355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Пензин » К Колыме приговоренные » Текст книги (страница 2)
К Колыме приговоренные
  • Текст добавлен: 3 апреля 2017, 17:00

Текст книги "К Колыме приговоренные"


Автор книги: Юрий Пензин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 28 страниц)

– Дай этому подлецу, – иначе он Яшу уже и не называл, – два лишних ящика гвоздей.

«Клюнет, как миленький, – потирал руки Иван Матвеевич, – а мы ему ревизию: где, куда вбивал гвозди? Ах, недостача! Ну, что ж, получай!»

Яша на гвозди не клюнул, налево их не пустил, и члены ревизионной комиссии ушли от него с носом.

Через неделю завскладом подбросил Яше два лишних ящика дефицитной краски, но Яша и на них не клюнул.

– Не ворует, говоришь, – удивился председатель райисполкома. – Тогда шей ему аморалку.

Хотя Яша был примерным семьянином и к чужим бабам, похоже, не приставал, Иван Матвеевич сделал ставку и на это. Другого выхода у него не было. Дела на Яшином участке шли из рук вон плохо, и это уже стало отражаться на выполнении плана всем управлением. А за невыполнение плана управлением, Иван Матвеевич знал: расплата в райкоме короткая. И председатель райисполкома тут не поможет.

Чтобы пришить Яше аморалку, за это дело взялся заместитель Ивана Матвеевича по хозяйственной части Трунин. Орудием своего коварного замысла он избрал свою помощницу по учёту неликвидов Ирину, которую за цветущий вид, общительность и лёгкий характер все звали Ириской. С мужчинами она была откровенно раскованной и перед теми, кто на неё обращал внимание, была готова на всё.

– Слушай, – сказал ей однажды Трунин, – что это на тебя Яша засматривается?

– Губан, что ли? – удивилась Ириска. – Вот уж кого мне не хватало!

На следующий день Трунин пошёл дальше.

– Яшу вчера видел, – сказал он. – Опять о тебе. Говорит, этой бы девке да хорошего мужа.

Ириска фыркнула и ничего не сказала.

Чтобы не спугнуть её, не раскрыть поспешностью свои карты, Трунин взялся за неё через три дня.

– Не знаю, и чего пристает ко мне твой Яша, – развёл он руками. – Говорит, в тебе есть что-то такое, чего нет в других женщинах. И в глазах у тебя какие-то искры, и сложена ты, как Софи Лорен. Извини, но я в тебе этого не нахожу.

Ириска смерила Трунина нехорошим взглядом и ничего не сказала.

В следующий заход Трунин сделал вид, что сердится:

– Да скажи ты, наконец, своему Яше, пусть он от меня отвяжется! – сказал он. – Несёт, что попало! Опять и глаза твои, и сложение. Уже и что-то грустное в тебе нашёл. Уж не обижает ли её кто, спрашивает.

Ириска глубоко вздохнула и тихо произнесла:

– Ох, уж эти мужчины!

Трунин понял, дело сделано, остается ждать результата. А результат пришёл скоро. Ничего не подозревавший Яша и раскрученная Труниным Ириска за неделю нашли друг друга. Вскоре по посёлку поползли слухи, что у них большая любовь, а через месяц по заявлению жены Яши его разбирали на совместном заседании партбюро и месткома. На нём единогласно было принято решение: рекомендовать начальнику управления освободить Яшу от занимаемой должности за аморальное поведение.

V

Григорий Мишин жил на окраине посёлка, где при Дальстрое располагался большой лагерь для особо опасных преступников. Среди ветхих, похожих на курятники, построек дом его выделялся сложенным из камня фундаментом и высокой крышей. Во дворе на могиле жены стоял сваренный из железа памятник. Прах её он перенёс сюда, когда участок, где она была захоронена на кладбище, наметили под снос. Умерла жена двадцать два года назад. Год до смерти она жила в тихом помешательстве, и Мишин ходил за ней, как за ребёнком. Сама она не могла ни постирать, ни помыть пол, всё валилось из рук. Незадолго до смерти у неё пропал аппетит, и когда Мишин звал её поесть, она всякий раз спрашивала: «Гриша, а это надо?» Сам Мишин в то время в звании майора служил в лагерной охране. Он, как и требовалось по службе, обеспечивал порядок в лагере, предотвращал из него побеги, если они случались, ловил беглецов, тех, кто пытался вырваться из окружения, стрелял. Вне службы он любил весёлые компании, охоту на уток и рыбную ловлю. Жену любил за тихий нрав, и не было случая, чтобы когда-то поднял на неё руку.

Сейчас Мишину уже далеко за шестьдесят, он тяжело сложен, лицо с глубокими, как порезы, морщинами, грубое, когда сидит на крыльце своего дома, с улицы похож на каменное изваяние. Он много курит, от водки не пьянеет, в еде неразборчив, сон, как у всех людей, которым терять нечего, глубокий. Ведет уединённый образ жизни, видимо, ещё и потому, что соседи уже давно переехали в коммунальные квартиры. Положена ли ему такая квартира, он не знает, и справляться о ней никуда не ходит. Ведь такие, как он, бывшие работники лагерной охраны, сейчас никому не нужны, на них смотрят как на сторожевых псов ГУЛАГа. Вот и недавно прискакала тут столичная журналистка и с ходу, словно только что выскочила из пролётки, и за воротами её ждут ретивые кони, застрекотала:

– Мне правду, и только правду! Кто, когда и где расстреливал политических заключённых в вашем лагере? Кому принадлежит инициатива этих расстрелов? Принимали ли и вы в них непосредственное участие? Где находятся останки расстрелянных?

Мишин послал её подальше, а вскоре, как сказали ему, в одной из центральных газет появилась статья «Запирательство не пройдет!» за подписью этой журналистки. «Дура!» – подумал о ней Мишин. В это время шла чеченская война, и ему было непонятно: почему эта дура не скачет по горящим в огне сёлам и не спрашивает об этой войне правды у тех, кто на ней, как и он когда-то на лагерной службе, не по моральному убеждению, а по приказу и воинскому долгу, принятому под присягой, делают своё дело.

Да что журналистка! Обидно было за другое. Немцы, участвовавшие в войне с нами, уже стали друзьями. Их широко встречают, везут на немецкие захоронения, помогают строить мемориалы памяти, и уже никто не думает: а сколько и они, и те, что в земле, пожгли наших городов и сёл, повесили и расстреляли мирных жителей, уничтожили солдат и офицеров. А он, как и другие, кто служил в лагерной охране, всё ещё преступник, которого не отдают под суд лишь потому, что ловко запирается в своих преступлениях.

Ну, ладно, немцы немцами, а вот и здесь, в посёлке. Пошёл как-то Мишин к главе администрации выписать угля по льготной цене.

– Только ветеранам! – обрезал его глава администрации.

Зная, что на Севере ветеранов дают всем, кто уходит на пенсию, Мишин спросил, что надо, чтобы получить ветеранское удостоверение.

– Ну, ты даёшь! – удивился глава администрации. – Скажи спасибо, что ещё на воле ходишь!

Не лучше встретили Мишина и в районной милиции, куда он ездил, чтобы получить разрешение на приобретение ружья. Ему хотелось, как и в молодости, посидеть в охотничьем скрадке, дождаться утренней зорьки, и пострелять уток, когда те садятся на кормёжку.

– Ну, знаете ли! – строго посмотрел на него начальник милиции. – Вам дай ружьё, а вы кого-нибудь застрелите.

Пришлось покупать нигде не зарегистрированное ружьё, каких в то время по рукам браконьеров ходило немало. Однако охота с оглядкой на то, что тебя с ружьём поймают, Мишину скоро надоела. Забросив его на чердак, он успокоился и об охоте перестал думать. Жизнь, замкнутая и до этого в неширокие рамки быта, теперь стала похожа на расписанную по уставу жизнь солдата. Утром Мишин вставал рано, завтракал оставшейся от ужина тушёнкой, потом шёл в магазин и закупал продуктов на день, вернувшись, готовил обед, после обеда спал, проснувшись, смотрел телевизор, в ужин выпивал стопку водки и укладывался спать на ночь. Когда от такого однообразия становилось невмоготу, Мишин шёл на могилу жены, выпивал там водки и, присев у оградки, уходил в воспоминания о прожитой с ней жизни. Воспоминания чаще всего были отрывочными, состояли из того, что в жизни было светлым и радостным. Что было в их жизни, когда жена сошла с ума, память Мишину ничего не сохранила. Одно осталось из этого: перед самой смертью жена, кажется, пришла в себя, взгляд, как у нормального человека, стал осмысленным, она глубоко вздохнула и тихо произнесла: «Гриша, а ведь я, кажется, умираю».

Пришло время, когда на окраине посёлка, где жил Мишин, кроме него никого не осталось. Одни переехали в выделенные администрацией коммунальные квартиры, другие покинули посёлок. Всё, что осталось после них, стало похоже на свалку строительного мусора из тёса, горбыля, ломаного кирпича и битой штукатурки. А вскоре сюда пришли бульдозера. Они сгребали всё в кучи, а шедшие следом рабочие эти кучи сжигали. Потом стало известно, что какой-то предприниматель из района, оформив земельный отвод на это место, решил построить здесь складские помещения. Когда дело дошло до дома Мишина, предприниматель, показав ему бумаги, сказал:

– А ты в них не значишься.

«Да как же это так?! – не понял Мишин. А предприниматель уже командовал, как и с какой стороны заходить бульдозером, чтобы легче снести его дом. Кровь ударила Мишину в голову, он бросился за ружьём. Зарядив его, он вышел на крыльцо и крикнул:

– Не дам!

Когда один из бульдозеров заехал траком на могилу жены, Мишин выстрелил. Бульдозерист тяжёлым мешком вывалился из открытой кабины. Все разбежались, а вскоре приехала милиция. Мишин в это время уже был на чердаке и готовился к бою. Забаррикадировавшись всем, что попало под руку, он выбрал патроны с картечью и проверил, свободно ли они входят в патронник. Несмотря на то, что кровь стучала в голове и сердце готово было вырваться из груди, он был спокоен. О том, что будет стрелять в невинных людей, он не думал. Для него это были уже не люди, а то зло, которое сломало его жизнь. Когда пули защелкали по крыше, Мишин прицелился в плохо укрывшегося милиционера и выстрелил. Милиционер дёрнулся, и было видно, как его тело свели судороги. После этого милиционеры отступили, а на их место приехали солдаты. Были они в бронежилетах и с автоматами. Первая очередь прошила над головой Мишина крышу, а вторая прошла ниже, по верхнему венцу дома. Отстреливаясь, Мишин видел: кольцо окружения сужается, и скоро с задней, открытой стороны дома, он будет простреливаться. Выпустив последний патрон с картечью, он зарядил ружьё дробью. Выстрел из неё был последним в жизни Мишина.

Светлые дали

I

Жаркие дни бывают на Колыме. Приходят они в июле, когда за недолгим весенним равноденствием наступает пора летнего разноцветья с прозрачным, как стекло, небом и долго не уходящим с него в свои короткие белые ночи солнцем. В полдень температура поднимается до тридцати градусов, смолкают птицы, прячутся в траве комары, на речных перекатах не играет хариус, юркие в другое время лета бурундуки лениво греются на солнце. На пригорках, поросших стлаником, в такие дни терпко пахнет хвоей, а в глубине леса прелым опадом.

В такие дни, несмотря на жару, хорошо думается, мысли светлые и чистые, легко ложатся в голову, и кажется, уже нет в этой жизни ни суетных блужданий по её глухим окраинам, ни вечных в своей неразрешимости вопросов, и всё так просто, словно ты только что родился и видишь мир незатуманенными жизнью глазами. А когда замечаешь, как таёжные дали утопают в голубой дымке, кажется, и за ними всё так же, как и здесь, легко и уютно, нет ни скованных камнем городов, ни изрытых и опустошенных земель, ни мутного над ними неба; всюду зелёные леса, терпко пахнет хвоей и на солнце греются бурундуки. И уже невозможно представить себе, что там, за этими далями, люди бранятся и ссорятся, путаются в противоречиях, ругают свою жизнь, спиваются и лезут в петли.

В один из таких дней инженер-геолог Ромашов Юрий Николаевич сидел на берегу реки у костра и ждал вертолёта. Скуластый, с короткой в кружок черной бородой и узкими коричневого цвета глазами, он был бы похож на татарина, если бы не большой, похожий на сосульку нос, который придавал его лицу обиженное выражение. Оно так бросалось в глаза, что прилетевший однажды в лагерь московский чиновник, увидев Ромашова вот так же у реки, удивился: «А это ещё кто такой?» «А это татарин, у которого лошадь украли», – пошутил кто-то, и с тех пор он стал проходить под этой длинной, но меткой портретной характеристикой. Сейчас у ног Ромашова лениво плескалась вода, за спиной в беспорядке валялись тюки с геологическим снаряжением, у вылинявшей на солнце палатки, на одном из тюков вверх лицом спал техник-геолог Митя. Он тоже в это лето отпустил бороду, но была она у него не в кружок, как у Ромашова, а по-козлиному жидкой и острой. Отличался Митя необыкновенно высоким ростом и неуклюжим сложением и был похож на длинный костыль, снизу к которому прицепили болотные сапоги, а всё остальное обрядили в мешковато сидящее тряпье. По натуре, как о таких говорят, он был большой ребёнок. В свои тридцать лет он забавлялся ловлей бурундуков и лесных пташек, а жуков сажал в пустые бутылки и наблюдал, как они устраивают своё совместное существование. Наверное, он считал, что жизнь – это очень простая штука и глубоко из неё в голову ничего брать не надо. И происходило это, скорее всего, не потому, что он отличался жизнерадостным характером, а наоборот, было видно, что смотрит он на жизнь как на преходящее явление, в котором нет ничего интересного, кроме того, что происходит сегодня. Всё, что было вчера, ему казалось скучным, а что будет завтра, ему не приходило в голову. Когда его кто-то однажды спросил, думает ли он жениться, он очень удивился и ответил: «А я знаю?»

В полдень застывшее солнце в зените своим отражением в реке уже было похоже на раскаленную сковороду, а когда с окружающих реку тополей срывался легкий ветерок и поднимал на ней мелкую рябь, оно расплывалось и, казалось, там плавится. Ромашову стало жарко и, скинув штормовку, он пошел к реке ополоснуться. И в это время из-за поворота реки показалась лодка. Сидели в ней трое: уже немолодые якут с якуткой и мальчик лет пяти.

– Дратуй, догор! – весело приветствовал якут Ромашова ещё из лодки, а когда он выпрыгнул из неё, Ромашов обратил внимание, что у него короткие ноги и добрые, как у всех немолодых якутов, глаза. Якутка была низкорослой, из-под белого её платка торчала черная косичка, лицо было плоским, нос пуговкой, а у мальчика такая большая голова, что, казалось, видишь ее через увеличительное стекло. Видимо, о том, что у него большая голова, мальчик не раз слышал от взрослых, потому что когда Ромашов внимательно стал на него смотреть, он поднял пухлые ручки вверх, обнял ими голову и, раскачиваясь из стороны в сторону, сказал:

– Голова бо-осой, босой.

– Умный шибка, преседателем будет, – рассмеялся якут и ласково погладил мальчика по голове.

– Внук, наверное? – спросил Ромашов.

– Засем внук, – удивился якут, – сыниска мой. Иннокентий звать.

А Иннокентий, пописяв в речку, уже стоял над раскинувшим в стороны болотные сапоги спящим на спине Митей и смотрел на него с завороженным любопытством. Потом, не отрывая от него глаз, он осторожно обошел его вокруг, а, вернувшись к костру, заявил:

– Дядя бо-осой, босой.

– Босой – тайга худо. Нога ломать мозно, – подбрасывая сухих веток в костер, заметил якут и стал раскуривать похожую на кривой сучок трубку.

«А ведь и правда», – вспомнив, как Митя в маршрутах постоянно заплетался в валёжнике и сбивал в кровь ноги, подумал Ромашов. И ему стало казаться, что если бы у якута не были короткими ноги, а якутка была не низкорослой, то, наверное, они бы жили сейчас не в тайге, а в городе и, как многие городские якуты, были бы высокими и стройными; он бы одевался в туго обтянутую ремнём гимнастёрку и ходил с обязательным для городских якутов портфелем, она была бы в приталенном платье и в туфлях на высоком каблуке. Не вписывалась в возникшие у Ромашова представления о таёжных якутах большая голова Иннокентия. Казалось, в тайге такая голова ни к чему, потому что живут в ней не по большому уму и трезвому расчету, а по многовековому опыту и природной находчивости. «Наверное, и правда «преседателем» будет», – улыбнулся Ромашов.

