355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Пензин » К Колыме приговоренные » Текст книги (страница 22)
К Колыме приговоренные
  • Текст добавлен: 3 апреля 2017, 17:00

Текст книги "К Колыме приговоренные"


Автор книги: Юрий Пензин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 28 страниц)

– А это тебе за трусость!

Отношение к Сёмину после того, как он спас Дядина, изменилось: Гуров видел в нём человека, на которого можно положиться, Генкин стыдливо перед ним жался и даже заискивал, а Дядин, когда совсем отошёл, сказал ему:

– По гроб тебе, Сёмин, обязан.

Изменилось отношение Сёмина и к ним. О Гурове он думал: «Ну, и что ж, что злой, зато справедливый». Генкин? Да бог с ним, какой уж есть, другого из него всё равно не получится, а Дядин ему нравился за деревенскую простоту и несуетливость. Стал Сёмин играть с ними и в карты. «А что – неплохо, – думал он, – во всяком случае, лучше, чем сидеть и ничего не делать». А однажды Дядин попросил его научить игре в шахматы. Теперь когда они сидели над ними, Гуров и Генкин стояли рядом и следили за игрой. Когда Дядин в ответ на его ход произносил своё «ыхы», Гуров, как и в картах, говорил: «Ты не ыхыкай, а ходи».

Рыбалка в этот сезон получилась удачной: наловили рыбы больше, чем требовалось по кукинскому наряду. А в начале следующего сезона, когда Кукин, предлагая Гурову, Генкину и Дядину снова ехать на рыбалку, спросил: «Может, ещё кого возьмёте с собой?» – все в один голос ответили:

– Только Сёмина!

– Во как! – удивился Кукин и Сёмина с ними отпустил.

Тупик

Всё в этом посёлке говорило о том, что поставлен он на скорую руку. Разбросанные как попало избы были одинаково небольшими, без сеней и хозяйственных пристроек, с покосившимися крышами и подслеповатыми окнами. Недостроенные, уже почернели от старости, и было видно, что достраивать их никто не собирается. Жили в посёлке лесорубы, и было странно, что выбрали они для него место не где-то в лесу на берегу речки, а на болоте, у поросшей осокой старицы. Вода в старице для питья оказалась непригодной, и воду брали из вырытых на её берегу колодцев. Непонятным было и название посёлка – Тупик. Какие могут быть тупики в раскинувшемся на сотни вёрст таёжном безбрежье! В этом Тупике и сидели мы с татарином Ринатом в ожидании вертолёта. Прошло уже трое суток, вертолёта всё не было, и мы мучились от безделья.

А сам посёлок, словно навсегда осевший в болотной сырости, днём вымирал, даже не лаяли в нём собаки. Только однажды, возвращаясь из магазина, встретили мы на улице заплаканную девочку.

– Ты чего плачешь? – спросили её.

– Мама котков задавила, – ответила она и ещё больше расплакалась.

– Как задавила? – не поняли мы.

– Пьяная была, – ответила девочка.

Оказалось, что в кровати, под боком у этой пьяной мамы, ночью окотилась кошка, и задавила мама котят, видимо, когда переворачивалась с одного бока на другой. А вечером, недалеко от дома, что мы снимали с Ринатом, обсуждали это событие бабы.

– Машка-то, стерва, котят задавила, – смеялась одна.

– Да неужто?! – удивлялась другая.

– Ай, правда?! – не верила третья. – Пойду, у Ефима спрошу.

Видимо, даже и такое событие было заметной частью жизни посёлка. Казалось, пройдут годы, и чтобы отличить эту Машку от других, будут говорить;

– Какая Машка? А та, что котят задавила!

Других событий, нарушающих сон среди дня, в посёлке не было, ночью же, наоборот, казалось, он просыпался. Где-то на его окраине начинала визжать пилорама, куда-то с грохотом падали брёвна, свистел локомобиль. К утру же опять всё стихало, и, странно, на территории лесопилки не было видно ни пиленых брёвен, ни распущенных из них досок, куда-то убирались даже опилки. Казалось, ночью из тайги кто-то приходит в посёлок, тайно разделывает заготовленную леспромхозом древесину и всё куда-то увозит.

Ринат в ожидании вертолёта каждое утро выходил на крыльцо, долго смотрел в небо и, вернувшись, ругался;

– Здохнул твой бертолёта!

А тут ещё повадился ходить к нам вечерами бывший учитель местной школы, Агеев. В посёлке его звали Агеем, и своей лопатообразной бородой и сросшимися на переносице густыми бровями он походил на старообрядца. Было заметно, что он многого начитался, ещё больше по-своему переосмыслил, а судя по тому, как с лекторской последовательностью излагал свои соображения, можно было догадаться, что приходил он к нам для разговора на заранее продуманные темы и с уже готовыми выводами. И его можно было бы слушать, если бы не излагал он свои соображения твёрдым, по-армейски поставленным голосом. Казалось, что говорит с тобой не Агей, а кто-то стучит тебе по голове. И второе – все темы разговора, как на выбор, у него были крупными, и когда в них, ударяясь в крайности, он выходил за рамки повседневной жизни, слушать его было неинтересно. А в разговорах он обращался только ко мне, а Рината если и замечал, то так, между прочим. Словно отмахивался от мухи. Видимо, полагая, что все татары скроены на одинаково невысокую колодку, их, как и самого Рината, называл он Ибрагимами.

Сегодня он пришёл опять с новой темой.

– Вот вы сказали, – начал он, – старость – не радость.

И хотя я этого ему не говорил, он, уже обращаясь ко мне, как к своему оппоненту, продолжал:

– Что ж, я с вами согласен, но только наполовину. Старость – не радость, когда она бездетная, а согревают её дети, и уж не знаю, кто это сказал, – развёл он руками, – что дети – цветы жизни, но уверен, сказал это тот, кто был молод, здоров и искал только своё счастье, а в старости, когда искать уже нечего, дети – это не цветы, а плоды дерева, которое ты посадил однажды.

– Твой плоды кушай, что ли? – рассмеялся Ринат.

– Ибрагим, – обрезал его Агей. – А ты сиди! Сиди тут и думай, может, что и придумаешь. А мы уж с Николаем Ивановичем.

– Что, твой с Миколай уходить собрался? – не понял его Ринат.

– Куда уходить? – не понял его и Агей.

– Куда! Куда! – рассердился Ринат. – Сам говорил: сиди, Ибрагим, думай, а мы с Миколай. Куда с Миколай собрался?

– Тьфу ты! – рассердился и Агей. – Ему про Федота, а он про ворота.

– Какой Федота?! Какой ворота?! – опять не понял его Ринат и, сердито бормоча что-то под нос, вышел на улицу.

Вернувшись, зло посмотрел уже и на меня, и сказал:

– Сапсем твой бертолёта здох!

А Агею возникшей заминки в разговоре хватило, чтобы перейти к новой теме.

– Вот вы говорите, – снова он начал от моего имени, – что уважают за ум, а любят за сердце.

– Да не говорил я вам этого! – начал уже сердиться и я.

– Как не говорили?! – сдвинул на меня брови Агей. – А кто, если не вы?

– Может, Ринат? – решил пошутить я.

– Ну-у! – не согласился Агей. – Ибрагимам это не под силу. – И, делая вид, что строжится, спросил Рината: – Ибрагим, ты это говорил?

– Говорил, – охотно согласился Ринат и добавил: – Только твой ум – дурак! Его я сапсем не уважай!

– Ну, ладно, шутки в сторону, давайте поговорим о другом, – решил сменить и эту тему Агей. И, подумав, предложил: – Давайте поговорим о нашем землепашце.

– О каком ещё землепашце?! – не вытерпел я.

Не обратив внимания на то, что я уже начинаю сердиться, Агей продолжил:

– Вот вы говорите, полководцу жизнь кажется полем битвы…

«Господи, – взмолился я, – да когда же ты, долдон, меня-то перестанешь трепать?!

– …политику она кажется нивой созидания, – между тем продолжал Агей, – а философу – книгой мудрости.

«И где это ты всё вычитал?» – злился я.

А Агей шёл дальше:

– И только землепашец знает, что она, эта жизнь, есть на самом деле. Его поле, где он пашет, сеет и убирает хлеб, – это и поле битвы, и нива созидания, и книга мудрости.

– И чито говорит? – пожимая плечами, не понимал Ринат.

– И какая несправедливость! – не обращая на него внимания, выкидывал Агей руку к потолку. – Полководцы бросают его в кровавые битвы, политики поднимают на восстания, а философы забивают голову этому, извините, уже дураку, – посмотрел он, наконец, и на Рината, – отвлечёнными понятиями о смысле жизни.

Теперь Ринат понял его по-своему.

– Я дурак?! – вскричал он. – Я дурак?! Да мой батка был кназь, а мамка театры играл. Понял?! – и, сплюнув в его сторону, добавил: – Сам дурак!

– Так дайте же ему власть! – не слушая Рината, уже кричал Агей. – Полководец у него будет пахать землю, политик – сеять, а философ – убирать хлеб!

– Ну, это вы слишком! – заметил я ему как можно спокойнее. – А кто же станет воевать?

– Войн не будет! – отрезал Агей.

– А кто будет управлять государством?

– И государства не будет! – опять отрезал Агей.

Что будут делать философы, я не успел спросить.

– Землепашец – всему голова! – опередил этот вопрос Агей.

На следующий день Агей поднял тему о классовых противоречиях в современном обществе. Всё это было бы, наверное, интересно, если бы не было взято им из «Капитала» Маркса. Словом, со своими разговорами на крупные темы надоел он нам, как горькая редька. И мы очень удивились, когда пришёл Агей к нам в болотных сапогах и с ружьём.

– А не сходить ли нам на охоту? – бодро спросил он с порога.

«Лучше на охоту, чем его слушать», – решил я и стал собираться. А Агей уже командовал;

– Ибрагим, твоё дело – шурпа. Где котелок?

Собрав всё, что нужно, мы двинулись в сторону недалеко расположенного озера. Впереди размашисто шёл Агей, за ним – я, а сзади, чертыхаясь на кочках, плёлся Ринат. Взятая Агеем собачка то путалась под ногами, то убегала далеко вперёд и там на кого-то лаяла. Звали собачку Лёлька, и своим пушистым хвостом, густой шерстью и невыразительными глазами она была похожа на маленькую росомаху.

На озеро пришли, когда уже закатилось солнце, а пока разложили костёр и поужинали, наступила ночь. Утки на озеро садились на рассвете, и мы, соорудив у костра лежанку, расположились на ночь. Кругом было тихо, над головой висела луна, за нами стояла тёмная стена леса, за которой, казалось, кто-то прячется. Когда там раздавались шорохи, Лёлька вздрагивала, поднимала уши и тихо скулила. В мягком свете луны озеро, как в чашке, отражало звёздное небо, а сама луна в нём была похожа на подвешенный к другому берегу медный шар. Когда от волнения на озере он раскачивался, казалось, что вместе с ним раскачивается и озеро. На том же берегу горели костры, их было много, и когда они ярко вспыхивали и выбрасывали в небо искры, казалось, что там не такие же, как и мы, охотники, а пришельцы с другой планеты, и они нам подают сигналы. И эта похожая на медный шар луна, и тёмная стена леса, за которой кто-то прячется, и таинственные костры на другом берегу озера, и звёзды, убегающие в космическое пространство, говорили о том, что мир неповторим в своём многообразии, а Вселенная бесконечна.

– Ну, нет! – разбудил тишину ночи Агей. – Что ни говорите, Николай Иванович, а Вселенная не бесконечна.

«Господи! – чуть не вскричал я. – Да помолчи же ты хоть здесь!»

Но Агея остановить уже было невозможно.

– Все эти учёные, – продолжал он, – только и доказали, что Земля круглая и имеет свою географию. Всё остальное – домыслы и гипотезы; тайна атома не разгадана. Вселенная не изучена, да и остальное – большие нули.

От его, как из бочки, голоса кто-то проснулся в лесу, что-то затрещало и упало с дерева, а мне, как и раньше, в посёлке, показалось, что говорит со мной не Агей, а кто-то долбит меня по голове.

– Да и конечная ли она, эта Вселенная? – стал сомневаться он. – Не знаю. Да и кто это знает? Видно, не нашего это ума дело. Да и мы-то кто такие? – с раздражением спросил он. – Уж не та ли молекула, которую пустили на Землю, чтобы посмотреть, уживётся ли она на новом месте?

В интонации, сопровождавшей всё, что говорил теперь Агей, крылось разочарование, видимо, тем, что мир ему вдруг показался непознаваем, а в голосе, обретшем трескучие нотки, чувствовалось что-то такое, что его раздражало. Когда с неба упала звезда, он глухо заметил:

– Вот и она упала. Туда ей и дорога!

А услышав, как Ринат, перевернувшись с одного бока на другой, перестал храпеть и, как суслик, засвистел носом, он набросился и на него:

– Спит – и пузырья вверх! Нет, чтобы в костёр подбросить!

И, взяв топор, ушёл в лес. Вернулся он с большой охапкой сухих сучьев и всю её разом кинул в костёр. Через минуту костёр выбросил в небо высокое пламя, горящие ветки с треском полетели в стороны, и казалось, ещё немного, и от уже загоревшегося вокруг нас мха начнётся лесной пожар. Агея это не трогало, а увидев летящий в небе спутник, он схватил ружьё и выстрелил в его сторону.

«Что это с ним случилось? – не понял я. Если раньше, в посёлке, Агей был всегда спокоен и больше походил на человека, философски осмысливающего страницы своей и чужой жизни, то теперь, как больной Гоголь, спаливший свои «Мёртвые души», он готов был спалить всё вокруг, а спутники расстрелять из ружья.

– А пусть не летают! – зло сказал он, выбрасывая из патронника пустую гильзу.

Ринат от выстрела проснулся и долго не мог понять, что случилось, а увидев, как Агей выбрасывает гильзу, сказал;

– Сапсем вихнулся!

На рассвете, когда стали собираться на озеро, Агей свою Лёльку поднял пинком, а в скрадке всё никак не мог найти нужного ему патрона. В уток он стрелял молча, без суеты и азарта и, казалось, даже не целясь.

– А вы, Николай Иванович, неправильно стреляете, – с плохо скрываемой неприязнью сказал он после охоты, – стрелять надо не в утку, а в стаю.

Видимо, он был прав, потому что настрелял он уток в два раза больше, чем я. А у костра Ринат уже укладывал в мешок вытащенных Лёлькой из озера уток, на таганке висел котелок, в котором что-то клокотало и булькало, рядом с костром, на клеёнке, были разложены хлеб, зелёный лук и редиска, бутылка водки торчала горлышком вверх из воды рядом протекавшего ручья.

– Якши! – потирал руки Ринат, а увидев нас, весело пригласил: – Садись кушай! Жрать подано!

После того, как выпили и закусили, Агей, кажется, стал приходить в себя, а когда Лёлька подсела к нему, он даже её погладил.

– Что это с вами случилось? – спросил я его. – Вас было не узнать.

Агей улыбнулся, пожал плечами и ответил:

– А находит! Нервы ни к чёрту!

После второй он ушёл на озеро, долго там сидел, а когда вернулся, на лице его было выражение человека, вдруг решившего в чём-то открыться.

– Вы знаете, – сразу начал он, – только на природе, когда видишь, что ты в ней не больше, чём амёба, начинаешь понимать: не твоё это дело – искать в ней смысл, примерять её на свою колодку. Это только кажется, что мы и открываем её законы, и поднимаемся над ней, и даже делаем ей запреты. Нет, не мы в ней определяем своё место, она его определяет нам. А наше дело: разобраться в самом себе, найти себя в том, что она тебе определила. И хорошо, если ты это нашёл, хуже, когда, уже доживая свой век, вдруг обнаруживаешь: не там искал себя, не то делал. Вот я, …э-э, да что говорить! – махнул он рукой. – Жизнь прожита! А ведь всё, казалось, начиналось хорошо, – поднял он голос. – Не я ли, молодой человек, после университета ехал в этот Тупик – будь он трижды помянут в горькой истории нашего края, – сеять разумное, доброе, вечное? И что же? А ничего! Всё – как в яму. Разумного здесь, как я думаю, вы уже убедились, что у голого под мышкой: днём спят, а по ночам воруют с пилорамы лес. Вечного? Ах, боже мой! Да вы же видели: избы – сарай на сарае, пилорама – завтра сожгут, и концы, что воруют, в воду. Доброго? Да откуда же ему взяться, если все пьют, опускаются до свинства, тупеют, видят друг в друге только то, что скверно бросается в глаза. В посёлке есть Дунька Кривая, Машка Горбатая, но нет в нём Евдокии Ивановны или Марии Петровны. Недавно девочке кошка поцарапала глаз, мать по-пьянке прижгла его купоросом, понятно, девочка лишилась глаза. И что вы думаете? Теперь до последних дней своей жизни она останется Веркой Косой.

«Уж не та ли это девочка, что встретили мы на улице?» – сжалось у меня сердце.

А Агей, видимо, чтобы успокоиться, закурил, но тут же погасил сигарету и выбросил её в костёр.

– Впрочем, не в этом дело, – продолжал он. – Таких тупиков в России – что клопов на тюремных нарах, а таких дураков, как я, – хоть отстреливай. И чего ходил к вам! – зло рассмеялся он. – Ломал из себя интеллигента, поднимал большие темы, говорил высоким слогом, и ни слова – о посёлке. Словно нет в нём живых людей, и не ты там учил детей, и ничему толковому их не выучил. Нет, не выучил их ты, а значит, и ты приложил руку к тому, чтобы они и пили, и воровали, и жгли пилорамы, и ходили в Дуньках Кривых и Машках Горбатых. Не-ет, куда там! Я к вам! Мол, смотрите: Тупик – яма, отхожее место, но я-то не в ней, я чище и лучше, чем другие. Нет, – снова закурил он, – и другие не хуже тебя! Они хоть не ломаются, не строят из себя того, чего не стоят, они такие, какие есть. Э-э, да что говорить! – выбросил он и эту сигарету в костёр. – Ни к чему всё это! Жизнь прожита!

Наступило неловкое молчание. Я был растерян внезапным откровением Агея и не знал, что ему сказать. Ринат смотрел на него, как на незнакомца, только что вышедшего из тайги, а сам Агей, поднявшись от костра, ушёл к озеру. За ним убежала и его Лёлька.

– А я его понимай, – после долгого молчания сказал Ринат.

Провожать нас Агей не пришёл. Когда вертолёт уже был в воздухе, я увидел, как он вышел на крыльцо своего дома и долго смотрел в нашу сторону.

– Ой, как жалко Агейку! Ой, как жалко! – вздыхая, бормотал Ринат. – Сапсем дурак! Зачем Тупик жил? Зачем Дунька Кривой делал?

По зову сердца

I

Иван Иваныч Лукин, отработав на Колыме тридцать лет, вернулся во Владивосток. В нём он провёл свои молодые, полные здоровья и светлых надежд годы. Сейчас ему уже далеко за пятьдесят, здоровье он оставил на Колыме, а светлые надежды съели годы. Как и всем в его положении, чтобы жить и дальше, на помощь ему пришла способность облекать свою жизнь в несбыточные о ней представления, видеть себя не таким, какой ты есть, а каким бы хотел себя видеть. В центре города, на Светланской, осматривая бывшие купеческие особняки, он уносился с ними к началу строительства города, видел ползущие по улице конные повозки с красным кирпичом и деревянным брусом, а себя представлял каменщиком, стоящим на строительных лесах в белом фартуке и с мастерком в руках. На окраине, где сохранились сложенные из серого камня и уже покосившиеся и осевшие в землю низкорослые хибары, он видел себя иностранным туристом в том Шанхае, где узкоглазые хунхузы торгуют рисовой водкой и опиумом, слышал, как в грязных кабаках под аккомпанемент разбитых пианино поют русские шансонетки. На сохранившихся крепостных бастионах он представлял себя бомбардиром, стреляющим из пушки по окружившей город неприятельской эскадре, а у памятника борцам революции и героям гражданской войны на Дальнем Востоке, уже за пулемётом, он отражал белогвардейские атаки. В морском порту на снимающихся с якорей пароходах Иван Иваныч уходил в дальние плавания, в море боролся с ураганами и штормами, не раз тонул, но удачно выбирался на берег, где опять его, голодного и холодного, долго преследовали неудачи в поисках человеческого жилья. Конечно, в том, что приходило в голову Ивану Иванычу в городе Владивостоке, он никогда и никому бы не открылся. Лишь один раз, выпив с соседом, боцманом Козловым, он, как бы шутя, похлопав его по плечу, сказал:

– А я бы, боцман, с тобой и в море сходил!

И пожалел об этом.

– У вас что, на Колыме, все придурки? – не понял его боцман.

– Какие придурки? – не понял и его Иван Иванович.

– Такие! – ответил боцман. – Тебе в гроб пора, а ты в море собрался.

«И то правда», – подумал Иван Иваныч и на боцмана не обиделся. Какой из него моряк! Он и на Колыме никогда не был на видном положении. На это у него не было ни здоровья, ни твёрдости характера. Худой, ростом не выше подростка, он больше годился там, где решались мелочи производства. Большую часть жизни он проработал в снабженцах в небольшой геологоразведочной партии. Там, доставая геологам полевое снаряжение, он мотался по разным снабсбытам и чужим складам с дешёвыми неликвидами. И хотя начальник партии Матвеев часто говорил, что без Лукина он как без рук, Иван Иваныч ему не верил, считал, что это он так, для красного словца или просто от нечего делать.

Больше всего Ивану Иванычу нравилось выезжать с геологами в поле. Там он следил за нехитрым хозяйством партии и варил геологам обеды. Чтобы они были не на одной тушёнке, он ловил рыбу и стрелял куропаток. Геологи его за это хвалили и говорили, что без Ивана Иваныча они как без ног, потому что на одной тушёнке они бы их давно протянули. Он и геологам не верил, и в ответ им улыбался, как улыбаются дети, когда видят, что их обманывают ради забавы. Главным же, что тянуло Ивана Иваныча с геологами в поле, была природа. Рано утром, когда все ещё спали, он шёл в лес и наблюдал, как всё живое просыпается. Вот выпорхнула из травы и запиликала в кустах весёлую песню похожая на крошечного воробья пташка. Потом она взялась чистить клювом перья, а увидев сидящую рядом букашку, тут же её склюнула. Бурундук, продрав спросонья глаза, вспрыгивал на ветку стланика и начинал ловко грызть орешки. Куропатки уже паслись на бруснике, весело выбивали свои дроби дятлы, слышно было, как где-то за горой трубит лось. Вечером Иван Иваныч шёл на речку, наблюдал, как закатывается за гору солнце, слушал последние шорохи леса, видел, как в глубоких омутах укладывается на ночлег рыба.

В одном из полевых сезонов Иван Иваныч нашёл себе и подругу жизни. Звали её Настёной, лицо у неё было круглое, как у кошки, в глазах с прищуром таилось что-то похожее и на бабью доброту, и на лисью хитрость.

– Ваня, – спрашивала она Ивана Иваныча, – ты знаешь, за что я тебя люблю?

– За что? – не очень понимал Иван Иваныч.

– За то, что ты не такой, как все! – отвечала она. – Добрый и ласковый.

Вскоре она родила ему сына Стёпку. Не успел Стёпка ещё и подняться на ноги, она нашла себе другого. Этот тоже был не такой, как все: лупил её, как сидорову козу. Через год она бросила и его. С тех пор прошло много лет. Стёпка, вылитая мама, уже давно вырос, с матерью уехал на материк, но отца долго не забывал. Каждый год поздравлял его с днём рождения, а раз в два года приезжал в гости. Расходы на это Иван Иваныч брал на себя.

– А ты, папаня, – говорил ему Стёпка, – не такой, как все! Не жила!

– Как мать-то? – спрашивал его Иван Иваныч.

– Водки, зараза, много пьёт, – вздыхал Стёпка. – Ну, да кто её сейчас не пьёт? Все пьют! – говорил он в её оправдание. И, наверное, не только в её, но и в своё. Было видно, что выпить он и сам не дурак. Да и приезжал-то он к отцу, похоже, не ради него, а чтобы вволю и не за свои деньги погулять и попить со старыми дружками.

В последние годы брали геологи Ивана Иваныча с собой в поле, видимо, больше из уважения к нему. Хотя он всё так же готовил им обеды, ловил рыбу и стрелял куропаток, получалось это у него не так ловко, как раньше.

– Ты, Иван Иваныч, полегче, – говорили ему геологи, – куропаток-то мы и сами настреляем.

В последний сезон, уже перед пенсией, Ивана Иваныча стал мучить радикулит. Однажды, простыв, он к вечеру слёг, а утром не мог подняться. Лёжа в палатке, он слышал, как за ней, у костра, говорили о нём два геолога.

– Старина-то наш совсем сдал, – говорил один из них.

– Что поделаешь, – отвечал ему другой, – от старости никуда не денешься.

«И то правда», – подумал Иван Иваныч. Как любая неизбежность, старость его не страшила, боялся он одного: остаться больным и беспомощным. Ведь ходить-то за ним некому.

Через два дня геологи подняли Ивана Иваныча на ноги своим таёжным способом. В сухом галечнике они выкопали яму, прогрели её костром, а потом, накидав на дно стланика, уложили его в эту яму и укрыли одеялами. Когда Иван Иваныч пропарился в ней, как в бане, они запихали его в меховой спальник и дали спирту. Утром, когда Иван Иваныч проснулся, никакой боли в пояснице он уже не чувствовал.

Провожали Ивана Иваныча на материк весело и дружно. На собрании ему давали тёплые напутствия, дарили подарки: от администрации дали «Спидолу», от месткома – отрез на костюм. Вечером, за столом, пили за его здоровье, желали ему в новой жизни успеха, искренне жалели, что расстаются с таким милым человеком и добросовестным работником. Он даже слышал, как за этим столом начальник партии говорил своему соседу: «Ой, не знаю, что я теперь буду делать без Ивана Иваныча!» От такого внимания к себе Иван Иваныч не знал, что и делать. Ему хотелось всех обнять, каждому сказать доброе слово, а когда кто-то из женщин в конце своего прощального тоста всплакнул, и у него на глаза навернулись слёзы.

II

Как всё, что повторяется, становится серым и скучным, так и Владивосток, после года проживания в нём, потерял для Ивана Иваныча свою прежнюю привлекательность. Купеческие особняки на Светланской уже не возвращали его в начало строительства города, в узких улицах с осевшими в землю хибарами он видел только кучи мусора и стоки канализационных вод, на крепостных бастионах старинные пушки казались ему бросовым металлоломом, у памятника борцам революции и героям гражданской войны он чувствовал себя маленьким и никому не нужным человеком, в морском порту уже не уходил в плавания на пароходах, снимавшихся с якорей. Новые районы убивали Ивана Иваныча серым однообразием. На проспекте Столетия Владивостоку они были сложены из кирпичных пятиэтажек, больше похожих не на жилые дома, а на производственные здания. Казалось, внутри них стоят трактора, железные краны, токарные станки, идут сварочные работы, стучит паровой молот и гудят под потолком вентиляторы. На Нейбута в неразличимых друг от друга шлакоблочных коробках живут одинаково серые и невыразительные люди, они редко выходят на улицу, не знают своих соседей на площадке, в них течёт холодная кровь, и они никогда не радуются жизни.

Чем больше отталкивал от себя Ивана Иваныча город, тем он больше думал о возвращении на Колыму. Во сне он видел её в ярком осеннем разноцветье, наяву всё чаще вспоминал своих друзей и товарищей. Наконец, пришло время, когда от тоски по Колыме Иван Иваныч стал плохо есть и спать. Супы, которые варил он по утрам, казалось, отдавали несвежей рыбой, а постель стала жёсткой, как тюремные нары. Теперь он был готов на всё, чтобы только вернуться на Колыму. И он бы это сделал хоть завтра, да с пенсии не хватало на самолёт до Магадана денег. «А что, если пароходом? – подумал Иван Иваныч. – Ведь с грузом-то они туда ходят». И он решил поговорить об этом с боцманом Козловым. Узнав, в чём дело, боцман сказал:

– Не-е, вы там, на Колыме, и точно – все придурки! – А потом даже рассердился. – Чего тебе здесь-то не хватает? Баб? Так я найду! У нас в порту их навалом!

Однако он быстро отошёл, а когда выпили, сказал:

– Ладно! Как пойдём на Магадан, возьму тебя!

В дорогу Иван Иваныч насушил сухарей, набрал тушёнки, купил на всякий случай бутылку водки, и когда пришло время отплытия, он был готов к нему, как солдат к заранее намеченному маршу.

Море встретило Ивана Иваныча ласковой и голубой, как небо, волной и ярким, словно омытым родниковой водой, солнцем. За пароходом долго ещё не отставали чайки, они кружили за кормой, и когда Иван Иваныч бросал туда корки хлеба, они падали за ними камнем. Кругом было тихо, а стук двигателей, казалось, идёт не из машинного отделения, а снизу, из-под дна, словно кто-то стучал по этому дну деревянными молотками. Когда вышли на океанский простор, гребни волн, вздымающиеся на горизонте, стали похожи на белых барашков, за ними, казалось Ивану Иванычу, стоят коралловые острова с высокими пальмами на берегу и низкими из камыша и бамбука хижинами. Там, думал он, своя жизнь: мужчины на пирогах ловят рыбу, женщины на кострах её жарят, дети купаются в море и из песка строят игрушечные хижины. «Ах, как хорошо быть моряком!» – думал Иван Иваныч, полагая, что они-то на этих островах уже не раз побывали.

Ночью, когда Иван Иваныч вышел на палубу, ему показалось, что он очутился в мире, полном волшебных грёз и неразгаданных тайн. Там, где должен быть горизонт, мерцали огни, и трудно было понять: звёзды ли это ночного неба или сигнальные огни проходящих мимо пароходов. Луна была похожа на свежесрезанный арбуз, звенели высоко звёзды, а когда они падали с неба, мир Ивану Иванычу казался неразгаданным сновидением.

Всё изменилось при подходе к Магадану. В полдень на горизонте появилось похожее на дымку мутное облако, потом оно быстро разрослось в чёрную со свинцовой побежалостью тучу, а вскоре ударил ветер и разыгрался страшный шторм. Пароход стало бросать как щепку. При мысли, что ещё немного, и он опрокинется, Ивана Иваныча охватил страх. Теперь ему уже не казалось, как во Владивостоке, что если пароход опрокинется, то ему удастся выбраться на берег, где, голодный и холодный, он будет мужественно искать человеческое жильё. Чтобы успокоиться, Иван Иваныч решил выпить водки, но как только он сделал глоток, его тут же вырвало. Когда пароход подходил к Магадану, шторм утих, а Иван Иваныч был бледнее простыни, у него кружилась голова и подкашивались ноги. На прощанье они с боцманом Козловым распили оставшуюся у Ивана Иваныча бутылку водки.

– И зачем ты сюда припёрся? – не понимал боцман Ивана Иваныча.

– Умирать, наверное, – просто ответил Иван Иваныч.

– Ха, умирать! – рассмеялся боцман. – Да умереть-то и я могу!

– Ты, боцман, молодой, – ответил ему Иван Иваныч, – умереть, и правда, ты можешь, а я, старый хрен, умереть уже должен.

На палубе, обняв Ивана Иваныча левой рукой за плечи, а правой показывая на Магадан, боцман сказал:

– Ну, что, старина? Как говорят: родина, принимай блудного сына! Так, что ли?

Когда Иван Иваныч сходил с парохода, на пристань опускалась ночь, в окнах Магадана зажигались огни, их было уже много, и ему казалось, что перед ним не сам город, а его отражение в тёмных водах бухты.

III

Ночевать Иван Иваныч решил у Аплёткина, старого знакомого по снабсбыту. Встретил Аплёткин его в одних трусах, лицо у него было мятым, как спросонья, живот как у беременной бабы, на столе стояла недопитая бутылка водки и большая чашка с пельменями.

– А-а, Лукин! – обрадовался он Ивану Иванычу. – Вот не ожидал! Каким ветром?

А когда узнал, что побудило Ивана Иваныча вернуться на Колыму, он вытаращил на него глаза и спросил:

– Ваня, ты в своём уме?! Колымы-то уже нет – одно название!

И, когда сели за стол, рассказал Ивану Иванычу, что стало с Колымой. Оказывается, и на самом деле, всё на ней плохо: прииски закрываются, разведки ликвидируются, посёлки пустеют и разваливаются, народ голодает.

– А воруют! Ваня, как перед концом света! Тащат, что ни попадя! Начальство – по крупному, остальные – по мелкорыбице, – жаловался Аплёткин.

Выпив, он сплюнул под стол и сказал:

– Хватит об этом! Ты-то как?

– Как видишь, вернулся, – ответил Иван Иваныч.

Выслушав Ивана Иваныча до конца, Аплёткин заметил:

– Видно, правду говорят: родина не там, где горшки марал, а где лыку драл, – и вдруг, рассмеявшись, заявил: – А я, брат, Гегеля читаю!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю