355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Пензин » К Колыме приговоренные » Текст книги (страница 12)
К Колыме приговоренные
  • Текст добавлен: 3 апреля 2017, 17:00

Текст книги "К Колыме приговоренные"


Автор книги: Юрий Пензин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц)

К зимовью из толстого леса Ерёма пристроил склад и посадил у него на цепь взятую в Охотске похожую на волка бродячую собаку. Чтобы собака меньше спала, он держал её впроголодь, а когда кормил, травил её палкой. От этого, считал он, она будет злее. Назвал он собаку Алданом. Главная обязанность Янки, как и Алдана, заключалась в охране Ерёминого товара, когда сам Ерёма разъезжал по тунгусам. Заниматься торговлей Янке он не доверял и поэтому, собираясь в очередной отъезд, всякий раз наказывал: «Никого не пускать! Кто полезет – стреляй!» Янке такой наказ нравился. Он подтягивался, поправлял на поясе нож и говорил: «У мянэ воны нэ зрадуются».

Чем больше у Ерёмы ломился склад от пушнины, тем жаднее становился он. За одноручные пилы он брал уже двойную цену, а за каждую крышку к ранее проданному чайнику при повторном объезде меньше беличьей шкурки не брал. Взялся он за хорошую плату и крестить тунгусов. Опыта в этом он набрался у отца Сысоя, у него же перед отъездом выпросил ризу и крест. Склонил он на свою сторону даже и тех, кто верил шаманам. По его выходило, что дух, с которым общаются шаманы при камлании, и на самом деле является святым, но ходит он под христианским Богом вместе с его сыном Иисусом Христом. И поэтому-то Ерёма крестит их не просто так, а во имя Отца-Бога, его сына Иисуса Христа и ихнего святого духа. Тунгусы в это верили, а про Ерёму говорили: «У-у, бачка умный!»

Весной Ерёма стал всё чаше ездить в то якутское стойбище, где его выходили от схваченной на шурфу болезни. Не пилы и не чайники возил он в этот улус, а бусы из сердолика и серебряные серьги да спирт, ничем не разведенный, и чай настоящий, плиточный. И ездил он туда к той девке, которую ему предлагал старый якут за подаренное ему ружьё. Звали её Сардана, и были у неё не по-якутски большие глаза и длинные, дугой подкрученные вверх чёрные ресницы. Когда Ерёма смотрел в эти с подкрученными ресницами глаза, у него кружилась голова, и хотелось взять эту Сардану в охапку и унести за улус в тальниковую рощу. Старый якут, которого звали Гермогеном, был её отцом и Ерёму в его желании понимал, не понимал его молодой якут Афанасий, которому Сардана уже приходилась женой. Когда Гермоген напивался привезённого Ерёмой спирта, он шёл к дочери и зятю и звал их к себе в гости. «Киль мене, – говорил он, – чай бар, арыгыы бар»[4]4
  Идите ко мне, чай есть, водка есть.


[Закрыть]
. У Сарданы, как у кошки перед прыжком на мышь, вспыхивали глаза, она начинала прихорашиваться, а Афанасий ругался на Гермогена. «Сарынгы эн!»[5]5
  Дурак ты.


[Закрыть]
– кричал он и зло сплёвывал на пол. Однажды, когда напился и Афанасий, Ерёма Сардану унёс в тальниковую рощу. Уже было тепло, над ними щебетали птицы, рядом, словно уговаривая кого-то, журчал ручей, но они этого не замечали. Они были в том миру, где всё без слов сливается в одно дыхание и замирает в сладкой истоме готового выпрыгнуть из груди сердца.

Известно: любовь всегда идёт вразрез с делом. Случилось это и у Ерёмы. Чем больше он ездил к Сардане, тем меньше пополнялся склад пушниной. Да и Сардана стала уже не той, что была раньше. Широкий нос на осунувшемся лице стал шире, глаза, похожие раньше на спелую смородину, потускнели, а на ногах, когда Ерёма её раздевал, он видел грязные потёки. Чем меньше Сардана нравилась Ерёме, тем чаще она говорила ему своё «таптыбын», что по-русски означало «люблю». А так как любовь не в меру всегда отталкивает, Ерёма, в конце концов, к Сардане совсем охладел и перестал к ней ездить. А когда она сама приехала к нему в зимовье, он её погнал обратно. Сардана тогда плакала, падала перед ним на колени и целовала ему руки, но Ерёма остался неподступен. Конечно, если бы связь с ней не отражалась на деле, он, наверное, и не погнал бы её. «Дело – прежде всего», – твёрдо решил тогда Ерёма.

Всё это кончилось очень плохо. Однажды, когда Ерёма был в отъезде, Сардана снова прибежала к его зимовью. Стоял вечер, Янка, дремал и если бы не злой лай Алдана, она бы проскочила и в зимовье. Проснувшись и увидев у зимовья тунгуса в кухлянке, Янка и не стал гадать, кто это, а, как велел ему Ерёма, прицелился в него и выстрелил. Тунгус упал, а Янка, криво усмехнувшись, сказал: «Говорыл, воны нэ зрадуются».

Ерёма понял, что в этом деле, если оно дойдёт до Охотска, несдобровать и ему. И он решил его замять. Для этого он привёз в своё зимовье Гермогена с Афанасием, посадил их за стол, налил им спирту, и когда они выпили, забрав с собой и Янку, – вывел их на улицу. Там он снял с цепи Алдана и посадил на неё Янку. «За смерть Сарданы!» – объявил он Афанасию, а когда Афанасий перевёл это Гермогену, старик рассердился и, тыкая рукой в сторону Ерёмы, сказал: «Кини куахан кии»[6]6
  Он плохой человек.


[Закрыть]
. Два дня пили Ерёма с Гермогеном и Афанасием спирт, и два дня сидел на цепи Янка. Убежавший в тайгу Алдан через сутки вернулся и, бросившись к Янке, стал лизать ему лицо. Янка прижал его к себе и горько заплакал. «За що мянэ наказалы?» – не понимал он.

III

Разбогатев на пушнине, Ерёма открыл в Охотске свою лавку и стал уже не Ерёмой, а Еремеем, а в кругу местной знати и Еремеем Ринатовичем. И всё было бы у него, наверное, хорошо, если бы в Охотск не пришла советская власть. Его эта власть признала кулаком-мироедом, а когда Янка на собрании, где его принимали в комсомол, честно признался, что он убил тунгуску, власть эта стала копать под Еремея новое дело. И Еремей решил бежать в тайгу. Лавку его уже реквизировали, остался спрятанный в тайнике карабин, но одного карабина в тайге мало. Без муки, соли, да и без одежонки в ней долго не протянешь. Но где на это взять денег? И тут Еремей вспомнил про тайник попа Сысоя. Сам Сысой уже давно умер от сердечного приступа, а помешанная его старуха, перебиваясь на подаянии, жила одна. И Еремей решил этот тайник вскрыть и забрать из него деньги. «Зачем они старухе, – думал он, – и считать-то не умеет». В избу её он прокрался, когда она ушла побираться. Кожаный мешочек Сысоя оказался на месте, но когда Еремей стал его вытаскивать из тайника, он услышал за спиной: «Ай, Сысоюшка, что потерял?» Стояла за спиной старуха Сысоя и, глядя на Еремея, угодливо ему улыбалась. Еремей от неожиданности выронил из рук мешочек, и из него посыпались на пол деньги. Увидев это, старуха бросилась их собирать. Руки и голова у неё тряслись, из горла вырывалось что-то похожее на злое шипение змеи, изо рта текли слюни. «А ведь она меня выдаст!» – испугался Еремей. Словно в подтверждение этого, старуха, поднявшись с пола, зло посмотрела на него и прохрипела; «У-у, гадина!» «Что делать?!» – ударило в голову Еремея. А старуха уже швыряла в него поднятые с пола деньги, а когда они кончились, бросилась на него. Чтобы старуха не поцарапала ему лицо, Еремей её оттолкнул, а когда она бросилась на него снова, он ударил её по голове. Старуха упала на пол и, закатив глаза, стала биться в припадке. Когда припадок кончился, и старуха стихла, Еремей решил, что она отдала богу душу, но, уже собирая с пола деньги, он услышал, что она ещё хрипит. Собрав остатки денег, он поставил мешочек на пол, подошёл к старухе, опустился перед ней на колени и взял её за горло. Дёрнувшись всем телом, старуха обмякла. Прежде, чем уйти, Еремей приложил к её груди ухо и послушал, бьётся ли у неё сердце. Убедившись, что оно не бьётся, он взял мешочек с деньгами и скрылся за дверью. Пробравшись к себе задами, Еремей спрятал мешочек в поддувало нетопленой печи, выпил водки и лёг спать. Уже засыпая, подумал: «И человека убить просто».

В тайге Еремея тунгусы приняли холодно, а Афанасий при встрече от него отвернулся. Когда же Еремей попытался с ним заговорить, он сердито ответил: «Ойдоболун»[7]7
  Не понимаю


[Закрыть]
. Гермоген же и из юрты к нему не вышел. И Еремей обосновался в своём зимовье. «Так-то оно лучше», – думал он. Тунгусов он теперь ненавидел, а советской власти боялся. А она уже и сюда стала заглядывать. Приезжал комсомолец по фамилии Петухов и агитировал тунгусов за построение социализма в отдельно взятой стране, был и врач, лечивший всех бесплатно, а милиционеры, нагрянувшие внезапно, всё кого-то искали. «Уж не меня ли?» – испугался тогда Еремей. Хорошо, хоть в его зимовье не догадались они заглянуть. «Надо и отсюда бежать», – решил Еремей. Но куда бежать? На побережье – советская власть, а с другой стороны беспросветная тайга, в которой одному не выжить. И тут Еремей вспомнил: года два назад, в своём торговом промысле, вышел он в верховье Охоты на стойбище богатого якута Сивцева. Тогда они не поладили. Сивцева не устроили его цены, а Еремею не понравилось, что Сивцев отказался пить с ним спирт. Торговать же с трезвыми тунгусами в то время Еремей не умел. Сейчас, надеялся он, общий язык они найдут. Ведь и Сивцеву, с его стадами оленей, советская власть едва ли по нутру. А вдвоём, да с этими-то стадами, они найдут, что делать. Уйдут за перевал на Индигирку или Колыму, а там – ищи их.

Ночью, перед тем, как отправиться на поиски Сивцева, Еремею не спалось. То ли потому, что предстояло идти в неизвестность, или оттого, что собиралась гроза и было душно, на Еремея накатила тоска. «Вроде и жил, и не жил», – думал он. Вся здешняя жизнь показалась ему бессмысленной, словно и не жил он здесь, а по чьей-то чужой воле перекатывал тяжёлые камни с одного её берега на другой. «Ну, и что ж с того, что был богат? – думал он. – Разве от этого мне было лучше, чем простому тунгусу? Да нет! Ел так же, как и этот тунгус, не в три горла, и пил не заморские вина, и ходил в такой же, как он, кухлянке; только тунгус всему этому радовался, а я всю жизнь боялся – как бы это у меня не отняли». Что-то и другое тревожило Еремея, но что – разобраться в этом он не мог.

Отчего-то вдруг он вспомнил о Сардане, ему её впервые стало жалко. «Завтра схожу к ней на могилу», – решил он. Да и Янку Ерёме стало жалко: и за то, что посадил его на цепь, и за то, что после признания на собрании в убийстве Сарданы Янку не приняли в комсомол, а по суду дали большой срок. Казалось, Ерёма в эту ночь должен был покаяться в убийстве старухи отца Сысоя. Нет, этого не случилось! Видимо, он считал так: что не вредно, то и полезно. Ведь никому же не стало хуже оттого, что он её убил, а уж самой-то старухе и подавно: слава богу, отмучалась.

Утром Еремей и на самом деле решил сходить на могилу Сарданы. Подходя к стойбищу Гермогена, он увидел, что там собралась большая толпа народу, посредине которой стоит комсомолец Петухов и что-то рассказывает, а переводит его на якутский язык Афанасий. У Петухова был по-мальчишески вздёрнутый вверх нос, на голове ловко сидел красноармейский шлём, на поясе, в кожаной кобуре, висел наган. «Товарищи, – говорил он, – советская власть – это власть народа без капиталистов и помещиков. Она пришла к вам, чтобы вы не знали ни голода, ни холода, а для этого, товарищи, вам надо прежде всего разделаться со своими кулаками и мироедами. Эти паразиты вас грабили, отнимали у детей последний кусок мяса, а жён и дочерей ваших насиловали». К числу этих паразитов он отнёс и Еремея Зиннатулина. В заключение он крикнул: «Смерть кулакам и мироедам!» – и сдвинул кобуру с наганом ближе к животу, где её удобнее расстегнуть. «У-у, бачка умный!» – расходясь, говорили якуты. Сидевший в кустах Еремей всё это слышал. Не заходя на могилу Сарданы, он спустился к Охоте и пошёл вверх по её течению.

На Сивцева Еремей вышел через неделю. До него рука советской власти ещё не дотянулась, но о ней он всё знал от прибившегося к нему при побеге от этой власти белогвардейского прапорщика Гусева. Договорились идти в верховье Индигирки, где на Худжахе жил младший брат Сивцева Николай. Предстояла длинная дорога, и подготовка к ней заняла немало времени. Сам Сивцев готовил нартовые упряжки, дочь Саргылана и жена шили запас одежды и укладывали по-походному продовольствие, два сына, Кеша и Гоша, собирали оленей в одно стадо, Еремей, как мог, помогал Сивцеву, а прапорщик Гусев ничего не делал, потому что был болен. В своей фуражке со сломанным козырьком, в видавшей виды шинелишке, узколицый и со слезящимися от простуды глазами, он был похож на пойманную в клетку небольшую зверушку, у которой уже нет и желания из неё выбраться. Даже пистолет, висевший в кобуре на его ремне, казался игрушечным. «Этот не дойдёт», – понял Еремей и не стал обращать на него внимания. Сивцеву было тоже не до него, и ходила за ним Саргылана. Она поила его отваром каких-то трав, когда плохо ел, давала ему мясного бульона, готовила ему в дорогу одежду. Сыновья Сивцева больше были при стаде, а когда приходили в стойбище, много ели, а наевшись, крепко спали. Проснувшись, снова ели, и уже потом шли к стаду. «С этими не пропадёшь», – думал о них Еремей.

Вышли в путь, когда смёрзлась земля и выпал снег. Нарты по неглубокому снегу шли легко, застоявшиеся олени бежали быстро, через каждые два дня делали привал и ждали, когда Кеша и Гоша подойдут со своим стадом. И всё бы хорошо, да с каждым днём слабел прапорщик Гусев. В дороге он уже не вставал с нарт, а на привале не выходил из юрты. А мороз уже давил по-зимнему, в распадках от спрессованного холодом воздуха спирало дыхание, а на перевалах дули такие ветры, что и кухлянка не грела. На Колымском повороте Гусеву совсем стало плохо. Он уже часто терял сознание и бредил. На одном из привалов, придя в себя, попросил у Еремея бумагу и карандаш. Оказывается, он и видел плохо. С трудом отыскав в гимнастёрке очки, он нацепил их дрожащей рукой и стал писать. По лицу его бежали слёзы, и было видно, что он скоро опять потеряет сознание. Закончив писать, он свернул в четвертушку бумагу и, подавая её Еремею, прошептал: «В Рязань. Маме».

Перед сном Еремей с Сивцевым держали совет. «Всё равно умрёт», – говорил Еремей и предлагал оставить Гусева здесь, а самим идти дальше. Иначе, считал он, они надолго застрянут, и кто знает, чем это кончится. Сивцев не соглашался. «Зачем человек бросай, – говорил он, – человек бросай – худо». А Саргылана, услышав, что предлагает Еремей, зло посмотрела на него и, обращаясь к отцу, сказала: «Кини куахан кии». Еремей понял: она сказала, что он плохой человек. Потом Саргылана что-то долго говорила отцу на своём языке, а когда она кончила, Сивцев сказал Еремею: «Мой дочка оставайся. Гусев худо. Лечить будет». Еремей понял: они договорились о том, что Саргылана остаётся с Гусевым, а когда его поднимет, нагонит их. И тут вдруг в углу юрты, где лежал Гусев, раздался хлопок выстрела. Обернувшись туда, все увидели: Гусев дёргался в предсмертной судороге, рядом с ним лежал пистолет, из дула которого тонкой струйкой выходил дым. Значит, он был в сознании и всё, что о нём говорили, слышал.

Похоронили Гусева под старой лиственницей в неглубоко вырытой яме. На затёсе лиственницы Еремей вырубил топором: «Гусев». Ни имени его, ни года рождения никто не знал.

На брата Сивцева, Николая, вышли в разгар зимы. Жил он со своей семьёй на Худжахе, оленей у него было немного, и промышлял он ещё охотой. По его выходило, что и сюда советская власть уже добралась. Прошлым летом были здесь из Олы и Нагаево её представители, уговаривали вступать в колхоз, а сам Николай тем летом ходил у геологов в проводниках. Еремей понял: от советской власти ему не убежать, а когда прошла зима и приехали геологи, он устроился у них промывальщиком.

Опыт в промывке золота у Еремея был большой, и он скоро выдвинулся в число лучших промывальщиков. Потом взялся бить шурфы, и здесь показал себя как надо, а к концу полевого сезона уже ходил в завхозах. И это, с его опытом, полученным в Охотске, когда он держал свою лавку, было ему с руки. А однажды, когда геологи потеряли россыпь, он, прикинув по-своему, посоветовал им пробить шурф на правом борту ручья. Шурф пробили и нашли в нём золото. «А из вас бы хороший поисковик получился», – сказал тогда Еремею начальник партии и посоветовал ему поступить на курсы геологов в Нагаево. Еремей от курсов отказался, а осенью, когда геологи уехали, он вернулся к братьям Сивцевым. С ними он пас оленей, промышлял белку, а как прошла зима, с Кешей и Гошей ловили рыбу на Дарпире. С ними на этом озере была и Саргылана. Она разделывала рыбу, солила её и вялила, собирала грибы и смородину. Сложением и вздёрнутыми вверх чёрными ресницами она была похожа на Сардану и, видимо, поэтому Еремею нравилась. Когда Кеша и Гоша уходили на рыбалку, он к ней приставал, но всегда получал отпор. При этом глаза её, как у змеи, горели ненавистью, а один раз она даже схватилась за нож. «Из-за прапорщика Гусева», – думал Еремей. Не зная якутского языка, он не мог ей объяснить, что этот прапорщик и без него бы, не выдержав дороги, умер. Его Еремею было не жалко, хотя мнение о нём изменилось. «Не хлюпик, – думал он. – Хлюпики не стреляются».

Чем больше упорствовала в своём Саргылана, тем больше она Еремею нравилась. Его желание овладеть ею стало таким, что он готов был её изнасиловать. И он бы это сделал, если бы не вмешались в их отношения Кеша с Гошей. Узнав, что он пристаёт к сестре, они его погнали из юрты. И началась после этого у Еремея бродячая жизнь. Пока не кончилось лето, он ходил с геологами, к зиме прибился к охотнику-одиночке и бил с ним белку, потом устроился завхозом в организованный недавно оленеводческий колхоз, но там ему не понравилось, потому что много над ним стояло начальства. Год работал в Оймяконе на метеостанции, но и её бросил: замучило безделье. Память об этом отрезке жизни Еремею сохранила мало. Казалось, что тогда, если он что-то и делал, то не знал, зачем, а срываясь с одного места на другое, никогда не задумывался, что на прежнем месте ему могло быть и лучше. А когда такой же, как он, бродяга предложил податься с ним в Нагаево, он согласился. «Может, там найду, что делать», – подумал он.

IV

После тайги посёлок Нагаево Еремею показался городом. Уже возводились каменные дома, работали столовые, магазины и баня, строились авторемонтные мастерские, достраивалось здание электростанции, по улицам бегали машины, по узкоколейке, проложенной в верховье Магаданки, ходил паровоз. Всё ещё не зная, что советская власть с самого начала поднимается под твёрдым красным флагом, Еремей не мог понять, почему паровоз назвали «Красный таёжник». И не только это не понял Еремей. Когда он попытался устроиться в дом приезжих, ему дали карточку для заполнения. В одном из её пунктов стояло: социальное положение. Не зная, что это такое, он обратился за разъяснением к дежурной. Пристально посмотрев на него, одетая в военную гимнастёрку дежурная ответила: «Есть два положения: рабоче-крестьянское и эксплуататорское, – и уже с подозрением окинув обросшего чёрной бородой Еремея, добавила: «А для кулаков-мироедов и других угнетателей трудящихся масс местов у нас нету», – а накинув на нос в железной оправе очки, строго спросила: «А вы отмечались в управлении НКВД?»

Схватив свой сидор, Еремей выскочил на улицу и бросился по ней, куда глаза глядят. Когда на этой улице он увидел колонну молодых людей, идущих ему навстречу твёрдой поступью и с высоко поднятыми головами, ему показалось, что все они похожи на комсомольца Петухова.

На ночь Еремей устроился в заброшенном сарае, а рано утром его схватили люди в военной форме. Их было двое. Один из них, со шрамом на лице, сразу стал копаться в его сидоре, а обнаружив в нём песцовые шкурки, сказал: «Годится». Второй, крупного сложения мордоворот, выяснив, откуда Еремей, приказал: «Айда с нами». «Попался!» – стучало в голове Еремея, когда эти двое вели его под своим конвоем. Однако привели они его не в милицию, а в похожий на сарай глинобитный домик, прилепившийся к посёлку со стороны бухты. В нём на полу сидели два приблатнённого вида мужика и играли в карты. Рядом стояла недопитая бутылка водки, у колоды карт кучкой лежали часы, цепочка и позолоченный браслет. В углу, на ящике из-под консервов, сидел как жердь длинный парень. Был он уже хорошо подпитым, и его качало. Увидев, как входят Еремей и его конвоиры, он взял лежащую на полу гитару и хрипло пропел:

 
Открывай, мамаша, двери.
Сын израненный идёт.
Грудь порезана ножами,
С под рубашки кровь течёт.
 

«Заткнись! – цыкнул на него поднявшийся из-за карт один из приблатнённых в клетчатой кепке и хромовых сапогах. Суетливо, как будто его кто кусал под рубашкой, он подскочил к Еремею, оценивающе на него посмотрел, а потом, обернувшись к тому, что со шрамом на лице, коротко спросил: «Кто?!» «Как велел, пахан. Морда бусурманская, за охра сгодится», – ответил со шрамом.

«Куда я попал?» – всё ещё не мог понять Еремей. А попал он в известную в те годы банду Мордачкова. Она совершала кражи и грабежи, своими действиями терроризировала население, а в последнее время под видом работников НКВД проникала в советские учреждения и грабила их. Еремея они наметили для организации побега своих дружков из лагеря. По их плану предполагалось, что он, переодетый в форму охранника, проведёт в лагерь под видом заключённых этого, в клетчатой кепке, и мордоворота. У них под одеждой будет оружие, а Еремей, как татарин, не вызовет на воротах подозрения. В то время большая часть лагерной охраны состояла из татар. Еремей понимал: заартачься – они его зарежут.

Так как у бандитов работа была ночная, они вскоре легли спать. Когда уснули, Еремей подумал: «Не убежать ли?» К несчастью своему, и этого он не мог сделать. Бандиты его всё равно бы в посёлке нашли, а заявить о них в милицию – и самого загребут. «Что же делать?» – думал он. Оттого, что придумать Еремей ничего не мог, он совсем упал духом, и его охватило такое чувство безысходности, от которого хоть накладывай на себя руки. И он, кажется, впервые за всю свою колымскую жизнь вдруг вспомнил, что и у него есть своя родина, где, наверное, ещё живы и отец, и мать, а сестрёнка Фатима наверняка уже замужем. И словно во сне, перед ним всплыли картины детства. Вот он, босоногий Ерёмка, вдёт с реки по пыльной улице, над ним голубое небо и яркое солнце, лёгкий ветерок ласкает лицо и грудь, у поворота на церковную площадь посреди зелёной лужайки, вытянув вверх шею, стоит белый, как снег, гусь и косит на Ерёмку злым глазом. Когда Ерёмка оказывается с ним рядом, гусь, внезапно растопырив крылья и вытянув шею по земле, бежит к нему и больно клюёт в ногу. «А-а!» – кричит Ерёмка и прячется за церковную ограду. А на крыльце церкви сидит сторож и играет на балалайке. «Киль менде»[8]8
  Иди сюда.


[Закрыть]
, – зовёт он Ерёмку, а когда Ерёмка к нему подходит, даёт ему пряник. А дома Ерёмку ждут отец и мать. Они сидят за столом, на отце белая рубаха, на матери вышитая цветами кофта, на столе, в большой глиняной миске, целая гора варёной картошки, от которой до самого потолка вдёт пар. Обжаренная с луком, она хорошо пахнет, а когда Ерёмка садится за стол и её ест, она кажется ему вкуснее пряника.

А вот Ерёмке уже семнадцать. Стоит тёплый вечер, с реки тянет прохладой, пахнет черёмухой и липой, а на окраине села играет гармошка. Там сабантуй, и Ерёмка идёт туда. Ждёт его там Флера, и они договорились, что после сабантуя пойдут вместе домой и будут целоваться. Целоваться им нравится, но когда Ерёмка захотел больше и полез ей однажды под сарафан, она его ударила и убежала домой. Когда Ерёмка, уже в восемнадцать лет, в своих новых шароварах и цветном камзоле, уходит из села, чтобы не попасть на войну, за селом его догоняет Флера. Она виснет у него на шее, плачет, а в лесу, куда они свернули с дороги, она ему отдаётся. Пока Ерёмка не скрылся на повороте за этим лесом, она всё стояла и махала ему рукой.

При воспоминании о матери с отцом и о Флере Еремею так захотелось домой, что хоть бросай всё и беги туда. И Еремей это бы сделал, если бы у него были деньги хотя бы на пароход. По железной дороге от Владивостока до дома он бы добрался и зайцем. И он решил добыть эти деньги с бандитами. «Один хороший налёт, – подумал он, – и деньги в кармане». Сделать это Еремею не удалось. Вечером, когда бандиты послали его за водкой, их накрыла милиция.

Трудно сказать, что было бы с Еремеем дальше, если бы он не встретил в Нагаево начальника партии, который на Худжахе предлагал ему поступить на курсы геологов. Теперь, когда он предложил ему это снова, Еремей не отказался. О том, что он когда-то жил в Охотске, Еремей скрыл, а документы, свидетельствующие об этом, сказал, сгорели в одном из таёжных пожаров. По рекомендации этого начальника партии Еремея на курсы приняли без особой проверки его прошлого в органах НКВД. Поселили его в общежитие и поставили на бесплатное питание в рабочей столовой.

Одна половина курсов уходила на политзанятия, вторая – на геологию. Первую из них проводил уволенный в запас капитан из управления местных лагерей Дурновцев. Лысый, небольшого роста, в широких галифе и туго затянутой офицерским ремнём гимнастёрке, он был похож на графин, которому снизу подцепили обутые в сапожки короткие ноги. Видимо, по указанию сверху, вытекающему из порядка построения социализма в отдельно взятой стране, занятия он свои начал с изучения дисциплинарного устава Красной Армии. При входе его в класс все вытягивались в стойку «смирно», а дежурный докладывал ему о готовности класса к занятиям. Благодаря Дурновцеву Еремей понял, что построить социализм в отдельно взятой стране трудно, а поэтому от всех его строителей требуются армейская дисциплина и строгий порядок. Следующая часть занятий Дурновцева заключалась в изучении биографии Ленина. Здесь он был подкован хуже, чем в дисциплинарном уставе, и ломил такое, что у подкованных более его курсантов вяли уши. «Итак, – заявил он на первом занятии, – главный вождь мирового пролетариата, товарищ Ленин, родился в городе Симбирёвске». «Не в Симбирёвске, а в Симбирске», – кто-то поправил его из класса. «А это мы ещё посмотрим!» – не согласился Дурновцев, а умнику, выскочившему с подсказкой, по биографии Ленина на экзаменах вкатил двойку. После всех этих занятий социализм Еремею представлялся в виде большой казармы с одинаково вытянутыми в стойку «смирно» солдатами революции, а в передней этой казармы, на высоком пьедестале, он видел Ленина. Так как представить живой образ «главного вождя мирового пролетариата» Еремей не мог, на его месте он видел лысого Дурновцева, перетянутого широким офицерским ремнём с блестящей пряжкой.

Вторую часть занятий, геологическую, проводил геолог из управления Марий Евгеньевич. Был он сухощавого сложения с аккуратным большим носом и толстыми усами. Рассказывал он о геологии увлекательно и интересно, но Еремею казалось, что многое он выдумывает. Когда он рассказал об обитавших на Севере мамонтах и сказал, что они сами по себе вымерли, Еремей ему не поверил. «Убежали куда-нибудь», – подумал он. А вот всё, что рассказывал Марий Евгеньевич о золоте, Еремей слушал, затаив дыхание. А Марий Евгеньевич рассказывал о нём так, что казалось, он сам видел, как оно вместе с вулканами выносилось из земли, застревало в кварцевых жилах, вымывалось оттуда водой, переносилось по ручьям и рекам, осаждалось на плотике. Однако экзамен Марий Евгеньевич принимал строго и только Еремею поставил «отлично». А после экзамена он, как и начальник партии на Худжахе, сказал ему: «А из вас хороший поисковик получится», – и записал его фамилию в свой блокнотик. Прощаясь, он пожал Еремею руку и сказал: «Старайтесь, молодой человек. Золото нам во как нужно!» – и срезал себя по горлу.

Направили Еремея на Хаттынах, туда получила направление и Шура Субботина, с которой у него на курсах сложились дружеские отношения. Внешне она была непривлекательной: у неё был крутой лоб, широко расставленные глаза и мужиковатое сложение, и привлекала она Еремея только тем, что отличалась независимым характером и большой напористостью. Такие люди Еремею всегда нравились. Его и к Саргылане-то тянуло, наверное, за её неприступность и твёрдый характер, и прапорщика Гусева стал уважать после того, как он застрелился, а вот Сардану, жену Афанасия, перестал уважать, как только она стала вешаться ему на шею. И если бы её не убил Янка, и воспоминаний бы о ней, наверное, у него не осталось.

Перед отъездом на Хаттынах Еремей с Шурой решили съездить в парк культуры и отдыха, где по случаю слёта передовиков ожидались большие торжества и интересные мероприятия. Стоял тёплый июль, и, словно по заказу, на небе по-праздничному играло солнце, с моря тянуло освежающей прохладой, в парке было много зелени и щебетали похожие на воробьёв юркоголовые птички. «Славно-то как!» – говорила Шура и тянула Еремея то к оркестру, который играл марш, то к качелям, где катались дети. На качелях катались и они. У Шуры на них захватывало дыхание и кружилась голова, а Еремею на них хотелось подняться ещё выше. Потом они смотрели, как играют в волейбол. Еремей его видел впервые, и, наверное, поэтому ему казалось, что у него бы получилось лучше, чем у тех, кто в него играл. Потом они смотрели выступление артистов. Они пели, плясали и показывали фокусы и гимнастические упражнения. На танцплощадке Шура учила Еремея танцевать, но у него ничего не получалось, и он ей часто наступал на ноги. Шура смеялась и называла его медведем. В книжном киоске она покупала книги, а в буфете Еремей пил пиво. Когда настал вечер, они решили сходить в кино. И тут, при подходе к клубу, Еремей увидел стоящего у его входа Афанасия. Узнал его и Афанасий. Ничего не говоря, он быстро скрылся в клубе, а через несколько минут Еремея уже вязала милиция.

IV

Обвинили Еремея по двум статьям: соучастие в убийстве Сарданы и убийство старухи Сысоя. Первое обвинение вытекало из следственных документов, связанных с Янкой, а по второму, как показал Афанасий, Еремея видели, как он в день убийства старухи выходил из её избы. Еремей всё отрицал, говорил, что Янке никаких указаний по части стрельбы в тех, кто приходил без него, не давал, а в день убийства старухи его в Охотске не было, а был он в тот день на рыбалке. «Ха! – смеялся на первом допросе следователь. – Выходит, я – не я, и жопа не моя!» Еремею он чем-то напоминал прапорщика Гусева; он также был похож на пойманного в клетку небольшого зверька, только глаза у него были не слезящиеся, как у прапорщика, а острые и бегающие. «Ну-ну, – весело продолжал допрос следователь, – значит, перед нами серафимчик о шести крыльях? Н-да! – брался он за голову. – А мы-то ду-умали!» И вдруг, ударив кулаком по столу, закричал: «Встать, падла!» Еремея на этом допросе били, топтали сапогами, потом он потерял сознание и ничего дальше не помнил.

После этого на допрос Еремея долго не вызывали, а когда вызвали, допрашивал его уже другой, совсем не похожий на первого, следователь. Этот был небольшого роста, но крупного сложения, через высоко сидящие на носу очки глаза казались большими, как у коровы, короткие с пухлыми ладошками руки были похожи на тюленьи ласты. Говорил он мягко и тихо, и словно не с Еремеем, а с самим собой. «Говорите, не убивали старуху, ну что ж, и ладно», – согласился он с Еремеем и предложил ему из своего портсигара папиросу. Еремей уже не курил, но тут он от папиросы не отказался, а когда закурил, то так раскашлялся, что его чуть не вырвало. Следователь это понял по-своему. «Больше вас бить не будут, – сказал он, – а лёгкие мы вам подлечим». Покопавшись в бумагах и найдя нужную, продолжил: «Значит, о старухе ни слова. Хорошо. Давайте о другом». И направив на Еремея свет похожей на автомобильную фару лампы, вкрадчиво спросил: «Когда вы последний раз встречались с Накамурой?» «С каким Накамурой?» – не понял Еремей. «Каким Накамурой? Японцем, разумеется», – ответил, улыбаясь, следователь. Никакого Накамуры Еремей не помнил. Следователь нажал под столом кнопку, и в кабинет ввели Афанасия. Вид у него был жалкий, осунувшееся лицо, как у старухи, было морщинистым, но в глазах горели злые огоньки. «Начальник, зачем меня турму сажал, – накинулся он на следователя, – не я старух убивал, он старух убивал!» И показал рукой на Еремея. «Хорошо, хорошо, – согласился с ним следователь, – и вы не убивали, и гражданин не убивал. А кто убивал, мы разберёмся. Скажите, Афанасий, кто такой Накамура, когда и где с ним встречался этот гражданин?» «Накамура – кулак, – вскричал Афанасий, – большой мироед, он с нас шкур драл, капитана нас дразнил!» И тут Еремей всё вспомнил. Когда Афанасия увели, он обо всём, что было связано у него с этим Накамурой, рассказал следователю. Даже вспомнил, как этот Накамура, провожая его, кричал с палубы: «Капитана, дратуй». «Ох, уж эти самураи! – смеялся и следователь, а утерев платочком выступившие на глаза слёзы, спросил: «А о чём вы ещё с ним говорили?» «Да он же по-русски ни бельмеса!» – удивился Еремей, что следователь так ничего и не понял. «Хорошо, хорошо, – согласился с ним следователь, – он ни бельмеса, и вы ни бельмеса. А договаривались ли вы о том, что и дальше будете поставлять ему на судно, ну, конечно, не за так, своё золото?» Вспомнив, что на языке жестов они об этом договаривались, отрицать этого Еремей не стал. «Ну, вот и ладненько», – обрадовался следователь, а когда Еремей уходил, он попросил его подписать протокол допроса.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю