355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Щеглов » Святые горы » Текст книги (страница 27)
Святые горы
  • Текст добавлен: 2 апреля 2017, 18:30

Текст книги "Святые горы"


Автор книги: Юрий Щеглов


Жанр:

   

Повесть


сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 42 страниц)

Размеры комнаты добавляли Жуковскому высоты и мощи. В шубе Пушкину он показался гигантом. «Понял меня! – светло воскликнуло в душе. – Согласился со мной и плюнул на низких Геккернов. Не станет сейчас упрекать!» Но подозрения тут же вспыхнули с небывалой дотоле силой: «Вызвали во дворец и прислали! Кто их ведает, не разберешь. Опутали его Геккерны. Жаль, что взял обратно картель! Жаль!» Несколько раз на дню менял мнение. Внутри все медленно гасло и покрывалось ломким пеплом. Однако приблизил глаза к лицу Жуковского, обнял старого друга, поцеловал принужденно. Отстранил от себя. Не-е-ет, прислали, прислали. Прислали, сукины дети! Опутали бедного Жуко! Между тем рассерженный Пушкин – не шутка! Ищут пути к примирению! И, осчастливленный внезапным сознанием своей необычайной силы и значения, вновь кинулся на грудь к Жуковскому.

А тот ему, уронив на пол картуз и почти сквозь слезы:

– Александр, зачем не держишь тайны? Зачем обманываешь?

Последние слова он произнес с ласковой медлительной досадой. Не мог и не хотел злиться, когда видел. Обмякал, таял, потому что любил желтоглазого сорванца, преклонялся перед его странным волшебным даром. Жив-здоров Сверчок! Остальное мелочи, пустое, уладится! Есть господь, есть! Вот его святая воля! Картель отобран назад. Дуэль отложена. Есть господь, есть! Теперь немного сдержанности, и слава те господи, Жуковский выйдет победителем из сей передряги.

Он гладил своего Пушкина по плечам, и невидимые слезы отчаяния застилали взор. Он думал одно, чувствовал другое. Сверчок! Сверчок моего сердца! Он притянул родное лицо, нежно поправил опавшие, почти прямые волосы и еще раз поцеловал в лоб, а потом в растрепанные жидкие бакенбарды.

Внезапно Пушкин выпрямился, напрягшись телом и несговорчиво сцепив кисти рук за спиной. Какая уж тут тайна, коли повеса испугался и намерен жениться? Отчего ж он, ответив на выходки негодяя, обманул? Он не ростовщик, чтоб мошенничать. Разве он не принадлежит себе? Не свободен в своих словах и поступках? Ежели лжет и не желает жениться, пусть выходит к барьеру. Месть Геккернов постигла полная, совершенная и справедливая, как он и чаял. Они опрокинуты в грязь и явили миру свою мерзость. Тот, Тот во всем виноват – не сократил их, не выгнал с позором клеветников и соблазнителей. А замечательно догадливый царедворец Василий Андреевич Жуковский скептически усмехнулся невысказанным мыслям Пушкина.

– Ты и впрямь не принадлежишь себе, Сверчок. Как жить собираешься дальше? Если не уймешься, драки и скандала не миновать. Бедная Наталия Николаевна!

– Пустое, – ответил Пушкин с пренебрежением. – Если после дуэли упрячут, настрочу своего «Дон Кихота» или «Освобожденный Иерусалим», а то и «Лузиаду».

Жуковский, припомня свои бесполезные метания по городу, замерзшую плешь, горький вкус во рту, колющую боль под ребрами, раздражился:

– Ты принадлежишь, как и я, как и все в России, как и сама Россия, государю-императору, благодетелю нашему. Молись, Александр! Облегчи свою совесть, не лезь на рожон. Чем жить дальше полагаешь? Какую судьбу предназначил детям? Ведь она их мать!

«Ах, вот оно что!» – подозрительно сощурился Пушкин. Совесть?! Мне надобно молиться? Уж не хотят ли соединить дуэль, совесть и молитву? В монастырь, что ли, желают упечь после схватки? В Соловки? Отчего бы и нет – и монастырь, и каземат. Удобно. Чаадаев, кажись, остров иначе, чем плавучей тюрьмой, не называл. – «Главное, что в заточении нельзя заниматься ни поэзией, ни прозой», – грустно подумалось Пушкину, и глаза его, серые, льдистые от гаснущего за окном дня, где-то в глубине подтаивали теплой взволнованностью.

Жуковский скинул шубу на диван, опустился на стул, суетливо расправляя фалды. Как бы извне оценил: все в последнюю неделю, а сегодня особливо, произвожу манером, для себя не свойственным. Заговорил с не характерной горячностью:

– Каюсь, не уберег я тебя, Александр, не предотвратил скандала. Молил тебя: ради Христа-спасителя очнись, одумайся, изволь хотя бы внять голосу рассудка. И что же в благодарность? Я и сейчас не сомневаюсь в честных намерениях Геккернов. Ты поступаешь неосторожно, невеликодушно и даже против меня неправедно, когда я посредничаю. Что за жестокость? Что за обидное недоверие? Что за беспричинные оскорбления?

– Беспричинные? – переспросил Пушкин.

И смолк. Он давно решил ни с кем более не входить в откровенности.

«Итак требую тайны, – писал Жуковский по поводу сватовства Дантеса к Екатерине Николаевне Гончаровой, – теперь и после. Сохранением этой тайны ты так же обязан и самому себе, ибо в этом деле и с твоей стороны есть много такого, в чем должен ты сказать: виноват! Но более всего ты должен хранить ее для меня: я в это дело замешан невольно и не хочу, чтобы оно оставило мне какое-нибудь нарекание; не хочу, чтобы кто-нибудь имел право сказать, что я нарушил доверенность, мне оказанную. Я увижусь с тобой перед обедом. Дождись меня».

Какая слепота и какая, на первый взгляд, неприятная наивность! Но только на первый взгляд. Жуковский заблуждался, однако он был человеком чести. И честь для него была выше дружбы. Чувство, не часто встречающееся. В конце концов он узнал истинную цену Геккернам, и впоследствии мы убедимся в этом. Но ошибки Жуковского были ошибками искреннего человека. Он совершенно не понимал Пушкина, когда тот ему говорил: «Э! Какое мне дело до мнения мадам графини или мадам княгини, у вере иных в невиновности или виновности моей жены! Единственное мнение, которому я придаю значение, – это мнение среднего класса, который ныне – единственный действительно русский и который обвиняет жену Пушкина». Иными словами, Жуковский недооценивал политическое и общественное значение борьбы Пушкина за неприкосновенность собственного достоинства. Он осознал это позже, намного позже, и к чести Жуковского следует сказать, что эта борьба была продолжена.

В «Affaire de Pouchkine» («Дело Пушкина») – так надписал конверт с поступившими к нему документами великий князь Михаил Павлович, брат царя – Василий Андреевич Жуковский допустил целый ряд ошибок. Он относился к развернувшимся событиям как к частному, семейному происшествию, не отдавая себе отчета в том, что жизнь гения не может не оказать огромного влияния на судьбы народа и страны. Он позволил Геккернам убедить себя в том, что Дантес ухаживал за Екатериной Николаевной до 4 ноября 1836 года, или принял какую-либо иную «благородную» версию. В противном случае Жуковский, как друг Пушкина и порядочный человек, не ходатайствовал бы за противника и не возмущался бы раскрытием тайны сватовства, настаивая на отсрочке дуэли. Он также рассматривал «Affaire de Pouchkine» в отрыве от общего исторического фона, в частности, от «Affaire de Tchadaieff» и всего того, что происходило приблизительно в то же время на Басманной. Кроме того, он не улавливал никаких странных закономерностей в происходящем. Он вступил в сделку с коварным противником и пытался втянуть в нее Пушкина, правда, безуспешно. Разумеется, его поступок был продиктован добрыми намерениями. Но сделка есть сделка, и если представить себе, кто стоял и за спиной Дантеса, и рядом с ним, то маневры Жуковского придется признать, по меньшей мере, неосмотрительными. Он, по всему видно, полагал, что он и Пушкин одно и то же, только Пушкин гениальный поэт, а он просто талантливый. Он не понимал требований, которые Пушкин предъявляет к себе и к окружающим. Он в каком-то смысле уравнивал себя с ним, свое положение с положением человека, который подвергается неистовой травле. Его письмо пестрит крайне неприличными оборотами и словами: «требую тайны», «виноват», «ты должен», «я в это дело замешан», «не хочу»…

Совесть в Жуковском заговорила, но было поздно, и он в корне изменил отношение к Геккернам и ко многим другим людям, причастным к несчастью Пушкина. Жуковский – прямой наследник H. М. Карамзина, он пользовался огромным моральным весом в русском обществе, имя его обладало европейской известностью, но он не оказал Пушкину нравственной поддержки в самый критический период его жизни, завершившийся катастрофой. В этическом плане заблуждения Жуковского проистекали от склонности к компромиссам, от нежелания жертвовать настоящим ради будущего.

Какое ж здесь «безумное злодейство»: срубить наемника, наемника в полном смысле этого слова – наемника старика Геккерна, – которого натравливали на тебя, как бешеную собаку, и для которого твое достоинство, четверо детей, семейственная неприкосновенность и поэтический труд на благо российской словесности лишь пустое и досадное препятствие? Не в первый раз рядом с фамилией Дантеса появляется слово – наемник, но прежде Дантеса считали наемником кого угодно, но не того, чьим наемником он, в сущности, был. Приведем полностью отрывок из письма П. А. Вяземского великому князю Михаилу Павловичу: «Сам собою напрашивается вопрос, какие причины могли побудить Геккерена-отца прятаться за сына, когда раньше он оказывал ему столько нежности и отеческой заботы; заставлять сына рисковать за себя жизнью, между тем как оскорбление было нанесено лично ему, а он не так стар, чтобы быть вынужденным искать себе заместителя?» Тысячу раз прав П. А. Вяземский – барону Луи де Геккерну в то время было всего лишь 44 года.

Впрочем, он не позволит копаться в происходящем. Это задачка для историков. С Жуковским объясняться сейчас тем паче не имеет смысла. Его опутали враги, он ничего не понимает. Он не в состоянии внять голосу высших соображений.

– Ты обманул меня, – .продолжал твердить Жуковский.

Удивительное существо homo sapiens – всегда норовит поместить собственную персону в центр любых событий. При чем здесь ты, милейший Жуко?! Пушкин улыбнулся – но не иронично – его слабости.

– Если бы ты слушал меня, все бы кончилось наилучшим образом, – настаивал Жуковский. – Твоя несдержка приведет к столкновению, к драке, к дуэли, которую мне удалось предотвратить. Поступаешь ли ты как христианин? Прощаешь ли ты врагам своим? Может ли поэт стреляться и, не дай бог, стать убийцей? Ты задавал себе сей вопрос? Неужто ты, Сверчок моего сердца, способен писать стихи с отягощенной совестью?

Пушкин со свойственным ему благородством на снегу Черной речки ответил Жуковскому. Увидев Дантеса распростертым, Пушкин спросил д’Аршиака: «Он убит?» Секундант крикнул: «Нет, но он ранен в руку и грудь». Пушкин сказал, и история бережно сохранила его слова: «Как странно: я думал, что мне доставит удовольствие убить его, но я чувствую, что нет».

– Для меня не любое завершение спора моего с Геккернами приемлемо. Я разумею – наилучшим образом! – несколько иначе, – грозно возразил Пушкин.

Лицо Жуковского, скорее, трясущиеся щеки выражали неподдельное страдание. Он печально помотал головой – неисправим, дурная, желчная, несговорчивая натура. И неуступчив. Не знает, не желает учитывать, сколько на его, Жуковского, долю выпало упреков и неприятностей из-за сумасбродных поступков Сверчка. За жизнь-то накопилось немало, и надоесть может. Если бы не постоянное вмешательство, давно загнали бы его, куда Макар телят не гонял, где ворон костей не обклевывал. Недаром Бенкендорф еще два года назад обронил в кабинете у графа Литты:

– Все хлопочете, ваше превосходительство, дражайший Василий Андреевич, время свое и чиновников тратите. А напрасно! Лет сорок назад, при матушке-императрице, вашего бы génie отстегали шпицрутенами на славу, хоть закон о вольности дворянской с 1762 года запрещал это делать, и в Сибирь навечно сослали за половину преступлений против общественной нравственности, которые он совершил, и за связь – да, за связь, кстати, тесную – с политическими преступниками. Случаев подобных десятки. Мои люди с удовольствием перечислят их, коли на то будет у вас охота слушать. А между тем монарх милостив и на шашни те взирает с отеческим чувством, чему примеров ни в одном государстве Европы нет и быть не может. Следовательно, монарх незаслуженно добр и по-христиански великодушен, прощая юношеские глупости. Разве лорд Байрон, господин фон Гете или граф Клаусон подобное Пушкину себе позволяли-с?

Это «позволяли-с» – фантасмагорическое и абсолютно нерусское, вроде латинской прописи желудочного средства, совершенно доконало Жуковского. Он сник и прекратил беседу. И то правда! Ёй-ей, отстегали бы шпицрутенами! Вдобавок Жуковский разнервничался оттого, что он не мог припомнить, кто такой граф Клаусон. А выяснить у самого Бенкендорфа стеснялся. Черт побери! Откуда он выкопал Клаусона?

Вечером, возвращаясь после бала и маскарада у Энгельгардта, Жуковский спросил у Ивана, который не разлучался с ним от самого Бородина:

– Больно ли бьют шпицрутенами?

– Не приведи господь, Василий Андреевич, – ответил Иван, встрепенувшись от каких-то дальних видений, – до кости прошибает.

– А из чего их режут, – поинтересовался Жуковский, – из какого дерева?

– Спиной не довелось попробовать, рукой не трогал, бог милостив! – и Иван, перехватив вожжи, мелко закрестился. – Благодаря вам, Василий Андреевич.

Жуковский, где ехал, там велел встать, вылез из коляски, кликнул будочника, шедшего мимо, отвернул полу шубы так, чтобы в глаза бросились звезды на фраке.

– Из чего шпицрутены режут, служивый?

– Из сырых тальниковых палок, одна и одна вторая аршина длиной и в палец особы мужеского пола шириной, ваше сиятельство, – отрапортовал будочник, выпучив глаза и нимало не поразившись внезапному вопросу.

Жуковский потом долго не мог видеть свои крепенькие коротковатые пальцы. Он не единожды убеждал державного в том, что Пушкин – génie. Это он, как попугай в золотой клетке, упорно твердил во всех комнатах дворца о негативной реакции просвещенной Европы, о возмущении иностранных послов, которое, безусловно, последует, если с Пушкиным что-либо случится. И в том не ошибался. А царь ему отпарировал со знакомым фрунтовым юмором:

– Брат Александр Павлович действительно прислушивался к мнению Шатобриана и мадам де Сталь. Но мне, Василий Андреевич, любопытно мнение лишь одного человека.

– Кого же, ваше величество? – не сдержался Жуковский, нарушая этикет и втайне, страшась в том признаться самому себе, возжаждав услыхать свою фамилию, однако сразу осознав, сколь тщетна подобная надежда.

Царь протянул эффектную паузу, догадываясь, что творится в душе поэта, и, не без внутреннего наслаждения терзая самолюбие его, сказал:

– Государя-императора… Николая Павловича! – и тихонько, но с каким-то грубоватым прихлипыванием расхохотался шутке, которая между тем являлась самой что ни на есть истиной.

Жуковскому оставалось только поклониться, убрав огорченный взгляд в сторону. Но Сверчок опять не желает ничего знать, опять не признает никаких обстоятельств, опять не желает ничего учитывать, хоть сам при дворе потерся довольно. Господи, и откуда такая напасть – быть учителем и покровителем подобного чудовища!

Жуковский нахмурил высокое чело, изрезанное жирноватыми морщинами.

– Не хочешь внять голосу рассудка! Зачем насмешничаешь? Как же мне сберечь тебя и Наталию Николаевну, коли ты так себя ведешь?! – горестно воскликнул Жуковский, ощущая каким-то шестым чувством, что сейчас переубеждать Сверчка бессмысленно, что линия поведения им давно выработана и каменную решимость на сей раз вряд ли сломить.

Пальцы Жуковского беспощадно смяли невесть откуда взявшуюся перчатку. Он отшвырнул черный комок в угол. В то мгновение Пушкин простил ему все – и скудную осведомленность в делах государственных, и наивность политическую, и излишнюю щепетильность, и детский эгоизм, и презренное стремление к комфорту, и попытки влиять на него по приказу царя, и, верно, жалкие, верно, смущенные хлопоты. Простил за любовь, за небесную душу. Но любит ли он меня на самом-то деле?! Иль только слог мой любит? Нет, любит, любит. Он страдал без любви, он хотел, чтобы его любили. А нынче, когда он отряхнул прах прежнего бытия и приблизился к порогу нового, более, чем когда-либо, нуждался в том.

– Что ты надо мной плачешь, Жуковский? Я ведь пока жив-здоров, слава богу, и не побежден.

– Да, ты жив! Но поступаешь ли ты как нравственный человек и христианин?

– Брось, Василий Андреевич! Когда история потребует тебя к ответу, ты объясни ей, этой гулящей бабе, этой куртизанке, этой Марион Делорм, что я чист! Я не замышлял убийства! И не замышляю! – Пушкин нахмурился, и его желтоватые глаза вспыхнули мятежным огнем. – Кто станет обвинять Шекспирова принца Хамлета в том, что он подвел под топор двух негодяев– Розенкранца и Гильденштерна? А о победах не тебе, извини, судить. Ты не Ермолов, – жестко оборвал Пушкин.

Жуковский поднялся, тронул бледной кистью вздернутое плечо Сверчка и приник губами к самому его уху.

– Обратись к царю, Александр! Пожалей себя, не фрондируй. Что они с тобой сделают! Ведь утопят в грязи, измарают, изгадят же все. Не отягощай своей участи. Обопрись на государя. Он не подведет. Смирись, солги, наконец, покайся перед царем в своей несдержке. Нессельродиха против тебя диким оком сверкает. Кавалергарды шпажонками пол истыкали. Барятинские да Трубецкие местью грозят. Ты ж их знаешь!

Но Сверчок не понимал Небесной души.

– В чем мне каяться?

– Да во всем… – Небесная душа перебила Сверчка.

– И зачем мне лгать? – опять принялся за свое Сверчок. – Куда ты клонишь? Что ты мне советуешь, Василий Андреевич, побойся бога. Я не допустил, чтобы достоинство мое как поэта и человека опорочили. Зачем же мне лгать, юлить, выкручиваться? Ответствуй, зачем же мне лгать?

– Ничего, у нас можно, – захлебнулся в слезливой надежде Жуковский.

– Чтоб не было скандалу? Так они сами втоптали себя в грязь. Они низкие люди, трусы, особливо старик, подлые, ничтожные твари…

Какое-то время они говорили вместе, не слыша друг друга.

– Все лгали. Мне Лопухин с глазу на глаз признавался. И Николай Иванович Новиков, и он сам. Уж куда больше – Радищев! Великий человек! А Николай Михайлович Карамзин – полагаешь, ему легко было? Я помню то время, когда он при имени Николая Ивановича бледнел. Ты молод тогда был, о барышнях думал! Полагаешь, им хотелось? Полагаешь, ты мужественнее их? Эх, Александр, не для всех время иное приспело. Да и вообще не в погибели суть, а в туманной безвестности. Это тебе не Британия, будет Эссекса корчить. Хочешь, паду на колени перед тобой? Я не хочу дуэли! Безумное это злодейство! Позор и поношение для бедной Наталии Николаевны! А как я радовался, когда ты на ней женился!

– Да, помню, – просветлел Пушкин, – радовался, истинно так.

– И душа, и жизнь, и поэзия в выигрыше… А каков итог?! После дуэли под пули сошлют, на Кавказ. Чечены в шашки возьмут, изрубят. Мало наших там богу душу отдали?! А ружье и в затылок бьет! Его величество облегчит тебе положение, я уверен. Ты, сказывают, доказательств никаких не выставляешь…

– Я к их услугам. Что ж старый де Геккерн?

– О господи! – вздохнул Жуковский. – Откуда я знаю что? К нему Тургенев ездил. Какое несчастье, какое несчастье!

Жуковский бормотал, не помня себя. Крупные сверкающие слезы переливались в его еще молодых, черно-вишневых глазах.

– Пощади себя, жену, детей, нас пощади, спутников твоих. Обопрись на государя. Помни: царское обещание – не твое, крепче оно кремня.

– Очень писать хочется и читать, а все мешают…

Какое-то время они говорили опять вместе, не слыша друг друга.

Жуковский выступал от государева имени без всякого на то права, но ему мнилось – он все уладит, упросит, умолит. Пусть только Александр скроется на время в кулисах, даст возможность молодому Геккерну жениться, пусть не возмущает общества, не злит кавалергардов да Нессельроде.

– Не терплю я подлецов, Василий Андреевич, – и голос Пушкина внезапно стал чеканным, выйдя из сумятицы разговора. – Окромя прочего, Россия достойна иметь поэта безукоризненного, способного совершать отменные поступки. Литература – это не только горная цепь произведений, но и поступков наших литераторов, быть может, главным образом, поступков.

Жуковский согласно прикрыл набрякшие от недосыпу веки и в тот же момент прислонил мизинец к губам машинально. Он изумился правильности и величию формулы, краткости и энергии, с какими ее выразили, и оттого, радуясь, молодо вскочил со стула, «по-арзамасски» обхватив Сверчка. Уткнувшись в плечо, горько и погасшим голосом шепнул:

– Александр, я тебе выложил все, все свои хлопоты как на ладони…

Но Пушкин, словно не чувствуя объятий, продолжал разворачивать свою формулу, глядя незрячими глазами в серое пространство, мятущееся за окном:

– Я единственный хранитель чести своей и своей жены, Василий Андреевич. Единственный хранитель, – говорил Пушкин скорее для себя, чем для Жуковского, – о чем тебе сообщил давно, и точки зрения своей я не изменил и не изменю. Что касается смертоубийства, на которое ты напираешь, то я обороняюсь от посягательств врагов и посему не вижу никаких противоречий с нравственностью.

Он обязан был громко повторить то, о чем так долго думал, отлично сознавая бесполезность иных объяснений. Он с грустью посмотрел вдаль. Дали не было. Крупные мохнатые хлопья снега в желтой полосе от фонаря были словно живыми. Они слетали вниз и садились на земле друг на друга, как какие-то зверята. Бесенята, что ли? Он закрыл глаза. Перед ним расстилались изумрудные, облитые холодной росой травы Михайловского и над темным, почти ночным бором в сиреневой дымке подымалось, слабо лучась, еще не жаркое и по-деревенски ясное светило.

– Прощай, Александр, бог тебя храни!

Губы Жуковского летуче прикоснулись к желтоватому лбу. Дверь кабинета мягко, войлочно хлопнула. Пустота замкнулась, и Пушкин остался один, точнее, наедине с собой.

Небесная душа испарилась, ангел-хранитель отлетел. Пушкин облегченно вздохнул, будто избавился от какой-то тяжести, и сел за стол. Он придвинул к себе тетрадь, перелистал ее и рассмеялся, и смех тот еще долго звучал и переливался, как ручей, сбегающий по камешкам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю