Текст книги "Святые горы"
Автор книги: Юрий Щеглов
Жанр:
Повесть
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 42 страниц)
16
Каждое утро и по хорошей погоде идти в открытую степь трудно. Не согретый солнцем ветер зло высвистывает монотонную мелодию. Волны остывшего над морем воздуха прохватывают до костей. Сквозь предсентябрьскую недвижно замершую теплынь нет-нет да проглянет холодок – пронизывающий, осенний, едкий. Ждешь солнца как манны небесной. Без него – что за степь летом? Но это сперва, пока лицо не успело обсохнуть от умывания, пока намокшие волосы хранят влагу.
А как же тем, кому не приходится выбирать, кто каждый божий день обязан, вынужден идти в степь, садиться за руль комбайна или машины, а того тяжелее – согнувшись пополам, с серпом в руках, мелкими шажками продвигаться к краю поля, оставляя за собой вырубленную полосу?
Забежав вперед, – от переполняющих меня чувств, от природной несдержанности, от отсутствия литературной выучки, – скажу, что слова Цюрюпкина на прощальном нашем банкете: «Мне иногда бабой жать выгоднее, чем комбайном. Ей, бабе то исть, запасной детали не требуется. Серп в зубы – и пошел», – поразили на всю жизнь. Они что-то надорвали во мне, надломили, и этот надрыв, эта трещина сочится кровью до сих пор, уж когда и о серпе, и о бабе никто не помышляет.
Так как же тем, кому не приходится выбирать? Легко ли им, привычно? Трудно ли? Тяжко?
Когда иду по Степановке, всматриваюсь в лица. Загорелые ли они? Нет, не загорелые. Выдубленные солнцем и непогодой. С резко запавшими морщинами. А тела? Мускулистые, древнегреческие, как у физкультурников? Нет. Мускулы под кожей мало у кого играют. Зато кисти почти всегда крупнее, чем положено по пропорциям, натруженные, с набрякшими венами.
Так что же – они не красивы? – думал я, корячась под не очень большим грузом треноги и футляров, перетаскивая их к очередному реперу. А Самураиха, на которую я наткнулся поутру в сенях, с распущенной по обнаженным плечам шелковистой косой? Она наклонилась над ларем, и я увидел сквозь просвечивающую – дверь была растворена настежь – ночную рубашку уверенную, крепкую и какую-то приземистую линию тела – от подмышки до щиколотки. Линия была плавной, чистой. Она что-то всколыхнула в груди – горло свела судорога, и я отпрянул назад, в горницу.
Самураиха ли не красива? И вообще кто осмелится утверждать, что они некрасивы, они – кормильцы? Нет, они красивы, конечно, но своей красотой, не такой, правда, как на картине одной известной художницы, где ядреная девка шоколадного цвета закатывает рукав посреди россыпей золотого, приятно зернистого – чуть тон взят светлее – хлеба. Я такого выставочного – без тени утомления на лице – экземпляра девушки нигде никогда не встречал, да и никто, по-моему, не встречал, включая и саму художницу. Так нам, горожанам, представлять их, деревенских, спокойнее. Совесть нас не грызет. Что им-то, в конце концов? Солнце, воздух, здоровый труд, здоровая пища.
Нет, каждое утро и по хорошей погоде идти в открытую степь трудно. К полудню намаешься: хоть бы скрылось на минуту, проклятое! Дышать нечем.
Грифель крошится. Страницы тахеометрического журнала прямо на глазах желтеют, становятся ломкими. Пот высыхает, и кожу отвратительно стягивает, губы до крови спекаются – не разлепить. Несмотря на отчаянную жару, три дня мы отработали лихо. Общелкали северо-запад – до самого шоссе. Бешеная гонка несколько притупила мысли о недобуренных скважинах, и я пока не решил, как поступить.
И вчера, и сегодня Верка опаздывала по неуважительной причине.
– Так дело не пойдет, – возмутился Воловенко. – Я ведь ее предполагал попробовать на записи, когда ты махнешь к Карнауху.
Час от часу не легче!
– Зачем мне ехать к нему? – спросил я.
– На промплощадке надо взять дополнительно пробы. ЛЭП тут потянут. Слышал?
– Давайте телеграмму пошлем.
– Нет. Ему лично передать надо. Иначе он отопрется. Скажет – не получал, и амба. Возвращаться сюда он не пожелает. У него свой план.
В общем, Воловенко знал цену Карнауху. Но, черт побери, эта история мне все больше не нравится. Даже если она завершится простым скандальчиком. Неприятная история. Как начальнику намекнуть? Значит, выдать, донести. Клыч обязательно прикажет Чурилкину докопаться – откуда сведения? Не клевета ли? Я в тресте без году неделя, и пожалуйста – склока. Допросят Дежурина. Он ни при чем окажется, и подводить его нельзя. Инспекцию гнать из треста – сложно, и скольких бурмастеров это заденет. Основы будут потрясены. «А-а-а, – заведет Абрам-железный, – я предупреждал. Хулиганье! Десять сбоку, и ваших нет. Оформляем непроверенных людей. В домзак их всех, хулиганов!» И хоть я в глубине души надеялся, что уголовной ответственности в данном случае не подлежу, засыпая, каждый раз представлял себя вместе с Кар-наухом и Воловенко на скамье подсудимых. Обчекрыженные под нулевку. В полосатых – серо-черных – пижамах с бубновым тузом на спине. Как в фильмах про иностранную жизнь.
Солнце виновато – печет без милосердия. В башке сумбур, а перед глазами продолжают мелькать кошмарные картины. Одна другой страшнее.
Воловенко, как назло, в отличном расположении духа. На Верку он прекратил сердиться и, пока реечники перемещаются по степи, философствует во все горло, одновременно подтрунивая над моей точкой зрения.
– Да, брат, кое-чего ты не сечешь. Как попугай заладил: романтика, романтика! А романтика – это душевный настрой, а не профессия. Это качество человечье. Иначе социализм наш – тю-тю. Смекнул? Нет романтических профессий, есть романтические люди. Самые романтические делают анализы мочи, без которых наши дети да и мы сами – к чертовой матери, ничего не стоим. Дунула эпидемия и – готово. Я, естественно, утрирую, чтоб тебе окуляр протереть.
Каков! Слова употребляет заковыристые. Я их понимаю, конечно, но не перестаю поражаться. Моя бабушка по материнской линии – бестужевка. Спать не ложилась без подобных терминов. Как влепит мне после многочасового спора, как влепит:
– Ты деградируешь не по дням, а по часам и больше не будируй столь неприятную для меня тему.
В перекуры Воловенко обожает валяться вверх животом, надвинув кепку на нос. Самураиха и Муранов далеко, по ту сторону шоссе. Дежурин отправился за водой. Верка следит, в какую графу я какие цифры записываю. Соображает математически значительно лучше меня.
Воловенко разглагольствует не стесняясь, на полный звук. В степи люди не боятся, что их неправильно поймут или подслушают, и потому склонны размышлять громко, рассказывать с подробностями, длинно, совершая отступления и свободно путешествуя по своей судьбе, куда занесет прихотливая память. В степи быстро добираешься до самой сердцевины, до самой что ни на есть сути характера; пустое пространство, как ни удивительно, роднит тебя с человеком или отталкивает от него сразу, а в народе, в людской мешанине, очень-то не пооткровенничаешь. В степи все мы лицемерим меньше, и не потому, что она так хороша, правдива, а потому что – зачем? Зачем лгать? Что делить? Иди себе своим путем, своей дорогой и думай про вечность, про эту огромность, про это богатство, и говорить неправду тебе расхочется, потому что незачем. Не переменит твоя ложь ничего в степи, ничего ты не выгадаешь, а лишь унизишь себя и испачкаешь.
Жара, желтое солнце, запах сухой травы. Время вроде исчезло. Все замерло вокруг в тишине, и только настырный – с воспитательной ноткой – голос Воловенко буравом ввинчивается в мозг.
– Фунт изюму в том, что у нас ерундовая партия. Нету к ней уважения. Один техник, один инженер или бурмастер. Но глина – о-го-го-го! Предмет для мужика первой необходимости. Алмазы ему – тьфу! Из алмазов коровник не сложишь. Кто в твоей литературе позволит себе накарябать, что геолог не романтик? В шею его моментально. Между тем именно мужики, а не мы, геологи, про которых поэты твои строчат, и есть главные романтики. Слыхал, как кривой квалифицирует: Кравцово безыдейно живет. Это пойми и почувствуй. Лев Толстой – надо прямо заявить – единый чуял, что мужик есть главный романтик и идеалист. Мужик, брат, живой корень жизни. Не только у нас, но и повсюду – в Америке, в Германии, пусть и в Шотландии. Он все пополняет, всему силу качает. И городу тоже. Где с мужиком порядок – там везде порядок. А ты – геологи, романтики. Экскурсии это, прогулки при луне. Мужик – он целую вечность в земле барахтается, и ничего, а геолог – сезон.
Многое из утверждений Воловенко вызывало двойственное ощущение. Я соглашался с ним, но что-то внутри и протестовало. Хороши экскурсии, думал я, усаживаясь на раскаленный футляр, не успев толком отдохнуть.
Теодолит опять превратился в пулемет. Постреляли часа два. Оторвались, закурили. Ну хоть бы начальник помолчал, так нет – давай жилы мотать.
– Геодезия – наука честная. Она серьезности требует. Иначе под суд спроворишь. Послали меня однажды инспектором в Среднюю Азию…
Кончится, боюсь, тем, что и к нам прикатит инспекция. Дежурин отрапортует: у меня лично совесть чиста. Я вашего сотрудника предупредил. Дежурин, безусловно, избегает вмешиваться в конфликтные ситуации. С подобным прошлым орденоносец Карнаух скрутит его в момент. И проверять Федьку никто не отважится. А у меня ни прошлого, ни настоящего. Я – новенький, а новенькому в коллективе укрепиться сложно. На новенького любой кивнет. Без авторитета Воловенко пропаду. Из-за чего мне вообще-то копья ломать?
– Завод-лилипут, полукустарный, – продолжал Воловенко, гоняя соломиной рыжую букашку. – Часть времени механическая формовка и «боковская» печь функционировали плохо. Ну, рабочий люд не горевал, вручную зарплата больше.
Господи, это он Степановку имеет в виду. Вдруг Дежурин ему капнул? Вот я испытания на честность и не выдержал. Он определенно по заданию Клыча и Абра-ма-железного его устроил, а ягненком прикидывался. Сейчас все разъяснится.
– Надо тебе прямо заявить – кирпичное занятие маловыгодное с точки зрения пети-мети. Труд почти неквалифицированный. Не сталеварский. Вот каждая сошка норовит кирпичик и удешевить.
Ага, Абрам-железный – знатный специалист по удешевлению.
– Где инспектировал я, принудилыциков собралось достаточно, заключенных. Шуровать было кому.
Пора признаваться. Не тюрьмы следовало дрейфить, а проверки. Влип, как кур во щи. Почему Чурилкин не предупредил?
– После тюрьмы за шесть сотен они вкалывали и благодарили. Но начальство все-таки решило возводить фундаментальные цеха. И закочегарили. Директор там был парень разумный, но четырехклассник. Добился финансирования, затребовал чертежи…
Нет, напрасно я трусил. Здесь, на степановском, нет никакого директора. Речь шла действительно о Средней Азии.
– Повертели синьки, повертели, в том числе и вверх тормашками. А главный инженер попался парень глупый и вдобавок самонадеянный. Я-де лично справлюсь. Я, мол, плевать желаю на геодезию. Посажу завод без всякого вашего Якова. Проектанты за нулевую отметку пометили борт «боковской» печи. Чтоб завод сидел на одной горизонтали. В главном инженере гордость взыграла, и он умолчал, что на чертежах нулевая отметка показана нечетко. Опытный бы догадался и без дополнительных данных от ОКСа, а что взять с пустельги? На будущее предприятие – гордость района – государство затратило золото. Табак, между прочим, продали в Финляндию, а оттуда искусственные сушила получили, транспортеры знаменитая фирма «Герлиц» прислала, бешикер, вальцы, вакуум-пресс и так далее и тому подобное. Замечательные приспособления. А из-за ерунды чего получилось? Из-за бахвальства, из-за нолика. Ни хрена хорошего, брат, не получилось. Пустельга всадил нолик не на борт печи, а на пол цеха-времянки. Какая ему разница? Что борт, что порог? Кирпич и так и так слепят, ибо план. Выдал строителям чертежи и умотал на курсы повышения квалификации. Милая штука – общежитие, курсанточки в перманенте, столовая по талонам. Однако курсы курсами, а что-то не пляшет. Четырехклассник опытом учуял. Заметался туда-сюда. В министерстве – люди привычные, там деньга течет без счету – терли, мяли, бекали, мекали, но составлять комиссию пришлось. Спасать положение надо. Подпортили крепко симфонию. Вот, брат, чем обернулось недобросовестное отношение к своим обязанностям. А еще гениальный Пушкин в повести о мужицкой революции «Капитанская дочка» писал: береги честь смолоду!
Так, понятно. Нулевая отметка. Бешикер, вальцы, вакуум-пресс. Финляндия. Знаменитая фирма «Герлиц». Дело – табак. Гениальный Пушкин. Благородный Гринев. Преданный Савельич. Мужицкая революция. Емелька. О, Емелька, Емелька… Привыкший к степи Пугач. Ему любая погода нипочем: «Я выглянул из кибитки, все было мрак и вихрь…» А я сейчас рехнусь от жары, упаду с футляра.
Снега, снега мне! Полцарства за пригоршню снега!
– Посадили его? – поинтересовался я, одолев головокружение.
– На полметра выше проектной отметки.
– Да нет, инженера?
Воловенко посмотрел искоса:
– Отозвали с курсов и выгнали, но вполне имели право.
Ему не понравился вопрос.
Проклиная почему-то фирму «Герлиц», я принялся набрасывать кроки. Цифры между тем сыпались градинами. Успевай подхватывай. Рельеф здесь ужасный. Курган, овражек, опять курган, кустарник. Ох рельеф! Воловенко требует точности. Дерево есть? Обозначь дерево. Старая кирпичная кладка? Обозначь старую кирпичную кладку. Не халтурь. Холмы, да ямы, да речка Кама, да городок Воркута… Не халтурь. Слава богу, что инженера не посадили,_ авось и у нас обойдется.
Когда солнце наконец погасило свой неистовый жар, соскользнув по миллиметру за горизонт, а прозрачная, затесанная по краю льдинка луны более четко проступила на небе – как сквозь промокательную бумагу, напитываясь каменной желтизной, Воловенко скомандовал:
– Шабаш! Не то ослепну!
Степной ветер глухо, насмехаясь, вернул:
Баш… пну…
Маленьким мальчиком в эвакуации я любил проводить зимние – североказахстанские – вечера возле «буржуйки», наблюдая за угольями, которые подслеповато и сонно, то слабо вспыхивая, то почти потухая, подергивались пепельной пленкой перед тем, как превратиться в черную жалкую кучку шлака. Я не мог оторвать глаз от серого и воспаленно-багрового, а к середине едва ли не белого – расплавленного – цвета.
Закат в степи напоминал огнедышащее жерло «буржуйки», и я даже чувствовал розовый пекучий отсвет на лице.
Красцая, оборванная слева и справа лента зари истончилась, а затем и растаяла, пока мы тяжело шли к селу, разламывая фиолетовые – стеклянные – сумерки и радуясь неровным потокам свежести, которые внезапно обрушивались на нас невесть откуда.
17
Утром по лазоревому небу текли высокие пышные облака. К полудню они на час-другой замерли недоступными сверкающими айсбергами, сохраняя очертания и задразнив мнимой призрачной – потусторонней – прохладой. Там, возле них, наверно, и располагается рай. Потом облака снова поплыли вдаль, величаво унося с собой последние надежды на ливень. А нам еще трубить и трубить. Ветер внизу, у земли, стих, время будто исчезло. Степь погрузилась в неподвижную жаркую вечность.
Сегодня я должен был сопровождать Елену к Карнауху, но Верка опять опоздала. Трудится она усердно, но спит – не добудишься. И причесывается долго. Пока не повенчает макушку рыжей короной – ни с места.
Воловенко надоела ее недисциплинированность, и он устроил внеочередной антракт, созвав собрание партии на промплощадке под навесом.
– Стригачева профильшпилилась, вот мы ее и взгреем. Сколько нам здесь торчать, если каждый захочет дрыхнуть, когда ему вздумается?! – строго сказал Воловенко. – Обсудим производственные показатели и отношение к порученному делу. В случае чего ударим по лентяям рублем.
Он обо всем пронюхал, ей-богу, и, конечно, улучив момент, разоблачит меня: «Перед вами вредитель, враг. Хватайте его. Он виноват в провале реконструкции завода».
А Карнаух? Ведь Карнаух тоже виноват. Как же я единственный в ответчиках? О Стригачевой он для затравки. Да нет, невероятно, не может того быть, ничего он не знает. Я просто от страха свихнулся. Или совесть загрызла?
Воловенко приступил к основному исподволь.
– Буду краток. – Он откашлялся в кулак. – Известно, что наш трест выполняет специальное правительственное задание. – Он помахал указательным пальцем над головой. – В общем, есть распоряжение об интенсификации, – еще на пороге пятидесятых годов повадились щеголять этим модным термином, – разведки местных стройматериалов для колхозов. Мы стараемся изо всех сил.
Держу пари, что Верка сейчас перебьет начальника и спросит, лукаво подмигивая: «Дядькы, а шо такэ интэнсификация?» Сорвет собрание, пролаза, как пить дать. Я характер ее изучил. Вот весь гнев Воловенко и обрушится на меня. Верка, однако, сидела притихшая, потупив долу очи.
– Изысканиями руководил тут товарищ Карнаух. Инженер Левин вскорости составит геологический отчет о результатах. Я лично полагаю, что природных ресурсов у вас богато.
При фамилии бурмастера Дежурин, хмурясь, отодвинулся – он дымил «козьей ножкой» рядом. Наш жульнический трест вызывал у него в душе немое презрение– давящее и обижающее недосказанностью. Лицо у Дежурина было искривленным, нехорошим.
– Когда Левин прикинет запасы, – продолжал Воловенко, – пожалуйста, товарищи труженики сельского хозяйства, наращивайте мощность своего предприятия, реконструируйте его. По проекту намечено возвести в Степановне Дом культуры, кинотеатр, универмаг и прочее. Особо пристальное внимание уделим детским комбинатам. Для девушек, которые намереваются замуж, очень завлекательно. Но кое-кому из вас определенно на судьбу односельчан наплевать, – в голосе Воловенко возникла прокурорская интонация.
Точно так директор моей школы Б. В. Брагин начинал свои тяжеловесные обвинительные речи: «Кое-кому из вас определенно на честь коллектива и его реноме наплевать…» Произносил он скучные назидания – что с трибуны, что в классе – всегда по писаному, регулярно спотыкаясь на слове «реноме». «Реноме» он совал куда надо и куда не надо. На нем Брагина будто заклинило. Впрочем, он себя проявил не бездарным учителем, не зверем и не тупицей. Имел среднее – политехническое – образование. Демобилизовался в чине лейтенанта, солидным и с брюшком, без больших наград, но зато с четырьмя желтыми нашивками ранения на груди.
– Возьмем, к примеру, товарищ Стригачеву, – продолжал нудить Воловенко. – Нарушая порядок съемки, она удлиняет срок выполнения плана. На первый раз объявляю порицание. Впоследствии ударю рублем! Кто желает самокритично выступить?
Никто, разумеется, не пожелал. Самураиха отирала пыль с парадных лакированных туфель, которые постоянно находились при ней. Муранов, сердито уклоняя глаза, слюнявил самокрутку. Дежурин нервно облизывал синеватые запавшие губы.
– Неужели нет желающих? – удивился Воловенко.
– Есть! – внезапно выплеснулась Верка. – Есть желающие! Растолкуйте, дядькы: що такэ универмаг?
Интенсификация ее не заинтриговала – она ей была без пользы, но по хитрому вопросу обеспечения промтоварами Верка, очевидно, решила дать начальнику самое настоящее сражение. Подумаешь, несколько раз припозднилась. У нее корова, сестра, мал мала меньше братья и жених.
– Що такэ универмаг? – опять удивился Воловенко. – Ты не знаешь, що такэ универмаг?
Он посмотрел на Верку в упор, справедливо заподозрив, что она издевается.
– Нет, не знаю.
И Веркино лицо, вытерпев раздраженный взгляд, осталось таким ясным, таким наивным, что обманутый Воловенко скомандовал:
– Объясни ей!
Хоть и ловкий начальник – боится уронить собственный авторитет, но девчонка его обштопала – вовлекла в спор.
– Универмаг, – промямлил я, вежливо подымаясь с опрокинутого ведра из-под цемента и ощущая шестым чувством близящийся конфуз, – сокращенное наименование универсального магазина. Вроде аббревиатуры: МТС, ЧТЗ, ХТЗ и так далее. Универсальный по-латыни– всеобщий. В многочисленных секциях универмага сосредоточены разнообразные товары: от помады, духов, лент, кружева и ботинок до мотоциклов, посуды, мебели и боксерских перчаток…
Дурак, я вещал механически-рекламным радиоголосом местной сети и в довершение приплел глупую детскую считалку – «В этой маленькой корзинке…». Ах, дьявольщина! Едва человек вскарабкается на пусть крошечный бугорок, получая право говорить, ему кто-то в глотку не иначе чужой гудок всаживает, и гудит он незнамо что и незнамо о чем. И волочит его, и мотает – то туда, то сюда.
– Хватит, – пресек меня Воловенко. – Тебе понятно, Стригачева?
– Нет, не понятно, – ответила Верка. – Ежели вы пустую халабуду отгрохаете, как в Старо-Алексеевке, то людям не треба. Ни лент тамочки нема, ни ботинок. А те самые – боксерские – купуйте себе на здоровье. Мотоциклы Василек токо в журнале бачил.
– На что же кажинный год весной цены занижают, коли у нас ничего нет? – едко подковырнул ее Муранов.
– То у городи занижают, а в Степановке все едино. Занижай, не занижай! Ни грошикив, ни промтовару.
– Прикрути фурыкалку, контра, – мрачновато бор-мотнул Муранов. – Макогон по тебе и по твоему бате-спекулянту соскучился. Ни промтовару… Будет промто-вар!
– Когда? В десятой пятилетке? Когда бабусею завикую? Я и даром не возьму.
– Товарищи к снабжению не относятся, – миролюбиво вмешался Дежурин. – Товарищи – землемеры.
– Ну и не барачь про помаду да про духи, ежели землемер и к снабжению не относишься. Не барачь, не трави девичье сердце. Я про маникюр мечтаю, и чтоб руки мне целовали, ровно в кино.
– Ладно, ладно, – успокаивающим тоном молвил Воловенко, – службой предлагаю все-таки отнюдь не манкировать. Юрий завтра обязательно должен отправиться на побережье. А теперь второе сообщение…
Под ложечкой екнуло. Вот сейчас он вскроет меня. Как испорченную банку консервов – с шипением и свистом.
– В конце съемки, – значит, спустя пару дней, – я приглашаю рабочих на вечер смычки. Ты, Муранов, приглашен, и ты, Дежурин.
Муранов тщательно втоптал окурок, дернул культей:
– Щедро, хозяин, по-капитански.
– Женщины, безусловно, не пьют, мужья у них ревнивые, им премия полагается – каждой набор парфюмерных изделий.
– А я в девках пока, у меня мужа нету. Я очинно желаю смыкаться. Я плясать прельщаюсь, а духи мне – ерунда, Василек в Кравцове может купить сколько хошь, даже «Красную Москву» с кремлями, – отбарабанила Верка, которая, естественно, возмечтала убить двух зайцев: и гульнуть на вечере смычки – покрасоваться да погордиться, и не проворонить премию.
– Ну спасибо, – засмущалась Самураиха. – Только денег ваших жаль.
– Не скромничайте, девушки, – улыбнулся Воловенко, довольный произведенным эффектом. – Это государство премирует за перевыполнение плана. Через бухгалтерию пропущу. – И Воловенко закрыл собрание: – Пора в поле.
Я моментально вообразил себе физиономию Абрама-железного, когда он наткнется в финансовом отчете экспедиции на копии товарных чеков:
– Эвон куда докатились! До парфюмерных наборов! Мало вам ревизий, мало вам ОБХСС? За что премию им? За что? За хорошую работу? А я, по-вашему, тружусь плохо? И моя жена тоже, и моя заместительница? Нас парфюмерными наборами не награждают. Нас награждают книгами – «Мадам Бовари» и «Анна Каренина». Пять сорок и восемь рублей. Итого – тринадцать сорок. За ваш счет – хоть хрустальные вазы, хоть сервиз на двадцать четыре персоны! Хулиганье! Вы доиграетесь, вы еще на собственной шкуре почувствуете, что за птица ОБХСС. Пока я существую – вы у Христа за пазухой!..
Так или приблизительно так в конце сентября завопит Абрам-железный в своем фанерном кабинетике, стены которого во время скандалов буквально содрогались от трубных звуков его голоса.
– Не пропускайте, не пропускайте через бухгалтерию – наживете себе неприятности, – всплеснула округлыми руками Самураиха и босиком пошла к реперу № 4 впереди нас, держа на отлете сияющие туфли, в которых лежали аккуратно свернутые носки.
Умная баба. И платье на ней каждый день праздничное. Сегодня в красный горошек. На патефон копит, а трепать новое не жалеет. И причесана она не по-деревенски. Волосы завернуты по-модному, валиком, набок, а не в старушечий пучок на затылке. Вся она подтянута, подобрана под одеждой. Идет не идет – плывет, бедрами покачивает, но не вызывающе, не похотливо, а с достоинством, благородно, с каким-то по-женски щедрым обещанием радости и даже материнства. Ступнями она не загребает, как Верка, безразличная ко всему, кроме своей сиюминутной выгоды. Ее нога касается земли легко, воздушно, идет она с разбором, не ленится обогнуть препятствие и приходит обычно быстрее и нас, и Верки, которая прет на манер бульдозера – прямиком.
Я возьми – нахаленок – да ляпни, а зачем, спрашивается:
– Где Самурай твой, Самураиха? Не сбежал ли от тебя?
Воловенко зло взметнул седой чуб. Женщина обернулась не сразу – лишь когда я опустил футляр у репера № 4. Ее голубые очи расширились и приобрели насмешливое выражение:
– Плотницкий инструмент трофейный в Запорожье на толкучку уехал продавать. Перебираемся в кубанские степи, на конный завод. Он хват-мастер и по лошадям. Ковочных гвоздей нынче почти не выпускают. Лошади, слышно, в отставке, а то рубанок он бы запрошлым летом бросил. Плечу надоело. Интерес какой еще у вас будет?
И, не дожидаясь ответа, пристроив туфли подальше от репера № 4, Самураиха направилась к рейке, опущенной в шурф.
Я остро ощутил и свое ничтожество, и ее спокойную презрительность. Захотелось умчаться куда глаза глядят, и это чувство стыда долго – весь остальной день до вечера – давило и угнетало меня. Зато путешествие к Карнауху показалось не таким страшным. Напротив, сейчас я усмотрел в нем освобождение от мелких и крупных неурядиц. Побеседую с бурмастером – человек же он, пригрожу в крайнем случае разоблачением и тюрьмой. Скважины он добурит, никуда не денется.
Ночью я взобрался на сеновал, спасаясь от духоты и методичного голоса Воловенко. Поужинав, он взял арифмометр в сад на скамейку и начал подробно объяснять принцип его действия Самураихе, которая присела рядом – очень близко, слишком близко, чтобы я не обратил на то внимание. Лунный луч в какой-то миг обвел и соединил их плечи серебристой каймой. И все это вместе взятое: мохнатые зловещие ветки, склоненные над арифмометром голубые лица, загадочный его стрекот в абсолютной, пронзительной тишине, бездонное черное небо с прихотливым по краям бисерным узором звезд – как на астрономической карте в атласе, неправдоподобно упитанная, круглая – театральная – луна, приземистая – косым углом – тень колодца и еще многие иные предметы и детали, таинственную жизнь которых и уловить трудно – не то что описать, – словом, весь окружающий мир виделся мне прекрасным, романтическим, далеким от грубой реальности.
Мне померещилось, что Воловенко обнял Самураиху и, целуя в губы, запрокинул ее тело назад. «Неужели она изменяет мужу?» – подумал я. Когда Воловенко успел ее соблазнить? Господи, нет, мне не померещилось.
Неловким слабым жестом Самураиха выпростала руку и вслепую, на ощупь поправила вздернутый край юбки, зажав ее между белыми полными ногами. Воловенко долго не отпускал женщину. Рука ее безвольно лежала на животе, изредка вытягиваясь вдоль тела, к бедрам и ниже, коленям, чтобы хоть чуточку защитить себя.
Я отлично знал, – я получил правильное воспитание, – что подсматривать гнусно, подло, бесчеловечно, но я не в силах был оторвать взор от приникших друг к другу людей, от этого лунного дымчатого свечения, которое томительно окутывало все, все, все – всю Степановку с ее неприступными глухими домами, прозрачными переулками и печальной разрушенной церковью, всю пустынную тревожную степь, всю вселенную с ее грозно молчащей глубиной.
Едва ли не последним напряжением разума я отстоял свою порядочность и, смежив веки, принялся упрямо считать белых, ускользающих из сумрака памяти слонов. Как в детстве.
Через минуту я крепко спал.