Напившись чаю, якуты уплыли, а вскоре проснулся Митя. Ополоснув лицо в реке, он присел к костру и закурил. Потом, словно его кто-то толкнул в спину, быстро поднялся на ноги, вздёрнул бородку вверх и, приложив ладонь к надбровью, стал смотреть в убегающее за горизонт небо.

– Гроза будет, – неожиданно сказал он и рассмеялся, – вот тебе и вертолёт!

– Откуда ты взял? – не понял его Ромашов.

Ничего, что предвещало бы грозу, на небе не было. Оно было таким же чистым и, как стекло, прозрачным, а появившуюся на горизонте белую дымку Ромашов принял за снеговую шапку горного Верхоянья. Однако через полчаса по верхушкам тополей, стоящих у реки, вдруг пробежал ветер, тайга загудела, в ней что-то ухнуло, а на обратной стороне реки поднялся вихрь. Он сорвал с деревьев всё, что можно, поднял с прибрежного песка столб пыли и стремительно, прямо через реку, понесся на Ромашова с Митей. Обдав их брызгами воды, поднятыми с реки, он сорвал с рядом стоящего тополя стаю сидевших на нём ворон и разбросал их высоко в небо. Не в силах с ним справиться, вороны кувыркались в небе так, словно их били там палками. Когда вихрь и вороны скрылись за сопкой, недалеко громко застучал дятел. Он, видимо, был сильно напуган, но на дереве своём удержался, и теперь стучал по нему, как из станкового пулемета.

– О, стервец, что делает! – весело заметил Митя, а когда увидел, что на поляну к костру, видимо, тоже от испуга выскочил бурундук, он бросился его ловить.

Стихло всё так же внезапно, как и началось. Тополь, с которого вихрь сорвал ворон, успокоившись, гордо вскинул свою крону в небо, тайга, тяжело вздыхая, обрела свои прежние угрюмые очертания, но по уже появившейся из-за Верхоянья свинцовой туче, казалось, гроза не обойдет стороной и скоро ударит громом и молнией. И тут в небе появился вертолёт. Первым его увидел Митя. Сначала он казался медленно движущейся по небу точкой, потом стал похож на комара, а при заходе на посадку уже был похож на большую стрекозу.

Выскочившие из вертолёта пилоты бросились помогать Ромашову с Митей загружать его снаряжением. Когда всё уже было готово к отлёту, вдруг исчез Митя. Ромашов кинулся его искать, но он как в реке утонул. А ветер опять раскачивал кроны тайги, тревожно гудел и где-то ухал так, словно взламывал там что-то тяжелое и громоздкое.

– Митя-а! – кричал Ромашов, но голос его, подхваченный ветром, казалось, уносился не туда, где, как он предполагал, мог быть Митя. Появился Митя у вертолета внезапно и совсем с другой стороны. В руках у него была клетка, в которой сидел бурундук.

– Словил! – радостно сообщил он Ромашову.

– Митя, – чуть не заплакал Ромашов, – ну разве так можно?!

Оказывается, бурундука, выскочившего от испуга на поляну, тогда Митя не словил, а только загнал на дерево, а сейчас, когда всё уже было готово к отлету и каждая минута была дороже золота, он там его долавливал.

Когда вертолёт поднялся в небо, стало ясно: на базу партии в Кадыкчан ему уже не пробиться. Прямо по его курсу стояла черная туча, она раскалывалась оглушительным громом и похожими на ломаные стрелы молниями, вертолёт бросало как шлюпку в штормовом море, в лобовое стекло били крупные капли дождя. С трудом пробившись до Озёрок, вертолёт сел на прибрежную косу Худжаха и все, кто в нём был, бегом бросились в посёлок. Пока добежали до гостиницы, все вымокли до нитки, а Митин бурундук, свернувшийся в клетке мокрым комочком, кажется, уже и не дышал.

Гостиничный номер был просторным, как больничная палата, с высоким потолком и узкой, как пенал, дверью. Посреди его находился большой овальной формы стол на толстых фигурных ножках, у стен стояли разделённые тумбочками железные кровати, убранные солдатскими одеялами, а в углу, прямо у входа, громоздилась печь с большой плитой и медным чайником на ней. Пока растапливали печь и развешивали одежду для просушки, Митя сбегал в магазин за вином. От выпитого вина и горячего чая всем стало хорошо, как после бани, и уже никем не замечалось, что за окном всё ещё идёт дождь, а за уходящим за таёжные дали громом сверкают молнии. Пилоты стали весело обсуждать свой опасный полет у грозовой тучи, Митя, обогрев у печи бурундука, стал отпаивать его ещё и вином, а когда он пить отказывался, Митя смеялся и говорил: «Ничего, я тебя и не этому научу», и только Ромашов, со своим обиженным выражением лица и похожим на сосульку носом, сидел в углу, на краю своей кровати и ничего не делал. Когда закончился дождь, на крыльце гостиницы кто-то, громко топая, очистил от грязи обувь, а потом в номер вошёл уже немолодой мужчина с открытым и ясным, как после купания, лицом.

– А, татарин, у которого лошадь украли, – рассмеялся он, увидев Ромашова, – ну, здравствуй!

Это был ветеринар местного оленеводческого колхоза Пряхин Иван Ильич. Вынув из кармана плаща бутылку коньяка, он пригласил всех к столу. От него шёл приятный запах свежескошенной травы, и нетрудно было заметить, что он только что из тайги, соскучился по живому общению с людьми и ему хочется выговориться.

– Вот я и говорю, – улыбаясь, кивнул он в сторону всё еще возившегося с бурундуком Мити, – каждому своё: одному лыко драть, другому на дуде играть. Митя, – позвал он, – иди ко мне в пастухи.

– Чего я там не видел? – угрюмо ответил Митя.

– Да ведь не твоё это дело – золото искать, – рассмеялся Пряхин. – Ты рядом с ним год просидишь и, убей меня бог, не увидишь.

«А ведь Пряхин прав, – подумал Ромашов, – плохой из Мити геолог. Только и делает, что бурундуков ловит да жуков в бутылки сажает».

– Не-е, – продолжал Пряхин, у каждого своё призвание. Не найдешь его: пиши – хана! – и хлопнув себя по коленям, рассмеялся: – Племяш у меня! Ну, целая история с ним! – И, видимо, готовясь рассказать эту историю, Пряхин закурил тонкую сигаретку, глубоко затянулся дымом и продолжил: – Сеструха у меня в Орле живет. Заехал я это к ней в прошлом годе, а она: «Ваня, помоги! С Витькой неладно!» Это племяша моего Витькой звать. «Что такое?» – спрашиваю. «А не знаю, – отвечает, – уж и к докторам водила, а они: что они? Известно, не свой ребенок, он и есть не свой. Говорят: у него, мамаша, одно малокровие. Не-ет, думаю, какое уж тут малокровие. Не ест, не спит, всё в окна смотрит да думает. Ты уж, Ваня, – просит, – поговори с ним. Боюсь, не случилось бы с ним неладное». Ну что ж, думаю, поговорить, так поговорить. А оказалось, – рассмеялся Пряхин, – говорить-то пришлось не с ним, а с теми, кто его за фортепьяну, будь она неладная, засадил. «У меня, дядя Ваня, – жалуется Витька, – на его силы воли нет». Ах ты, едрить твою в корень, силы воли у него нет! Спрашиваю у сеструхи: «Дура, ты зачем Витьку за фортепьяну засадила?!» А она: «Ах, как ты не понимаешь! Современный человек да без музыкального образования – ну уж, извини!» Ладно, я в Витькину музыкалку. Так и так, спрашиваю: «Он что, способности имеет?» А мне: «Мы в основном по прилежанию». «Так по прилежанию, – говорю им, – и обезьяну выучить можно». «Мы обезьян, – обиделись на меня, – музыке не обучаем». Так и сказали: не обучаем! Ну что с них взять! Выходит, у детей они музыкальные способности не развивают, а только их музыке обучают. И что вы думаете? – продолжал Пряхин. – Забрал я Витьку сюда. А здесь его на тракториста выучили и, прямо скажу, в десятку попали. «Я, – говорит, – дядя Ваня, теперь без трактора, как без рук. Я его нутром чувствую». Поправился, стервец, и ест, и спит, и в окна уже не смотрит. Вот так-то, – закончил свой рассказ о Витьке Пряхин.

– Так-то оно так, – согласился с ним один из пилотов, – да вот как в эту десятку-то попасть? Не каждому это дано.

– А я и говорю! – подхватил его замечание Пряхин и опять весело хлопнув себя по коленям, заявил: – В школе не тому учат! Смотрите, что получается: арифметике-то учат, чтобы жить по расчету, грамматике, чтобы жить по правилам, а как найти своё место в жизни не по расчету и этим правилам, а по призванию – ни в зуб ногой! Вот и выходит: получил образование, а дальше ни бабе свечка, ни чёрту кочерга, или, как говорят, божиться божусь, да в попы не гожусь. И что делать? Понятно, одни сдуру вверх, в начальство лезут, как будто управлять людьми можно и без призвания, другие, потыкавшись не в те двери, ищут место, где трубы пониже и дым пожиже.

– Ну, Иван Ильич, это вы, извините, загнули! – не согласился пилот. – Чтобы узнать призвание каждого, тут на ученика и по учителю мало.

– Разве дело в арифметике?! – воскликнул Пряхин. – Дело в принципе! А там – и дальше! Вот ввели же в школьное образование природоведение. Хорошо! А может, надо ещё и человековедение? А?

Ромашов участия в разговоре не принимал. Выпив рюмку коньяку, он вернулся на свою кровать. В номере уже было тепло, потрескивало в печи, чайник, словно обидевшись на то, что за коньяком его забыли, пыхтел и позвякивал крышкой, дым от пряхинской сигареты плавал по номеру красивым облачком, а когда с очистившегося от туч неба в окно заглянуло вечернее солнце, стены номера окрасились в яркие, похожие на радугу цвета, а пряхинский дым, поднявшись к потолку, стал сиреневым. От всего этого на Ромашова повеяло чем-то далеким, словно вернулся он в один из солнечных дней своего детства, а слушая Пряхина, думал: «Ах, какой хороший человек! И как он правильно говорит!»

Рассказ Пряхина, похоже, заинтересовал и Митю. Он сидел за столом, подперев голову левой рукой, и хотя на лице его блуждало сонное выражение, было видно, что оно ещё выражает желание Пряхина слушать.

– А тебя, дурака, что заставило идти в геологию? – обращаясь уже к нему, спросил Пряхин.

– А я знаю? – сонно ответил Митя. – Пошёл да и пошёл.

– Во как! – всплеснул руками Пряхин. – Вы посмотрите на него: пошёл да и пошёл! А ты, дурья башка, хоть знаешь, что в геологии от тебя пользы, как от козла молока?

– Ну, и что? – не расстроился Метя.

– Нет, вы посмотрите на него ещё раз! – вскричал Пряхин. – Ему и это нипочём! Да не твоё место – геология. Пойми это! Вот ты с бурундуком возишься. Зачем? – успокоившись, спросил Пряхин.

– А интересно, – посветлел лицом Митя.

– Интересно? – переспросил Пряхин. – Тогда скажи мне, что ты про оленей знаешь?

Оказывается, про оленей Митя знал больше, чем о геологии. Он знал, что они плохо видят, но хорошо слышат, питаются ягелем, а так как ягель содержит антибиотики, они не склонны к заразным и простудным заболеваниям. Половой зрелости они достигают в полтора года, спариваются в конце лета, рожают самки весной, по одному – два детеныша, выкармливают их молоком до новой беременности.

– Едрить твою в корень! – вскричал Пряхин. – Да ты ж профессор в нашем деле! – И вдруг, словно рассердившись на Митю, строго спросил: – Откуда ты это узнал?

– А интересно, – улыбаясь, ответил Митя. – Читал о них, да и дружок у меня пастух. Он рассказывал.

И тут Пряхина словно выстрелили из-за стола. Он подскочил к Ромашову и выпалил:

– Бумагу и ручку!

Вернувшись с ними к столу, приказал Мите:

– Пиши заявление! Принимаю тебя пастухом, а дурака валять не будешь, и ветеринара из тебя сделаю.

Когда Митя написал заявление, Пряхин взял его в руки, свернул в четвертушку и, показывая её пилоту, принявшему участие в разговоре о трудном поиске призвания, сказал:

– Вот вам – и в десятку!

И, видимо, уже представив, как он Митю выучит на ветеринара и поставит на своё место, а сам уйдет на пенсию, он глубоко вздохнул и, словно на кого-то обидевшись, тихо произнес:

– А нам, старикам, и на покой пора.

И хотя Ромашов понимал, что это он так, не подумавши, ему его стало жалко, а пилот, рассмеявшись, заметил:

– Иван Ильич, да на вас по утрам ещё можно воду возить, а вечером кататься.

– Ой, не знаю! – снова вздохнул Пряхин, и лицо его обрело неподдельно грустное выражение.

II

Проснулся Ромашов рано, но солнце, словно омытое утренней росой, уже стояло в небе. В его ласковых лучах все вокруг играло ярким многоцветьем: на склоне окружающих посёлок сопок светло и радостно зеленели похожие на свадебных невест лиственницы, выше утопал в густой зелени стланик, а поросшие ягелем вершины сопок отражали солнце яркой позолотой. Худжах, убегая в верховье узкой лентой, на перекатах серебрился как чешуя только что пойманной рыбы, на плёсах утопал в отражениях голубого неба. На западе, куда вчера ушла гроза, у самого горизонта висело похожее на барашка белое облако, и трудно было понять: снеговая ли это шапка одного из отрогов Верхоянья или это и на самом деле облако, оставшееся от грозовой тучи. А небо над головой было таким чистым и глубоким, что казалось, за ним уже ничего нет, и другие, неземные галактики люди придумали от желания видеть больше, чем на самом деле видят. Когда Ромашов посмотрел в небо, ему показалось, что он уже не на земле, а в этом небе, у него закружилась голова, и стало казаться, что какая-то неведомая сила подхватила его под руки и, подняв на высоту птичьего полёта, понесла в сторону застрявшего на западе белого барашка. От ощущения, что и это бездонное небо, и омытое росой утреннее солнце, и терпко пропахшее хвоей лесное многоцветье, и убегающий в верховье голубой лентой Худжах, всё это неповторимо и не пройдёт и часа, как навсегда уйдёт в прошлое, Ромашову чуть не до слёз стало жаль, что он всю жизнь торопил время, с нетерпением подталкивал его и в предстоящее завтра, и в далёкое будущее, забывая, что человеческая память коротка, она скоро стирает в себе картины, когда-то тронувшие твоё сердце, и оставляет тебе только горькие воспоминания о крутых поворотах жизни.

На крыльцо вышли пилоты. «Красота-то какая!» – удивился один из них и пошёл к реке умываться. Там он разделся и с разбегу нырнул в воду. Вынырнув, он громко фыркнул, ударил ладонью по воде, а потом поплыл на другой берег. Зная, что вода в реке ледяная и купаться в ней – значит схватить простуду, Ромашов не понимал, зачем он это делает.

– А он у нас морж, – словно угадав его мысли, ответил второй пилот.

На крыльцо вышел и Митя. Увидев пилота в реке, он удивился:

– О, даёт!

И что-то хмыкнув под нос, тоже пошёл к реке. Там он разделся догола и стал похож на голого журавля. Подойдя к берегу, он осторожно, словно боялся, что в воде его укусят, окунул в неё сначала одну ногу, потом другую. На большее его не хватило, и он застыл на берегу, похожий уже не на голого журавля, а на высокий телеграфный столб. А с другого берега реки его звал пилот:

– Плыви сюда, дурень!

Митя долго молчал, а потом, показав ему фигу, ответил:

– Во тебе!

Вернулись Митя и пилот вместе и по пояс голыми. Пилот был красным, как рак, только что вынутый из кипятка, а Митя весь в мелких пупырышках.

– Вот мы и искупались! – смеялся пилот и хлопал Митю по голой спине.

От намерения забросить Ромашова с Митей на Кадыкчан пилоты отказались. Много горючего было израсходовано на посадку в Озёрках и оставшегося едва хватало на возвращение в Усть-Неру, где базировался их авиаотряд.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю