Текст книги "Святые горы"
Автор книги: Юрий Щеглов
Жанр:
Повесть
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 42 страниц)
– Ах, князь, поскорее уведите меня из этого вертепа. Я так боюсь… Хоть на полчаса превратитесь в моего Дантеста! Афанасий Никитич будет вам по гроб жизни обязан, – воскликнула дама, испуганная новой встречей с Долгоруковым и толпой сорванцов в цветных фраках.
Дама повисла на Вяземском и повлекла его к выходу, где в клубах пара мелькали фигуры квартальных. Тургенева она игнорировала, хотя Александр Иванович держался куда предупредительней – и с номерком суетился, и принял у гардеробщика салоп.
– Опомнитесь, сударыня, – раздраженно промолвил Вяземский, задохнувшись на крыльце то ли от возмущения, то ли от колючего мороза, – отчего вы меня в Дантесы зовете? За что подобная честь и отличие?
– Неужто, князь, и вам надобно объяснять?! Весь город в негодовании… Бедный Дантест – несомненно, рыцарь! Сколько благородства! Какое изящество манер! Каким глубоким чувством он одарил женщину! Каким выказал себя мужчиной! А ваш Пушкин… У, ревнивец, мизерабль!
– В чем, собственно, заключается благородство, о коем вы изволили с таким жаром выразиться? – поинтересовался без иронии Тургенев, когда Вяземский отвлекся, посылая лакея Петрушку в переулок, где подпрыгивали кучера, размахивая руками для сугреву.
– Моя бель сер дружна с кузиной Четвертинских, – продолжала супруга Афанасия Никитича, по-прежнему не обращая ни малейшего внимания на Тургенева, – а те намедни ездили в гости к… – и дама притянула Вяземского за шею к преувеличенной корсажем груди. – Да, да, из первых рук! Ну, конечно, конечно…
– Что же, сударыня, вы имели все-таки в виду, приглашая меня в Дантесы? – высвободившись, произнес Вяземский, более, кажется, рассерженный отсутствием Петрушки, чем бездарной болтовней. – Будьте столь милостивы, не откажите в объяснении…
– Как что, князь? Как что? Все знают, Дантест Наталию Пушкину боготворил и ныне жестоко страдает из-за нее! А виноват злой ревнивец, ваш стихоплет… Ах, князь, ведь мы свидетели чего-то необычайного – редкая любовь, возвышенная страсть!
Тут подкатила карета, лакей Петрушка спрыгнул с запяток и растворил дверцы.
– Ну что, Федор, замерз? – спросил Вяземский кучера, с которым любил беседовать.
– Есть малость, Петр Андреич!
– Ну, ничего, дома вели Антошке, чтоб отогрел тебя моей, особой! Сперва отвези, будь добр, мадам… Вам куда, сударыня?
Но супруга Афанасия Никитича Вагнера уже ничего не слышала. Она, пыхтя, лезла в карету, накренив ее, а потом долго усаживалась внутри, сокрушенно ахая и охая. Наконец, устроившись, высунулась в окошко и, как ей, верно, казалось, облагодетельствовала мужчин обольстительной улыбкой.
– Спасибо, князь, вы бесподобный камильфо. Кучер, Фонтанка! Пошел! – крикнула она и откинулась на спинку сиденья.
Петрушка с треском сложил подножку, поглядев на Вяземского укоризненно.
– Вот-те на, Петр Андреич…
– Не бойся, Петрушка! – рассмеялся Вяземский. – Я скоро. Возьму извозчика. Пусть княгиня Вера дожидается с горячим кофеем.
Карета исчезла в серебристой от метели тьме.
Помогая друг другу преодолеть порывы метельного ветра, Вяземский и Тургенев поспешили ночным Петербургом на поиски средства передвижения. Двери маскарадной залы захлопнулись, желтое пламя погасло, белые клубы пара растворились, и вся улица погрузилась в ледяную непроницаемую тьму. Вяземскому почудилось, что рассвет отныне никогда не наступит.
11Читатель, конечно, знает, из разных древних и современных хроник, что императоры, короли, консулы и проконсулы, а тем паче простые министры и их помощники и те, кто подсоблял им, всякие сенаторы и депутаты, слуги народа, жаждавшие подняться по лестнице власти на ступеньку, а то и две выше, предпочитали решать государственные, а заодно и личные – личное у них не отделено от государственного, потому что государство они создают для себя, – словом, очень важные и очень почтенные дела они предпочитали решать под покровом непроницаемой ночи.
События, которые сопровождают закулисные интриги, как правило, незаметны для окружающих – все шито-крыто, но к утру следующего дня план, утвержденный накануне, ваше императорское величество, высочество или, на худой конец, светлость, уже выполнен или в данный момент его усердно выполняют. Существует достаточно примеров в истории, когда заговорщики сколачивали ударный отряд вечером или на рассвете и действовали мгновенно и энергично, но сегодня исчезать с бала или вставать рано, умываться ледяной водой или проглотить для отрезвления кружку рассолу, напяливать парадный мундир или посылать за ним адъютанта, а затем сломя голову куда-то скакать или, того неприятнее, бежать гренадерским шагом не требовалось. Требовалось сесть, по обыкновению, в карету и ехать спокойно в Зимний, однако вид у приглашенных во дворец все равно был заговорщицкий, хотя действовали они привычно, можно сказать, рутинным образом, в рамках существующего режима и законодательства, а само приглашение было послано самодержавным главой государства – императором Николаем Павловичем.
Бенкендорф, едва возвратившись от мадемуазель Эвелины, устроился в кресле пить горячее молоко с содой, заедая его печеным яблоком, обсыпанным сахарной пудрой. Мордвинов обмозговывал очередную инструкцию, потягивая французский коньяк, присланный с полицейской оказией из Парижа, – тот, что покупался в Петербурге, отдавал частенько клопами, стоил непомерно дорого и вообще был подозрителен. Дубельт, отужинав, по-свойски, по-гусарски резался в штосс с приятелями, и, между прочим, судьба сулила ему крупный выигрыш. Он злобно накинулся на фельдъегеря Вель-ша, однако, сообразив, кто зовет и куда, струхнул, присмирел, фельдъегерю сунул четвертак ассигнацией за тычок в спину, схватил впопыхах чужую шинель и полетел прочь переодеваться, лихорадочно в санях припоминая, не допустил ли где промашки, а если и допустил, то как ее половчее объяснить.
Забот у Дубельта хоть отбавляй, а система пока работала медленно, со скрипом. Любой план вызревал чиновно, по инстанциям, неделями, как фурункул на неудобосказуемом месте, и, только окончательно на-брякнув, с трудом пробивался наружу. Вместе с планом у Дубельта составлялся примерный перечень оправданий, ежели что не выгорит и лопнет.
Спустя двадцать лет после гибели Пушкина герценовский «Колокол» напечатал короткую, но выразительную заметку «Inter pares amicitia».
«…Клевенский был хороший и даже честный чиновник; министр внутренних дел Перовский назначил его председателем управы благочиния. В начале все шло хорошо; но к несчастью Клевенского, он познакомился с г. М. Альбрехтом и стал посещать его карточные вечера. Тут постоянно бывали: Гедеонов, Дубельт, Болотников, друг и приятель Дубельта, с. петербургский полицмейстер Трубачеев и проч. Это в высшей степени порядочное общество понравилось Клевенскому и нередко проводил он ночи, играя и проигрывая их превосходительствам. Последнее часто повторялось и скоро чести Клевенского стала угрожать опасность быть несостоятельным карточным должником. Он решился на отчаянное средство – украсть казенные деньги и попробовать отыграться.
Сказано, сделано. Из казенного ящика управы исчезли 150 000 руб. и были в два вечера проиграны. Клевенский, приведенный в отчаяние, сознался их превосходительствам, что проиграл казенные деньги и умолял возвратить их ему. Их превосходительства закипели от гнева и тотчас разъехались, поручив Болотникову отвечать Клевенскому. Подойдя к несчастному, трепетно ожидавшему ответа, Болотников сказал ему на ухо: застрелись, братец, иначе ступай на каторгу.
Клевенский в беспамятстве приехал домой, чуть не исполнил совета Болотникова, но вид нежно любимого им семейства удержал его от самоубийства. Он думал еще спастись, написал себе анонимное письмо о краже в казенном ящике и сам доложил о том Перовскому. Но было поздно, III отделение уже держало ухо востро и полиция Дубельта уже доносила ему о своих подозрениях на Клевенского. Перовский арестовал его и поручил следствие Липранди. (Столь знаменитому потом по делу Петрашевского и по проекту семинарии шпионства). Клевенский был человек слабого сложения, любил комфорт и семейную жизнь. Липранди на этом основал свой образ действий. Клевенского заперли в сырой каземат, не давали ни чаю, ни кофею, ни сигар и не пускали к нему ни жены, ни детей. Несчастный заболел от изнеможения и горя. Тогда Липранди привел его к себе на квартиру, посадил у камина, напоил чаем, дал сигару и предложил смягченному узнику полное прощение, если сознается в вине. Клевенский колебался. «Семейство ваше здесь, сказал Липранди, сознайтесь, и через секунду вы увидите жену и детей». Клевенский на все согласился, подписал сознание и ценою его купил мгновенное и последнее свидание с семейством.
Вот дальнейшая участь актеров этой драмы:
Клевенский был прощен: его вместо каторги послали в арестантские роты. Он не мог вынести этого помилования и вскоре умер. Жена и дети его остались без всяких средств.
Г. М. Альбрехт по-прежнему дает вечера на Мойке в собственном доме.
А. М. Гедеонов, отпраздновав 25-летний юбилей, оставил дирекцию театров и получил звание обер-гоф-мейстера, 12 000 руб. сер. пенсии и табакерку с портретом Александра II.
Л. В. Дубельт поневоле оставил дела с чином полного генерала. Он жалуется на бездействие и надеется, что новая лестница Иаковля откроет ему путь Зимнего дворца.
Полицмейстер Трубачеев в начале отрешенный от должности, ныне председателем Могилевской казенной палаты».
12Наивные люди полагали и до сих пор иные полагают, что, ежели жандарм – какой-нибудь тайный советник Мордвинов или генерал Дубельт, – так из Зимнего не вылазит и, чуть что, к царю, чуть что, к царю! Это справедливо до некоторой степени, но лишь по отношению к цареву другу сердечному Бенкендорфу. А что до Леонтия Васильевича, то он на интимную аудиенцию ехал, вызванный эстафетой, в другой или в третий раз.
Едва небо к вечеру потемнеет, и в Зимний не проберешься сразу, посты удваиваются, дежурные офицеры чинят им строгую проверку. Ночью вдобавок, усугубляя и без того тяжелые сны обывателей, трясущиеся на ветру часовые каждую минуту орут до хриплости: «Слушай, слушай!» – и эхо, гулкое, ломкое, прокатывается по гранитным набережным.
Графскую, однако, без гербов на дверцах, зато известную по кучеру всему Санкт-Петербургу карету дважды осматривали квартальные с приданными им драгунами. Почему-то спешенных драгун в патрули посылали охотнее. Гусары, допустим, или уланы караульной службы по городу не несли. При трескучем отблеске смоляных факелов стража допытывала встречных с дотошностью, пока не убеждалась, что перед ними не злоумышленники. Бенкендорфу процедура нравилась, и он отвечал через окошечко без нетерпеливости и раздражения. Лошади наконец привычно замерли у дверей салтыковского подъезда. Разляпывая пену по бокам, в каретные графские запятки ткнулась взмыленная тройка, из которой торопясь вывалил Дубельт и, пришаркивая покалеченной ногой, поспешил к патрону, чтобы поддержать его под локоть.
Высокий, худой и мрачный Мордвинов подъехал тихо, незаметно, будто просочился сквозь тьму, как чернильное пятно проступило сквозь промокашку. Он был в черном английском, под горло застегнутом пальто, похожий на прокурора святейшей инквизиции, какими их живописуют в модных европейских романах. Мордвинов последовал, не отставая, за Дубельтом, за своим пока подчиненным.
Кургузый человек в форме – фельдъегерь Велын, который раздобыл и приволок в Зимний отдыхающее после тяжелого дня начальство, – метнулся на подмогу. Затем, исполнив обязанность и проводив до дверей, он подошел к графскому кучеру Готфриду и, как водится меж земляками, принялся обсуждать новости, поглядывая на опустелые окна дворца и с ужасом представляя, как начнет коченеть и что станется с ним через часок. Войти в сени салтыковского подъезда Велын пока не отваживался, пусть хоть дух генеральский выветрит.
– Я полагаю, господа, мы приглашены к государю по поводу великосветского скандала, разыгравшегося в семействе Пушкина, – насморочно прогнусавил Бенкендорф, обладавший в высшей степени развитой интуицией, когда касалось эстафетных вызовов. – Не скрою от тебя, Леонтий Васильевич, государь рассержен салонной болтовней о неминуемом столкновении, которую надо бы давно пресечь и водворить покой, необходимый столице, но не переживай, моими усилиями теперь, слава богу, все устраивается.
– Мой граф! Рассердись единожды, я сержусь долго! – сказал суетливо Дубельт, сдерживая внутреннюю, на хитрой пружине дверь, чтоб не зашибла благодетеля. – Это не мои слова, а Пушкина. В одной преподлой статейке вычитал. Он сердится долго, а император должен быть моментально отходчив?! Ну не наглость ли, Александр Христофорович? Помилуй бог! Я согласен с вами, французик шустрит неосмотрительно. Но что поделаешь, коли Россия для иноземцев продолжает казаться землей обетованной и неосмотрительность их объяснима.
Мордвинов молчал и встал так, что тень от столба, подпиравшего лестницу, падала на его бледный лоб.
– Эк тебя заносит, Леонтий! Любая досадная ошибка в сем деле может повлечь международные осложнения, – сказал назидательно Бенкендорф. – Подобного допустить нельзя! А поручик Дантес – офицер его величества и находится на службе у государя.
– Ваше сиятельство, как и камер-юнкер Пушкин, – желчно промолвил Мордвинов.
Ему никто не ответил. Бенкендорф обивал в теплых сенях прилипчивый мокрый снег с ботфорт и так полоснул взором управляющего III отделением и начальника штаба – сабельно наискосок, по-кавалерийски, – что подчиненные получили веские основания сомневаться, истинную ли причину вызова во дворец указал им шеф жандармов.
«Допущен ли я в тайное тайных?» – царапнула обидная мысль Дубельта. Растерев украдкой бедро – на холоде, черт побери, разнылась давняя бородинская рана, – Дубельт принял от Бенкендорфа шинель и пальто от Мордвинова, физиономия которого оставалась по-прежнему неподвижной. Дорогу им преграждала стеклянная дверь с лакеем в красной фрачной ливрее и часовым. При возникновении поодаль начальства гренадер отсалютовал бренчащим ружьем и замер так, что даже волос в невообразимо пышных приклеенных усах не шевелило дыханием. Бенкендорф полюбовался картинкой и одобрительно хлопнул часового по плечу. Нечеловечески напряженная поза часового была вынужденной, но единственно возможной для истерзанного двадцатилетней муштрой тела.
Вот какую характеристику николаевскому фрунту находим мы у современника. Жестокий способ обучения войск, подчеркивает он, ведет к быстрому «разрушению физических сил армии» и необычайному росту смертности. «Принята метода обучения, гибельная для жизни человеческой, – читаем далее, – солдата тянут вверх и вниз в одно время, вверх – для какой-то фигурной стойки, вниз – для вытяжки ног и носков; солдат должен медленно, с напряжением всех мускулов и нервов, вытянуть ногу в половину человеческого роста и потом быстро опустить ее, поддавшись на нее всем телом, от этого вся внутренность, растянутая и беспрестанно потрясаемая, производит болезни; солдат после всех вытяжек и растяжек, повторяемых несколько раз в день по 2 часа на прием, идет в казармы, как разбитая на ноги лошадь».
Если вникнуть, то в гренадерской стойке, по мнению Дубельта, не улавливалось ни малейшего почтения к предмету охраны и готовности его защищать, а бросалось в глаза лишь общее трепетание перед командирами и бессмысленная поза. Заколю, если что! Заколю! Дубельт однажды завел разговор о специальной дворцовой охране и подборе туда людей, но Бенкендорф – свидетель петербургских «мартовских ид» – опасался возмущения гвардии. Вырвать у них охрану дворца? Лишить субсидий и подачек? Ну нет… Гвардия сего не допустит. А гвардия ропщет – не шутка! Мордвинов тоже, невзирая на европейское обличие, прочные связи с французами и австрийцами, предпочитал держаться патриархальных традиций – пусть течет как течет, вредно ссориться с военными, особливо с гвардионцами. Царь нынче уверен в своей неприкосновенности. Уж если Каховский или Якушкин ему кинжалом ребра не попортили, то кто из нынешних осмелится?! И преображенское, измайловское да семеновское лупоглазие продолжалось, а господа гвардейские офицеры близостью к императору дорожили и беззастенчиво пользовались в ущерб’ голубым мундирам и делу безопасности.
– Россия, Леонтий Васильевич, – обескровленными губами иронично мямлил Бенкендорф, небрежным жестом отвечая на льстивый поклон пухленького напудренного и раздушенного фельдъегеря Вонифатия, – Россия, – повторил шеф, – понятие куда более обширное, чем ты себе воображаешь. Русские – это не исключительно те, кто бахвалится московским – от рождения – именем. Россия не географическое, а историческое образование, и я посему не разделяю твою точку зрения насчет иноземцев. Я сам, если хочешь, иноземец. Как думаете вы, Александр Николаевич?
Бенкендорф, переводя дух, задержал спутников на изломе лестницы у зеркала. Дубельт посмотрел на отражение и сам себе почудился весьма ловким, красивым и значительным. Что за радость участвовать в этом таинственном действе – управлении страной, ежедневно наслаждаясь могуществом! Оттого, что власть вдобавок сокрыта от посторонних, она немало выигрывает в притягательности. Дубельт улыбнулся, подкрутив длинный ус, и в ожидании, пока Бенкендорф продолжит, подвинулся так, чтоб в серебристом овале получше выглядел голубой мундир, обтягивающий невысокую поджарую фигуру.
Сколько благих намерений связывалось у Леонтия Васильевича со службой в жандармском корпусе. В начале карьеры он писал жене, вероятно, испугавшейся полицейско-шпионского поприща: «Не будь жандарм!» говоришь ты. Но понимаешь ли ты, понимает ли Александр Николаевич (Мордвинов) существо дела? Ежели я, вступя в корпус жандармов, сделаюсь доносчиком, наушником, тогда доброе мое имя, конечно, будет запятнано. Но, ежели, напротив, я, не мешаясь в дела, относящиеся до внутренней полиции, буду опорою бедных, защитою несчастных; ежели я, действуя открыто, буду заставлять отдавать справедливость угнетенным, буду наблюдать, чтобы в местах судебных давали тяжебным делам прямое и справедливое направление, – тогда чем назовешь ты меня? Чем назовет меня Александр Николаевич? – Не буду ли я тогда достоин уважения, не будет ли место мое самым отличным, самым благородным? Так, мой друг, вот цель, с которой я вступлю в корпус жандармов; от этой цели ничто не совратит меня… Я не согласен вступить во вверенный ему (Бенкендорфу) корпус, ежели мне будут давать поручения, о которых доброму и честному человеку и подумать страшно…»
Превосходные слова!
13– Вы желаете, чтобы я высказался именно сейчас, Александр Христофорович? – удивился Мордвинов, застигнутый врасплох.
Морщины на щеках управляющего III отделением побежали к хрящеватым бледным ушам, не поддававшимся морозу.
– Да.
– Я полагаю, что в России прежде должен быть водворен идеальный порядок. И я полагаю, что любой подданный, пусть и арап, и лях, и жид, католик или нехристь, имеет право считаться истинно русским, ежели он предан душою и телом государю.
Дубельт, а за ним вся новая жандармская генерация так не думала, они думали совсем наоборот, но Дубельт промолчал, со стесненным надеждой сердцем посмотрев на Мордвинова: дни твои, мой милый, сочтены.
– Браво, господин тайный советник! Браво, Александр Николаевич! – и Бенкендорф с удовольствием причмокнул. – Чернокожие Ганнибалы не за страх, а за совесть служили российскому трону, чего не скажешь об их кичливом потомке, – вдруг ни с того ни с сего заключил он.
Внезапность и перепрыгивание с одного предмета на другой постоянно присутствовали в разговоре Бенкендорфа, что, по мнению Мордвинова, служило признаком сильного переутомления вследствие любовных игр. Чиновник прежнего, александровского образца, Мордвинов прекрасно сознавал, что перед ответственной аудиенцией у божьего помазанника для общего блага III отделения шефа надобно хорошенько взбодрить, а там сама пойдет, сама пойдет! И премиальные пойдут! Мордвинов, в свою очередь, окинул Дубельта торжествующим взором с фамусовской ехидцей: вы, нынешние, ну-тка!
Дубельта порой слишком увлекала какая-нибудь дрянненькая идейка, он попадал впросак и глупо противоречил руководству. Бенкендорф одно время охладел к нему и даже решился заменить своим школьным товарищем генералом Волковым, отозвав того из Москвы, но потом утих, смирился и гонял регулярно за балеринками в вольер к Гедеонову. Нет, таскать начальнику штаба небольшие эполеты не перетаскать, хоть и дышит он упрямо Мордвинову в затылок, Мордвинову, который пригрел его и без которого торчал бы двуличный родич в провинциальной Тверской губернии, срывая жалкие взятки с тамошних содержательниц борделей. Живо вообразив себе тверские улички, толстую, как бочка, Аделаиду Генриховну и тощую, как сельдь, Варвару Ивановну, Мордвинов скривил брезгливый рот.
Между тем Дубельт находился ближе к истине, чем Мордвинов. Дни управляющего III отделением судьба уже сочла. Вскоре на его место сядет начальник штаба, слив в своей особе две эти должности. Немаловажное событие произойдет после смерти Пушкина, в 1839 году, а в 1842 году объединятся остальные жандармские части для более эффективной борьбы с революционным движением. Изменения в репрессивном аппарате царь совершит по инициативе Леонтия Васильевича Дубельта.
До 1839 года единство III отделения и корпуса жандармов скреплялось личной унией шефа жандармов и начальника III отделения. Жандармы осуществляли практику репрессий, а III отделение являлось всего-навсего частью собственной его императорского величества канцелярии, которая имела несколько других вполне респектабельных и благопристойных отделений. Да и III занималось не исключительно «предметами высшей полиции». Например, И экспедиция ведала… крестьянским вопросом, IV – кадрами и… пожалованиями. Однако подобная раздвоенность длилась недолго. К личной унии Бенкендорфа, а затем Орлова присоединилась личная уния Леонтия Васильевича. С исчезновением Мордвинова из «конторы» Дубельт добивается слияния двух должностей, сконцентрировав в своих руках мощную систему подавления. Именно Дубельт заложил основы нового охранительного режима в России.
Розовый, как барышня, фельдъегерь Вонифатий мелко, по-птичьи перебирая тонкими ножками, обогнал Бенкендорфа и так же мелко постучал костяшками в дверь с расстановкой, условленно. Спустя несколько минут зазвенел ключ и в неширокую щелку высунулся – до половины лица – камер-лакей, не Малышев, а кто-то незнакомый, в зеленой униформе с белой опушкой и красным воротником, под которым сияли большие медные, до солнечного блеска надраенные пуговицы. Камер-лакей сразу же прикрыл створку и снова круто повернул ключ.