по-бабьи, а девка ухала, как в пустую бочку.

2

Вернулся Пронька в свою деревню и не знал, что в ней делать. Работы не было, никто его уже не помнил, а если кто и помнил, то боялся: кто знает, что у этого зэка на уме. Иной раз на него находила такая тоска, что хоть в петлю. Не помогала и водка. Когда выпивал, болела голова, хватало сердце и жить ещё больше не хотелось. «А ты женись», – посоветовал ему сосед и вечером привел бабу; У нее был, как у мужика, крупный нос, тяжелый зад и кривые, в разные стороны, толстые ноги. А когда Пронька заметил, что у этой бабы один глаз искусственный, подумал: «Ну, такую ещё и найти надо».

– Я согласная, – заявила баба и выставила на стол бутылку водки.

Выпив, продолжила:

– Горбатого не лепи, откуда ты – знаю. А если я к тебе с душой, то – во!

И показала Проньке похожий на кувалду кулак, а потом пояснила:

– Тело бери, а душу не трожь!

Когда, готовясь к первой брачной ночи, она вышла из дому, сказав, что до ветру, Пронька набросился на соседа.

– Пронь, да я ж для хохмы, – смеялся сосед.

– Ну, так забирай свою хохму и кати отсюда! – сказал ему Пронька.

Они ушли, а на Проньку накатила обида. «За кого они меня приняли? – думал он. – За идиота?» Но вскоре стал себя успокаивать. «Зэк, – он и после тюрьмы зэк. Кроме, как этой стерве, никому и не нужен», – уже думал он. В этом же он убедился, когда пытался устроиться на работу в бригаду сезонных строителей, залетевших сюда с Кавказа.

– Нэ-э, – обрезал его бригадир, – вороват будеш.

– Да не вор я, – стал убеждать его Пронька.

– Э-э, – не поверил бригадир, – махорка турма воровал? Воровал. Пайка хлэб воровал? Воровал. Извины, друг, – закончил он разговор, – нэ приму!

Когда Пронька окончательно убедился, что и здесь, и, наверное, в другом месте он никому не нужен, ему стало приходить в голову: а не вернуться ли в лагерь? Ведь это так просто: сопри в магазине бутылку водки, да так, чтобы тут же поймали – вот и лагерь! И, наверное, он так бы и сделал, если бы не встретил Нила Федотыча, учителя физики из колонии. Нил Федотыч уже не походил на капитана дальнего плаванья. Усы у него обвисли, горбатый нос сморщился и стал похож на кривую морковку, и ходил он уже не деревянно раскачивающейся походкой, а шаркая ногами, и, казалось, боялся – как бы не оступиться. Водкой и чесноком от него уже не пахло. «Свою бочку выпил», – сказал он Проньке. Нил Федотыч пригласил его к себе, и они просидели с ним до позднего вечера.

– Вот ты, Проня, говоришь: лагерь – одно, нелагерь – другое. Да так ли уж это? – говорил Нил Федотыч. – Может, это придумал ты для удобства своей жизни? А? И такое бывает. Помню, был у нас директор школы, – чтоб ему пусто на том свете было, – разделил всех учеников на умных и неумных. Одних поставил налево, других – направо, а сам Наполеоном между ними. Понятно, левых он одарит, правых ударит. Просто, а главное, удобно: не надо ломать голову над тем, что и из неумных детей вырастают умные, а из умных – дураки. Да что там говорить! – со старческой безнадёжностью махнул он рукой. – Разделили вот мир на божественный и земной. И что же? Всем удобно: верующий – греши да кайся, неверующий – что хочу, то и ворочу. Нет, Проня, выброси из головы всё, что придумал. Лагерь – нелагерь! Да не место же, в конце концов, красит человека, а человек место.

Потом Нил Федотыч говорил о том, что Проньке в своём лагере было удобно, потому что не надо было там ни о чём думать: ни о работе, которую не выбирал, ни о еде, которую не готовил. Конечно, работа тяжёлая, еда хреновая – и это плохо, а хорошо – не думай ни о чём, не ломай голову, для этого начальство поставлено.

– Знаешь, Проня, – закончил разговор Нил Федотыч, – кати-ка ты на Север. Был там и скажу: народ – что надо, да и работы навалом.

И Пронька уехал на Север. Устроился он в геологическую партию канавщиком. Работа, как казалось ему, не бей лежачего: выбил бурки, взрывник бабахнул и покидывай после него лопаткой. А пошли дожди – лежи в палатке и поплёвывай. Сначала это ему нравилось, а потом словно обрезало: осточертело лежать в палатке, да и работа – что это за работа! С утра, не дай бог, тучка на небе, всё – отбой, дождь будет! До обеда просидели, нет дождя. На работу? Опять нет: канавы далеко, пока это до них доберёшься. Да в лагере бы за такую работу шкуру сняли. А ведь было же время, когда в этом лагере Пронька только и думал: как сачкануть, обвести лепилу, пристроиться шнырем. Выходит, и без работы не лучше. И Пронька стал ходить на свои канавы один и в любую погоду. Его не поняли.

– Ай в люди хочешь выбиться? – спросил его однажды работавший с ним напарник.

А потом кто-то пригрозил:

– Проня, не высовывайся!

«Да пошли вы!» – послал их Пронька. А дальше – еще хуже. Когда он стал давать кубы в два раза больше, чем другие, начальство его стало хвалить и носиться с ним, как с писаной торбой. «Ах, если бы не вы, Прокопий Макарович…», – говорил начальник партии, – «Благодаря вам, Прокопий Макарович», – повторял за ним начальник отряда. «И чего поют?» – злился на них Пронька. А допелись они до того, что канавщики его возненавидели. Хотели побить, да побоялись: кто знает, что у этой урки на уме. А Пронька стал уединяться. После ужина он шёл на речку, сидел на её берегу и думал: что делать дальше. Понятно, канавщики – бич на биче и из своих подвалов и теплотрасс выбрались они сюда на лето не на работу, а на отдых от беспробудного пьянства И голодного прозябания. И их понять можно: они такие, какие они есть. Не мог понять Пронька других. Послушаешь вечером после ужина их разговоры: артисты!

– Мирта Ивановна, – словно подкрадываясь, говорит начальник партии уже немолодой, похожей на крепко сколоченную колоду женщине, – вам нетрудно будет завтра озадачить студентку Нину на отборе образцов?

– Альберт Николаевич, зачем вы так говорите, – обиженно надувает губы Мирта Ивановна, – поднимать практический уровень Ниночки – моя прямая обязанность.

– Вы уж, пожалуйста, – еще раз просит начальник.

Мирта Ивановна глубоко вздыхает, потом вдруг охватывает руками голову и стонет:

– Ах, опять эти магнитные бури! И как у меня от них голова болит! Передали, они и завтра будут.

И смотрит на всех с такой болью на лице и такими по-коровьи печальными глазами, что кажется, вот-вот и расплачется.

Пронька понимает: на этой корове – воду возить, а она ломает роль женщины с тонкой натурой, глубоко и ранимо чувствующей окружающий мир с его магнитными и немагнитными бурями.

– А у вас как? – спрашивает она рядом сидящего завхоза Копняка.

Колодообразный, как и она, Копняк её не понимает.

– Чего как? – спрашивает он.

– Голова болит? – уточняет Мирта Ивановна свой вопрос.

– Какая голова? – опять не понимает Копняк.

– Счастливые люди! – восклицает Мирта Ивановна. – Нервы – канаты, психика – железная, ну, а остальное… Что скажешь: каждому своё!

Всякое утро Мирта Ивановна встречает с мольбертом и на высокой горе, расположенной рядом с лагерем. Там она рисует восходящее солнце.

– Ах, сколько в нём экспрессии! – говорит она, когда возвращается в лагерь.

Вечером, забыв, что и сегодня магнитные бури. Мирта Ивановна читает стихи.

 
– Я живу, словно в сне неразгаданном
На одной из удобных планет,
 

воздев руки к небу, тянет она через нос.

Закончив читать стихи, восклицает:

– Ах, этот Северянин!

Кто такой Северянин, Пронька не знает, но стихи его ему нравятся. Слушая Мирту Ивановну, он видит перед собой эту планету. Окутанная голубой дымкой, она летит к звёздам, на ней и реки, и леса, и горы, но не такие, как на Земле, а ярче и красочнее. Иногда на этой планете он видит мальчика с двумя белыми конями, и тогда ему кажется, что баба тогда в посёлке всё перепутала и послала его не к этому мальчику, а к кому-то другому. «Конечно, перепутала, – убеждает он себя, – при чем тут этот широколобый придурок».

К концу полевого сезона неожиданно для всех Мирта Ивановна стала волочиться за Копняком. То ли этот Копняк, заблудившись однажды ночью в лагере, случайно попал в её палатку, или она своим спиртом его туда заманила – кто знает, но Копняк после этой ночи, похоже, был готов провалиться сквозь землю. Теперь у вечернего костра Мирта Ивановна брала в руки гитару и, направив на него подернутые любовной поволокой глаза, пела:

 
– Ах, зачем эта ночь
Так была коротка?
Не болела бы грудь,
Не страдала душа.
 

От смущения у Копняка краснел нос, а когда, пытаясь остановить Мирту Ивановну, он начинал ей крякать, Проньке его было жалко.

Как ни странно, но, похоже, благодаря Мирте Ивановне, Пронька не стал уже так прямо и категорично делить мир на лагерный и нелагерный. Если раньше из лагеря все люди на свободе ему казались одинаковыми, чужими и безразличными, то она своей игрой в тонкую натуру хотя и отталкивала, но в то же время и вызывала у него живой интерес, а стихами Северянина – большое уважение, за любовь же к Копняку ему её, как и Копняка, было жалко. Да что Мирта Ивановна! Ведь и бичам, возненавидевшим его, он, в своём делении мира на две части, не находил места. Они, в его представлении, торчали, как камни на дороге, разделяющей эти части. И Пронька, наверное, навсегда бы забыл о том, что мир делится на лагерь и нелагерь, если бы об этом ему не напомнил один из геологов. Всё свободное время, по-старчески сгорбившись у костра, в круглых, по-детски небольших очках этот геолог просиживал над кроссвордами. С одним из них он подошел к Проньке и спросил:

– Как по-вашему будет: выяснение отношений?

– Что по-вашему? – не понял Пронька.

– Ну, по-лагерному, – уточнил геолог.

Проньке ударило в голову, он хотел послать геолога подальше, но, взяв себя в руки, успокоился и ответил:

– Разборка.

– Раз-бор-ка, – вписал геолог в кроссворд и вернулся к костру.

Не нравился Проньке и пижонистый, похожий на общипанного с хвоста кулика младший геолог Одинец. Похоже, он был большим бездельником и, зная это, прикрывался бойким видом и красивой, с вычурным прибабахом, фразой. Когда начальник партии ставил перед ним задачу, он, не дослушав его до конца, нетерпеливо перебивал:

– Альберт Николаевич, вы дайте мне физиономию вопроса, а в остальном – я уж как-нибудь сам.

Получив физиономию вопроса и отойдя в сторону, недовольно говорил:

– И чего соловьёв разводит?!

Вечером, вернувшись с маршрута, он бросал у костра свой рюкзак с образцами и со студенткой Ниной шел на речку. Было слышно, как дорогой он спрашивал её:

– Нинон, между нами, девочками, ты когда замуж выйдешь?

А начальник партии в это время просматривал его образцы, морщился и многие выкидывал в кусты. Вернувшегося с речки Одинца это не смущало. Обнаружив, что рюкзак наполовину пуст, он смеялся и говорил Нине:

– Очередной выкинштейн!

Начальника партии Проньке было жалко. «Эх, Альберт Николаевич, – думал он, – мягкий ты человек. Да этого бездельника поганой метлой гнать надо».

Если же начальник собирал, всех и ставил общую задачу, после его выступлении брал обязательное слово Одинец.

– А не думаете ли вы, Альберт Николаевич, – начинал он, – что ваши предложения – это всего лишь метод пробного тыка? Не лучше ли нам идти широким фронтом, так сказать, с фланговым охватом?

Выступления его, видимо, ему самому нравились, после них он важно и долго перед всеми пыжился, а что касается предложений Альберта Николаевича, говорил о них:

– Видали мы его указявки!

А вот студентка Нина Проньке нравилась. Она ещё, как школьница, носила на голове большой из светлого шелка бант, лицо у неё было, как у кошки, круглое, глаза голубые и большие, и в них, кроме душевой открытости и мягкой доброты, ничего не было. К Альберту Николаевичу она относилась с большим уважением, Одинца, похоже, недолюбливала, а бичей боялась. Когда они напивались тайно выстоянной в кустах браги, она избегала их и жалась то к Альберту Николаевичу, то к Мирте Ивановне. К Проньке она, видимо, относилась хорошо. Ему она давала читать книги, а когда он ей их возвращал, всегда спрашивала:

– Интересно?

И так при этом смотрела на Проньку, что казалось, скажи он – неинтересно, она бы от обиды за книгу расплакалась. Видимо, она и жила-то только своими книгами, а на жизнь смотрела ещё по-детски, как на что-то не совсем ей понятное и поэтому интересное.

Наконец, в лагерь геологов пришла осень. С её прозрачным, как стекло, небом, задумчивыми в жёлтом убранстве далями, запахом прелого опада и шорохами падающих с тополей листьев Пронька почувствовал в себе что-то новое, что кружило ему голову, а когда он поднимался на речной утёс и смотрел на раскинувшиеся перед ним просторы, его охватывало чувство воздушного полета. Теперь уже не казалось, как в заключении, что природа – это искусственные цветы у гроба покойника. Мир, объявший и эту природу, и всех, с кем он проработал лето, для Проньки стал одним, и не было в нём уже прежнего деления на лагерь и нелагерь, а сам он себя чувствовал уже не пешкой в руках чужой воли и слепого случая. «А Нил-то Федотыч прав», – вспоминал он разговор с ним перед отъездом на Север.

Перед вылетом с поля геологи решили истопить баню. Пока она топилась, бичи напились браги и уже буйствовали в своей палатке. Первым помылся Альберт Николаевич, а за ним в баню пошла студентка Нина. Пронька в это время готовил себе бельё и заодно укладывал свои пожитки для отлёта. Вдруг он услышал громкие голоса, топот ног, и к нему в палатку вбежал Одинец.

– Прокопий Маркович, – вскричал он, – студентку насилуют!

В чём был, Пронька вскочил из палатки. Перед баней уже собрались геологи, они что-то кричали, суетливо бегали, но в баню кинуться боялись. Бич, насилующий там Нину, грозил им через окошко, что всех перережет, а Нина, уже задыхаясь, кричала и звала на помощь. Как Пронька ворвался в баню, взял ли он топор в предбаннике или где-то в другом месте, он не помнил. Топор расколол бичу голову и он, не ойкнув, свалился на пол.

Проньку судили и дали семь лет. По суду выходило, что если бы у бича, как и у Проньки, был топор, то тогда не было бы превышения оружия нападения, и его бы, Проньку, оправдали.

Простые люди

Посёлок горняков, заброшенный в верховья Колымы, состоял из осевших в землю деревянных одноэтажек с облупившейся штукатуркой и покосившимися окнами. С его убогостью не вязались светлые черепичные крыши да широкая, как городская магистраль, улица. Омытая дождями черепица в солнечные дни блестела, как новая, на улице в такие дни мальчишки гоняли мячи, а взрослые сидели кто на крыльце, кто на завалинке, и ничего не делали. Посёлок был небольшой, и все друг друга хорошо знали. Никого уже не удивляло, что Нюрка Огольцова почти каждый год выходит замуж и, как по заказу, через каждые три рожает детей, что Коротеня много пьёт, а напившись, выходит на крыльцо и играет на гармошке, знали, что Бояриха гонит самогонку, а пенсионер Пряхин откладывает деньги на свои похороны. На окраине посёлка, откуда уже начиналось болотистое редколесье, с мужем Николаем жила Вера Ивановна. К ним недавно приезжала дочь и оставила им своего Лёвку.

Жизнь в посёлке протекала мирно и тихо, и с тех пор, как у Боярихи сгорела баня, в которой она по ночам гнала самогонку, особых событий в ней не было. Жили открыто, ни в чём не таясь и не высовываясь, и понимали друг друга с полуслова. Если кто-то умирал, хоронили сообща, а когда приходили праздники, гуляли одной компанией. Иной раз казалось, что от такого тесного общения и одинакового образа жизни и по облику все стали похожи друг на друга. Выражалось это в неброском виде, спокойном выражении лиц и неторопливых движениях. Отличались только по возрасту да ещё по тому, что каждому дано с детства. У рыжей Нюрки Огольцовой были ореховые глаза, у толстой Боярихи – пухлые, как оладьи, щеки и длинный нос, щуплый Коротеня отличался большими, как лопухи, ушами и тонкой шеей, Пряхин был крупно сложен, как слон, неповоротлив, а болтливый и словоохотливый Николай у Веры Ивановны, когда говорил, казалось, половину своих слов проглатывает, и поэтому понять его всегда было трудно, у самой же Веры Ивановны были по-овечьи грустные глаза и большие, как у деревенских баб, руки.

Объединял этих людей не только одинаковый образ жизни, объединяла их и работа. Никто из них не поднялся в ней высоко, работали там, где прикажут, и делали – что скажут. Так как работа для них являлась неотъемлемой частью жизни, как, например, еда или сон, ею они не тяготились и не лезли в ней в передовики, но и не опускались низко. Работали – как работалось, а вечером шли домой и занимались своими делами. И так изо дня в день до первых праздников или других знаменательных событий.

Недавно у Нюрки опять состоялась свадьба. Жених, надувшийся за столом индюком, делал вид, что женится на ней, исходя из самых серьезных побуждений. У него были круглые навыкате глаза, толстая шея и похожий на клюв орла большой нос. Одет он был в новый, хорошо подогнанный к его полной фигуре костюм, зубы и портсигар у него были позолоченными. Звали его Георгием, и было заметно, что в нём течёт нерусская кровь. Когда его спросили, и сколько же стоит этот портсигар, он ответил:

– Дывести рубыл.

Нюрка от любви к этому Георгию, похоже, совсем обалдела. Она жалась к нему, как кошка к теплому камину, подкладывала ему в тарелку что повкуснее, а когда он обронил на пол вилку, она так бросилась за ней, что чуть не перевернула стол. А сам Георгий Нюрку называл мой Анэ и смотрел на неё, как кот на сметану, а когда его спросили, не помеха ли ему её дети, он ответил:

– Дэти – мой слабость.

Коротеня на свадьбе играл, пока не свалился со стула, а Бояриха так плясала, что звенела на столе посуда. Когда она пригласила в круг пенсионера Пряхина, и он не отказался:

– Эх, где наша не пропадала! – весело крикнул он и выдал таких кренделей, что никто их от него и не ожидал. Неповоротливый в трезвом состоянии, тут он гоголем заходил вокруг Боярихи, на когда пошёл вприсядку, не выдержали ноги и он, расстроенный, вернулся на своё место. А Бояриха, выбивая дроби, уже пела:

 
– Говорил матаня речи.
Под столом мне ногу жал.
Окрутил меня в тот вечер,
А под утро убежал.
 

И припевала:

 
– Оба-на, оба-на!
Вся уха расхлёбана!
 

Не выдержал, чтобы не выйти в круг, и Георгий.

– Генацвале, – крикнул он не свалившемуся ещё со стула Коротене, – лэзгинку!

Коротеня играть лезгинку умел, а Георгий, выждав нужный момент, так пошёл по кругу, что когда застриг вытянутыми на дыбки ногами, казалось, что ещё немного, и он взлетит в воздух. «Цхы!» – резал он этот воздух воображаемым в руке кинжалом, а потом, словно его укусили за пятки, запрыгал по кругу мячиком. За ним вышла и Нюрка. Не понимая, что танец грузинский, она по-русски, с прискоком и чуть ли не вприсядку пошла вокруг Георгия, а потом, словно и её укусили за пятки, запрыгала, как прыгают хохлы, когда танцуют гопака. Растерявшись, Коротеня перестал играть, а Георгий, похлопав Нюрку по плечу, сказал:

– Молодец, Анэ!

Потом пели песни. В веселых задавала тон Бояриха, а грустные запевала Вера Ивановна. Голос у неё был высокий и по-девичьи чистый, и когда она пела, казалось, стоит открыть дверь, и песня её вылетит на улицу, поднимется над посёлком, над его черепичными крышами, и улетит в небо. А когда доходили до песни «Сронила колечко», в которой Вера Ивановна, словно уже не пела, а рассказывала о несчастной женщине, покинувшей и детей, и мужа из-за любви к другому, Пряхин, от которого тоже когда-то ушла жена, шёл на кухню и там курил.

После песен шли разговоры. Бабы, сбившись в кучу, сначала тараторили каждая о своём, а потом переходили и к Нюркиной свадьбе.

– Нюр, ты этого черкеса держи! – советовала Бояриха и бросала в сторону Георгия: – У-у, глазищи-то выпучил! Того и гляди – зарежет!

– И черкесы – люди, – не соглашалась с ней Вера Ивановна.

А на Георгии уже сидел словоохотливый Николай. Похоже, он пытался доказать ему, что Колыма не хуже Грузии, но так проглатывал слова, что понять его было трудно.

– Зачэм нэ по-русски говорыш? – спрашивал его Георгий.

Расходились под утро. Нюрка, видимо, оттого, что всё так хорошо получилось, и теперь у неё начнется новая и не такая, как раньше, скучная жизнь, то смеялась, то плакала, а Георгий говорил:

– Мой её Капказ увезёт.

Бросил Нюрку Георгий через месяц. Оказывается, на Кавказе у него была своя семья, а на Колыму он приехал за легким рублем, и Нюрка у него была очередной подстилкой. Успокаивали Нюрку все.

– Чтоб у этого басурмана глазья повылазили! – грозила Бояриха кулаком в ту сторону, где, как ей казалось, находился Кавказ.

Вера Ивановна давала Нюрке успокоительные капли и вместе с ней плакала, а успевший уже где-то выпить Коротеня обещал Нюрке, что в первом же отпуске он найдет эту кавказскую суку и обязательно её зарежет. Зная, что в горе бывает полезно и выпить, Пряхин пришёл с бутылкой. Нюрка быстро опьянела и снова стала плакать. Принесли вторую, а потом Коротеня сбегал и за гармошкой. Разошлись в полночь и с песнями.

– Не жили хорошо – и не стоит начинать, – успокоил на прощанье Нюрку Пряхин.

Прошло лето, настала осень, и в одну из её ненастных ночей Пряхин умер. Деньги, что копил на похороны, он завещал Вере Ивановне. На них похоронили его, как положено, обмыли, обрядили в чистое, обили гроб красным шёлком, в мехцехе, где он работал кузнецом, из листового железа сварили красивый памятник, заказали оркестр. На похороны вызвали сына. Работал он в леспромхозе, и как писал отцу, зашибал там большие деньги. Ещё говорил Пряхин, что сын постоянно зовёт его к себе, но он не едет потому, что у сына своя семья, с которой и без него, старого Пряхина, ему забот хватает. Пряхину не очень верили. Сейчас, небритый и нетрезвый, с рыжим овином спутанных на голове волос, сын Пряхина был больше похож на спившегося бродягу. На гроб отца он упал грудью и, мотая над ним лохматой головой, застонал:

– Эх, папаня-а!

Выговорить он больше не мог, его, видимо, душило горе.

На кладбище, когда уже собирались опускать Пряхина в могилу, приехал директор прииска.

– Товарищи, – сказал он в прощальном слове, – сегодня мы провожаем в последний путь нашего дорогого Максима Петровича. И в общественной жизни, и за своим никогда не остывающим горном Максим Петрович для нас был примером для достойного подражания. Трудно поверить, что его уже нет, ещё труднее удержать слёзы, – вытер он глаза вытащенным из кармана платочком.

Закончить свою речь директор уже не мог.

– Эх, да что говорить! – махнул он бессильно рукой и, склонившись над гробом, тихо произнес: – Спи, наш дорогой товарищ.

Грянул оркестр, и Пряхина опустили в могилу. Бросив первым на его гроб горсть земли, директор уехал, а в толпе пошли разговоры:

– А директор-то, смотри, и нашего брата не забывает, – говорил Коротеня.

– И на похороны простого кузнеца время нашёл, – повторяла за ним заплаканная Бояриха.

А кто-то из толпы заметил:

– А что, и кузнец, братцы, – человек!

Ох, не знали они, что было утром в кабинете директора!

– Кадры! – скомандовал он своей секретарше.

Через минуту стояла перед ним кадровичка.

– Узнай-ка, милая, – попросил он её, – как звали Пряхина. – А когда она пошла поднимать свою картотеку, он бросил ей вслед: – Да посмотри, кем он у нас работал?

А поминки прошли хорошо. Выпили по сто пятьдесят граммов водки, закусили блинами, потом принесли рис с изюмом и жареную курицу. Все Пряхина поминали добрым словом, и никто, даже Коротеня, не напился. Правда, сын Пряхина был всё так же нетрезвым. Он плакал, как от зубной боли, мотал из стороны в сторону головой и, похоже, всё ещё не мог поверить, что его папаня умер.

– Ведь надо же – был и нету! – пьяно разводил он над столом руками.

Зимой в посёлке появилось телевидение. Первыми купили телевизор Вера Ивановна с Николаем. Теперь каждый вечер все собирались у них. Когда за окном под пятьдесят и от мороза спирает дыхание, у жарко натопленной печи, за столом с закусками и горячим чаем, да ещё и у голубого экрана телевизора жизнь кажется не такой уж и серой и беспросветной, и если на экране появляется диктор и рассказывает о последних событиях в стране и мире, то почему бы вместе с ним не порадоваться за чьи-то успехи, не посочувствовать тем, кому не повезло, не перенестись с этим диктором, например, в Африку, в какое-нибудь Конго, где от голода мрут дети, а взрослое население убивает друг друга. И уже кажется хорошо, что ты не в Конго, а здесь, на Колыме, где никто никого не убивает, а Лёвка, выполняющий сейчас уроки на кухне, не голодный и от бабушкиных пирожков уже воротит нос.

А вот и кино. Оно не наше, американское, и, наверное, поэтому каждый в нём видит своё. Бояриха в главном герое, с таким же, как у неё, длинным носом, видит прощелыгу, который в конце фильма себя покажет, Вера Ивановна видит в нём положительного человека, Нюрка – коварного обманщика, а Коротене, успевшему с Николаем пропустить на кухне полстакана водки, длинный нос героя кажется смешным, потому что, когда он целует свою девку, нос ему мешает, и он, кажется, готов его куда-нибудь спрятать, но не делает этого, потому что делать это при девке неудобно. Потом Коротене кажется, что у героя не только длинный нос, но и большие уши, и когда он ест, они у него шевелятся, а когда оказывается в постели и занимается со своей девкой любовью, они прыгают у него, как зайчики.

– Коротеня, проснись! – толкает его в бок Бояриха.

Едва не свалившись со стула, Коротеня открывает глаза и видит; что герой со своей девкой и на самом деле в постели, но уши у него не прыгают.

– Фигня какая-то! – говорит он и идёт на кухню, где его ждет Николай с недопитой бутылкой.

А Лёвка пыхтит над уроками. У него что-то не ладится, и он ждёт, когда Коротеня с Николаем допьют свою бутылку и дед сядет с ним за уроки. Когда на столе появляется новая бутылка, он идет в комнату, где смотрят телевизор, и жалуется:

– А деда водку пьёт.

Глубоко вздохнув, Вера Ивановна идёт на кухню.

– Николай, у тебя же сердце, – говорит она.

Но бутылки на столе уже нет, она спрятана под лавку, и Коротеня с Николаем делают вид, что заняты беседой. Когда Лёвка возвращается, Коротеня строго спрашивает:

– Лёвка, а почему это ты плохо учишься, а?

А Лёвка и на самом деле учится плохо. По арифметике и грамматике у него одни двойки, только по пению – хорошо.

– А он еще и поёт, – смеется Коротеня и советует Николаю Лёвку выпороть.

– Меня, помню, батя пока не опояшет, я и за книжку не садился, – сообщает он.

А Бояриха, всякий раз, когда уходит, гладит Лёвку по голове и говорит:

– Не будешь учиться, дураком станешь.

Защищает Лёвку одна Нюрка. По её мнению, во всем виноваты учителя.

– Дети-то не свои, – говорит она, – чужие, вот и ставят им двойки.

Лёвке это нравится, он благодарно смотрит на Нюрку, а когда она уходит, говорит Вере Ивановне:

– Баб, иди к нам в училки.

Весной, на пилораме, где Коротеня распускал на доски брёвна, ему отрезало кисть левой руки, и его отправили на пенсию по инвалидности. Сначала он упал духом, а потом взял себя в руки и виду, что ему плохо, не показывал. А вскоре к нему зачастила Нюрка.

– И картовки-то не почистит, – говорила она.

Потом она стала Коротеню обстирывать, убирать у него квартиру, а потом забрала его к себе. Свадьбу не играли: не молодые, да и сходятся-то не по любви, а по необходимости. Посидели, выпили немного, Коротеня попиликал одной рукой на гармошке, но никому под неё не пелось. Бояриха весь вечер сидела молча. Видимо, без Пряхина, с которым она иногда проводила вечера, жить ей стало скучно. Когда расходились, решили завтра сходить на его могилку.

Утро на следующий день выдалось солнечным, небо стояло чистым, и на кладбище уже пели птицы. Николай с Коротеней взялись поправлять могилку, Нюрка пошла собирать на неё цветы, а Вера Ивановна с Боярихой стали накрывать стол на расстеленной у могилки скатерти. Лёвка с Нюркиными ребятишками бегали за кладбищем, гоняли там бурундуков и ловили бабочек. Когда сели помянуть Пряхина, сначала поставили на его могилку рюмку водки и накрыли её кусочком хлеба, а потом уже выпили сами. О Пряхине говорили по-доброму, ведь в посёлке он никому не сделал зла, никого не обидел, ни о ком не сказал дурного слова. Помянув Пряхина, каждый стал думать о своём. Веру Ивановну и Николая беспокоил Лёвка, – как-то он осилит свою школу, – Нюрка думала, как поднять детей, Коротеня, научившийся шить унты и торбаса, надеялся, что на этом заработает, а Боярихе казалось, что уж в этом-то году сын обязательно приедет и заберёт её к себе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю