355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Щеглов » Святые горы » Текст книги (страница 30)
Святые горы
  • Текст добавлен: 2 апреля 2017, 18:30

Текст книги "Святые горы"


Автор книги: Юрий Щеглов


Жанр:

   

Повесть


сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 42 страниц)

4

Каждый государственный деятель имеет собственный, только ему присущий почерк ведения щекотливых дел. Этот почерк свидетельствует о мере его заинтересованности в исходе, об особенностях текущего момента и об отношении к общественному мнению. Чем обстоятельства сложнее, тем разнообразнее методы, оригинальнее приемы.

Небесполезно сделать скачок из 1837 года в будущее. Итак, 16 февраля 1840 года. Место действия – дом графини Лаваль. Между сыном французского посланника Эрнестом де Барантом и Михаилом Лермонтовым на балу происходит резкое столкновение, кончившееся вызовом последнего на дуэль. К этому времени уже напечатаны и широко известны многие его произведения – «Дума», «Поэт» («Отделкой золотой блистает мой кинжал…»), «Бэла (Из записок офицера о Кавказе)», «Русалка», «Ветка Палестины», «Не верь себе», «Три пальмы (Восточное сказание)», «Как часто, пестрою толпою окружен…», «И скучно и грустно», «Молитва» («В минуту жизни трудную…»), повесть «Фаталист».

И вот дуэль! Снова никем не остановленная и происшедшая на Черной речке. Состоялась она в воскресенье 18 февраля в 12 часов дня. Секундантами были А. А. Столыпин и граф Рауль д’Англесе.

Не стану разбирать причину поединка и образ действий Лермонтова, обращу лишь внимание на поведение властей. Целый день – 17 февраля – А. X. Бенкендорф и Л. В. Дубельт имели в своем распоряжении для того, чтобы вмешаться в ссору. А вот как отреагировал 23 марта 1840 года Нессельроде на предписание великого князя Михаила Павловича снять показания с Баранта: «Отвечать, что Барант уехал…» Но ведь он по должности обязан был наказать дипломатов, нарушивших законы Российской империи, коли он входил в правительство этой империи?! Тог же самый почерк, что и в «Affaire de Pouchkine».

– Нет, нет, я не перенесу разлуки! – повторил де Геккерн и всплеснул ладонями.

Часы Ицхака бен Ариеля заиграли печальную мелодию. Под циферблатом бесшумно раскрылись полукруглые ворота, и из темного чрева выплыла наружу прекрасная рыжекудрая дама в сиреневом платье, подле которой стоял на коленях паж в золотом костюме с алым плащом на плечах. Когда часы пробили два раза, паж опустил руки и склонил в унынии голову. Дама в сиреневом постепенно исчезла в углублении, а серебристая песенка таяла в оранжевом воздухе солнечного зимнего дня.

Нессельроде поднялся, одернул фалды мундира и внушительно произнес:

– Я вынужден прервать нашу беседу, барон. Ваш визит застал меня врасплох. Меня ждет император. Но заверяю вас, барон, что человек, преследующий представителя дружественной державы, ответит за свои действия по всей строгости закона. Я полагаю, что это принесет вам удовлетворение как дипломату, который проявил столько сердечности по отношению к безвестному молодому офицеру, принятому в гвардию его величества. Я уверен, что вскоре мы встретимся с вами при более благоприятных обстоятельствах. Прощайте, барон…

Луи Геккерн поднялся и слушал министра, тяжело опершись на край бюро. Когда тот наконец оборвал льющуюся, как из рога изобилия, речь, посланник пожал ему молча обе руки и через томительно долгий промежуток времени исчез в дверях.

– Я обещаю, Луи, что мы скоро встретимся и договорим, – крикнул Нессельроде вдогонку, нарушая этикет.

Он поглядел искоса на циферблат. Пять минут третьего. Поездка во дворец не вызывала в нем энтузиазма. Выждал, пока Геккерн покинет его апартаменты, и позвонил в колокольчик.

– Карету, – приказал он по-русски камер-лакею Фридриху Келлеру. – Секретаря Сиволобова. Иван и Георг – на запятках. Форейтором Петрова. Обедаю в пять дома, с Марией Дмитриевной. Открой форточку – душно, – и Нессельроде, подагрически прихрамывая, зашагал прочь из своего необъятного кабинета. «Меньше надо употреблять соли и красного перца, – подумал он. – И пора отказаться от острых соусов, бифштексов с кровью, да, пожалуй, и от бордо. Красное полезно в молодости, когда много двигаешься».

5

Кучер Готфрид вскинул ружье, и лопнул трескучий – зимний – выстрел. Бенкендорф увидел, как борзая с рыжими подпалинами вслед за тем дернулась, отпрыгнула вбок посреди белого дворика и перевернулась навзничь, нелепо разбросав напряженные лапы. Бенкендорф отпрянул от подоконника. Сцепив челюсти, он высушил под набрякшим веком мутное пятнышко слезы и устало поднялся по тайной лестнице к себе. Он любил одряхлевшую суку Бастилию, которая сопровождала его везде – на мызу Фалль, за границу, в Москву, – и несколько часов, с рассвета, просто не мог поверить в то, что она взбесилась, что ее придется пристрелить. Наконец он отважился кликнуть кучера Готфрида… И лопнул трескучий – зимний – выстрел, от которого в пятиугольной оранжевой гостиной, предшествовавшей кабинету, еще долго не успокаивались хрустальные венецианские подвесы на рогатых бра. Устроившись в кресле, он внезапно почувствовал, как медиум, что там, за стеной, на диване кто-то появился, но не нашел в себе силы дернуть за сонетку, чтоб вызвать адъютанта полковника Владиславлева и впустить посетителя. С полчаса он мучился тошнотой и сердечными спазмами, растирал ноющую в паху ногу и старался вернуть нормальное самочувствие, но все ухищрения были безуспешны. Сердце болело по-прежнему, и под лопаткой стреляло. А все потому, что он дурно переносил вид чьей-либо смерти, хотя на поле брани не раз встречался с ней, и даже в коридоре, у окна, в какой-то момент физически ощутил на щеке теплые брызги, слава богу, чужой крови. Медленно, издалека – из бестолковой стычки на Корфу – беззвучно, как во сне, приплыли эти живые, почерневшие на открытом воздухе капли.

Александр Иванович Герцен в «Былом и думах» вспоминал о шефе жандармов с большой долей объективности: «Может Бенкендорф и не сделал всего зла, которое мог сделать, будучи начальником этой страшной полиции, стоящей вне закона и над законом, имевшей право мешаться во все, – я готов этому верить, особенно вспоминая пресное выражение его лица, – но и добра он не сделал, на это у него не доставало энергии, воли, сердца. Робость сказать слово в защиту гонимых стоит всякого преступления на службе такому холодному, беспощадному человеку, как Николай».

Бывший лицеист, преуспевающий сановник и официально скучный историк барон «Модинька» Корф, известный скептическими отзывами о Пушкине, писал: «…он (Бенкендорф), в сущности, был более отрицательно-добрым человеком, под именем которого совершилось, наряду со многим добром, и немало самоуправства и зла».

Поражает совпадение некоторых элементов в характеристиках Герцена и Корфа, занимавших в общественной жизни России диаметрально противоположные позиции. Герцен обращает внимание на обманчиво добрый взгляд, подчеркивает невнимательность, рассеянность, волокитство, и Корф отмечает те же качества у шефа жандармов, объясняя ими бесчисленные случаи нарушения законности. Словом, и Г ерцен, и Корф рисуют малосимпатичный, но внешне не такой уж зловещий образ. Да, Бенкендорф чем-то отличался от Малюты Скуратова, Ягужинского, Ушакова, Шешковского, Балашова и ряда других деятелей охранительного поприща вплоть до министра внутренних дел, шефа жандармов, распутинца и шпиона Протопопова с его бородатыми городовыми, «виккерсовскими» пулеметами на крышах и думским беспардонным враньем. Но почему же именно он, Бенкендорф, до сих пор обладает наибольшей «популярностью»?

На совести Александра Христофоровича – так или иначе – гибель поэта, проявил ли он только преступное бездействие или споспешествовал интриге. Между тем и косвенная причастность к убийству Пушкина в России вызывает совершенно особые чувства, ибо, устраняя его, правительство пыталось вырвать у народа язык. Те, кто был нем, могли повторять его строки. Не каждый и образованный человек назовет, кто жандармствовал в день казни Каракозова или Желябова, не каждый знает, кто несет по должности ответственность за якутский и ленский расстрелы. А эти события в истории страны не менее значительны и не менее ужасны. Вероятно, в Бенкендорфе содержалось нечто первозданное, абсолютно полицейское и вместе с тем вненациональное, абстрактное, отвлеченное, но зато глубоко соответствующее месту, которое он занимал. Вспомним его любительский – он в то время еще не был в жандармах – и вместе с тем на редкость профессиональный, то есть подробный и точный, донос на декабристов Александру I. Не столько зло и его размеры, а, скорее, социальный смысл и механизм деятельности в данном случае стоит рассмотреть. Они у Александра Христофоровича, несмотря на женолюбие и забывчивость, оказались принципиально новыми, оригинальными, с европейским – меттерниховским – привкусом. Именно Бенкендорф, а затем и его креатура Леонтий Васильевич Дубельт изменили на долгие годы постановку полицейского сыска в России.

Бенкендорф поскреб длинным бледным ногтем уголок рта и судорожно всхлипнул, осаживая отрыжкой опять подкатывающую желчью тошноту. Наконец дернул за сонетку. Владиславлев через довольно долгий промежуток всунул в прорезь малиновой портьеры прилизанную голову с пышными височками а lа император.

– Булгарин, ваше сиятельство. Булгарина привезли.

Не случайная и небезынтересная, – между прочим, фигура этот жандармский полковник В. А. Владиславлев. Несколько отрывочных сведений говорят о нем как о любопытном и тоже новом типе служащего III отделения. Имел незаурядный интерес к изящной словесности. По возвращении Надеждина из ссылки приятельствовал с ним и Краевским. Издавал с помощью и под покровительством шефа жандармов альманах с нежным названием «Утренняя заря». Издание Владиславлева относят к официальной традиции Готского альманаха (1842 год). Правда, сперва он печатал только гравюры, представляющие набор портретов владетельных особ – великой княгини Марии Александровны, графини Бенкендорф, баронессы Менгден…

Прибавлю одно пикантное сообщение о ловком адъютанте. «Чудную спекуляцию сделал Владиславлев «Утреннею зарею», – восторгается в своих записках К. А. Полевой, – пожертвовавши в детскую больницу 25 тыс., он заставил доброго графа Ал. Хр. рассылать и сбывать экземпляры, и продал их – 10000! Вычти расходы, хоть 25 тыс., пожертвование 25 тыс., и чистого барыша до 100 000 руб.; но если положить и половину, то мастерская штука!»

Возразить Полевому нечего – штука действительно мастерская. Отношение Пушкина к альманахам всегда было резко отрицательное – как к коммерческому, а не литературному предприятию.

От продажи «Истории Пугачева» Пушкин предполагал получить 40 тысяч рублей, но и эти скромные надежды не оправдались. В феврале 1835 года он заметил в дневнике: «В публике очень бранят моего Пугачева, а что хуже – не покупают». Подсчитано, что от продажи им было выручено не больше 20 тысяч рублей. В квартире на Мойке осталось 1775 экземпляров из 3000 тиража. Книжная торговля Владиславлева под покровительством Бенкендорфа шла не в пример бойчее.

– Хорошо, пусть поляк подождет. Пошли Львова расспросить Сагтынского о деле бывшего Пушкина. Государь интересовался намедни. Кто таков? Отчего бывший? Политический? Не родственник ли? Папку в архиве разыскать. Сего дня и доложить без промедления. Ступай… Леонтия Васильевича вызови эстафетой!

Сгоняя платком с зеленоватых стекол-эллипсов гадкие раздражающие ворсинки, Булгарин внимательно прислушивался. Нет, не зовут в кабинет, почитай, тридцать минут, как привезли. К аристократическим штукам он, матка боска, не причастен и причаститься его не заставят. О Пушкине, о сплетнях ни слова, ни полслова. Ни гу-гу. Однако обидно, что выдерживают, как на дрожжах. Хамство какое! Александр Николаевич Мордвинов повежливей, а фон Фок… Ах, фон Фок, милый, интеллигентный человек, упокой господи его душу. Проникал в работу досконально. Бывало, статейку в зубах притащишь – всю исчеркает. А нынешние, кроме Александра Николаевича, хабарники, развратники да грубияны. «Ах, подлецы, подлецы! – и Булгарин выругался про себя вслед промелькнувшему адъютанту. – Ну, погодите!» Он поднял руку, согнул крючком указательный палец, почесал влажную переносицу под веточкой, соединяющей эллипсы. «Вы из меня ничего не вытянете, и даже пустяковых сведений не дам. Дело-то мокрое». Приятель Голяшкин некогда любил назидательно повторять: «Опасайся, Фаддей, мокрых дел. На мокром следы остаются». Бормоча проклятия, Булгарин энергично зашагал вокруг стола. «Коли начнут жать, скажусь больным инфлюэнцею, ка свой роток накину платок». Эстафета от Бенкендорфа поступила внезапно, хотя года полтора перед тем шеф не выказывал особенного желания возобновить контакты с доверенным агентом и, что касается женского пола, случалось, через Танту да ее закадычного друга певца Ненчини – фактотумом. У него свеженьких юнцов хоть отбавляй, с образованием, лицейских в гору двигают, посетовал тогда Булгарин. Но не очень, правда, опечалился. Аристократы все до одного безмозглые, жизни не нюхали. Складно докладную по поводу нравственного состояния общества, кроме него, никто не в силах настрочить, ибо лучше прочих на Руси владеет запасом важных сведений именно он, Фаддей Венедиктович, издатель «Северной пчелы», которую за границей, да и дома воспринимают как официоз. «И, наконец, я прекрасный писатель, – вздохнул Булгарин. – Мой «Выжигин», мой «Самозванец» – это ли не исторические перлы?»

6

10 июня 1831 года А. X. Бенкендорф сообщал Ф. В. Булгарину за № 3045: «Между тем поручил я поместить сию вашу статью в иностранных заграничных газетах. Поелику все политические статьи, помещенные в «Северной пчеле», почитаются публикою исходящими от правительства, то некоторая осторожность…» – и т. д. и т. п. Бенкендорф имел в виду статью «Перечень письма из Варшавы», которую государь прочел с «особенным удовольствием».

Показательно признание шефа жандармов в свете отношений Булгарина и «Пчелы» к Пушкину, и показательно потому, что оно исходит от самого Бенкендорфа. Датировка письма свидетельствует о многом. Самая острая полемика между Пушкиным и Булгариным относится к 1830 и 1831 годам. Глумливый булгаринский «Анекдот» о некоем фанцузском поэте, шулере и безбожнике, опубликован в «Пчеле» 11 марта 1830 года. Словом, Бенкендорф признает газету правительственной в разгар яростных атак на Пушкина и в эпоху его борьбы с царем за публикацию «Бориса Годунова». Именно с Булгарина и именно в «годуновскую» эпоху начались откровенные поиски «подставной пики», и первой такой пикой был Фаддей Венедиктович. Нет сомнения, Бенкендорф в определенный период лелеял надежду, что газетная полемика перейдет в рукопашную. Фаддей Венедиктович сперва казался удобной фигурой. Его нерусское происхождение и французское «прошлое» давало правительству преимущества и сулило немалые выгоды. С Булгариным можно было не церемониться. Принято считать, что Бенкендорф активно поддерживал редактора «Северной пчелы» в его схватке с Пушкиным. Ясно также, что полицейские интересы у Булгарина превалировали над литературными, иначе ему бы никто не позволил действовать столь откровенно. Если учесть события, которые развернулись позднее, следует изменить взгляд на тайный смысл внешне аполитичных атак. Журнальные дрязги и коммерческие соображения правильнее отодвинуть на второй план. Булгарина подталкивали к враждебным и раздражающим Пушкина маневрам и всячески стимулировали их. Другое дело, что Фаддей Венедиктович не сумел или не захотел сыграть роль до конца, обманув надежды III отделения. Стерпев от Пушкина немало, он отступил и, очевидно, тем уберег себя от еще большего позора или даже проклятия. Благоразумие взяло верх, и Булгарин не совершил попытку расширить границы конфликта. Однако, проиграв по всем пунктам, Фаддей Венедиктович потерял благоволение начальства.

Не вызывает сомнения факт, что Булгарин обокрал Пушкина, познакомившись с мятежным «Борисом Годуновым», а Бенкендорф и III отделение в том ему потворствовали. Пушкин же, добивая Булгарина-Видока и раскрывая его связи с жандармерией, боролся за напечатание романтической трагедии, завершенной еще накануне декабрьского восстания.

Есть все основания подозревать, что «Дмитрий Самозванец», неумело и наскоро состряпанный Булгариным, был создан не только с ведома, но и по поручению Бенкендорфа. Таким образом, предпринималась попытка ослабить впечатление от «Годунова», учинить скандал, из которого авось да что-нибудь получится. И Булгарин, и цензура, и Бенкендорф понимали, что Пушкин моментально обнаружит плагиат и не смолчит. Бенкендорф выпросил награду для Булгарина у царя, хотя тому. как человеку образованному и достаточно начитанному, роман, писанный «сплеча», «по-улански», пошло и на дурном русском языке, не понравился.

Литературные и общественные круги знали, особенно после разоблачения Пушкина, что Булгарина направляет и поощряет III отделение. Пушкин о том заявил в письме к Бенкендорфу открыто, и жандарм вынужден был отступить. И даже в какой-то степени открестился от своего протеже и агента. Наскоки бывшего французского капитана начались тогда, когда «одесский эпизод» еще не утратил остроты. Булгарин, несмотря на свою хитрость, мог полностью и не отдавать себе отчет, к чему его подталкивает III отделение. Между Булгариным и Бенкендорфом в «годуновскую» пору существовала хорошо налаженная двусторонняя связь. Не только первый просил и что-то получал от второго, но и второй требовал и чего-то добивался от первого и на что-то, безусловно, надеялся. Нельзя же, в самом деле, представить, что тактика Бенкендорфа сводилась лишь к получению информации да к содействию Булгарину в обогащении. Нет, у него существовала конкретная цель, и он, как никто другой, предчувствовал, что травля такого поэта, как Пушкин, рано или поздно будет иметь закономерный конец. С полицейской точки зрения это элементарно.

Для докладов царю о «Годунове» Бенкендорф выбирал примечательные дни – 14 декабря 1826 года и 20 июля 1829 года, то есть сразу же после возвращения поэта из Арзрума, когда неудовольствие Николая I достигло крайней точки. Таковы, как мне кажется, в общих чертах отношения, которые сложились между властью в лице Бенкендорфа и Пушкиным в начале 30-х годов и внешним выражением которых явилась «полемика» между поэтом и Булгариным.

7

Судьба Фаддея Венедиктовича не миловала, катала да в семи водах мыла. По складу натуры он не предназначался для подобной трудной жизни. Веселым Тадеушком его назвал отец, «шальной Булгарин», в честь друга Костюшко, великого Костюшко, чей портрет до сих пор, несмотря на страшные опасности, хранится в нижнем ящике туалетного столика в спальне, рядом с интимными письмами от Грибоедова, Ленхен, Танты и графа Дарю, под коробочкой с единственным французским орденом, который он получил там, в иссушенной зноем Испании.

«Беда, что климат наш гадок, и если б лавочка наполеоновская не обрушилась, я теперь возделывал бы виноград где-нибудь на Луаре!» Сам писал с известной долей сожаления.

Ему бы веселиться, есть, пить и танцевать, а не корпеть над докладными, объясняя этим безграмотным тупицам, что есть «коммюнист» и зачем надобен Сыскной приказ на манер французской Police de Surete. Но и в службе он иных превзошел. Перо смелое, разящее и язвительное – первое, пожалуй, в славянском мире. Кроме прочего, он журналист европейского пошиба и без пяти минут – тс-с-с! – социальный реформатор. Отчего бы и нет? Главным в его размышлениях было то, что он лицо незаурядное и значительное. «Не могу вынести лишь боли, голода и одиночества, а то бы я им показал», – думал Булгарин, вспоминая короткие мгновения приятельской близости с Рылеевым и Бестужевым, когда смертельная угроза еще скрывалась в тумане щекочущих самолюбие рассуждений об общественном благе и будущей республике.

До 23 лет Тадеуш Булгарин мало занимался литературой, но зато сумел подружиться с цветом петербургской молодежи. Неглупый, гостеприимный, любезный, недурно по тем временам образованный, он в 1816 году, «снискав уже почетное имя в польской словесности, начал трудиться для российской…» Отзыв о его «похвальных литературных трудах» почерпнут из жандармского документа. Чуть позже Булгарин выпускает в свет «Избранные оды Горация, с комментариями на российском языке». С 1822 года пойдет в продажу «Северный Архив», в 1823-м «Литературные листки». В 1825 году на простор вылетит знаменитая «Северная пчела». К. Ф. Рылеев шутил: «Когда случится революция, мы тебе на «Северной пчеле» голову отрубим…» Однако архив свой он завещал именно Булгарину, что составляет немалую психологическую загадку.

Крошечные неприятности в связи с 14 декабря быстро заканчиваются. О них, к слову, в жандармском документе ни звука, и, наконец, «получив монаршую милость», Булгарин получает «новую жизнь, жизнь политическую, в стране, которой он посвятил самого себя». Так восклицает в заключение просительной записки на имя графа А. Ф. Орлова сам Булгарин. В ней он без тени смущения дает себе отменную характеристику. Оригинальный метод составления автохарактеристик известен, как видим, с давних пор, когда начальство или заболело, или ушло, или ленится.

«Я бы им показал, узнали бы они Тадеушка, но, вот беда, сил да выдержки нет…» – на этом месте мысль его ускользнула, и никак он ее вернуть не мог. Застряла где-то, и баста! Впрочем, и хорошо, что застряла, меньше хлопот. Отсутствием ее опасного продолжения Булгарин утешался. Не часто встречающееся свойство – утешаться пустотой.

Свои взгляды на собственную персону Булгарин изложил в фельетоне, действие которого происходит в 2028 году. Знатный вельможа, купив у букиниста книгу, поделился восторгами с библиографом. В результате беседы выяснилось, что Фаддей Венедиктович был чистый сердцем человек, который критиковал невежественных и злых сочинителей, канувших, слава богу, в Лету. Вообще он писал, не очень соображая, что к чему. Оттого часто приключался конфуз. Вот еще один, зорко подмеченный князем П. А. Вяземским: «Булгарин напечатал… повесть «Приключение квартального надзирателя», которая кончается следующими словами: «Это я заметил, служа в полиции. Фаддей Булгарин».

«Вот славный эпиграф!» – воскликнул Вяземский.

Он разобрался в своей натуре превосходно, лучше, чем те, кому по должности положено. Привязанность к уюту, к милым копошащимся на диване малюткам…

Болеслав родился 5 ноября 1832 года, Владислав – 24 марта 1834 года, Мечислав – 23 января 1836 года, Елена – 7 ноября 1838 года, Святослав – 26 декабря 1840 года.

…к изящно переплетенным книгам, к кофе и рому с горчинкой после обеда, наконец, к женскому телу, к этим прохладным и нежным выпуклостям постоянно брала над ним верх. Вдобавок отчаянно не везло, и не везло еще и потому, что сызмальства не удавалось четко выстроить линию поведения. Все тянуло куда-то, в разные стороны. Ошибка за ошибкой. А главное, постоянно чего-то хотелось – пить, есть, спать, женщину, хотелось быть знаменитым, прославленным и не ощущать ни малейшей боли, ни малейших неудобств! Особо хотелось просыпаться со спокойным, умиротворенным сердцем. Завтракать. Кататься в открытом кабриолете, под-боченясь, с цилиндром, сдвинутым на затылок. Разглагольствовать. Чтоб слушали. Неторопливо обедать. С шампанским…

«Газета! Помните, что «Пчела» газета!.. Большинство публики любит легко е…» «При недостатке политики «Пчелу» можно поддержать только литературною и оригинальною болтовнею…» «Надобно разнообразить иностранную скуку своим дрянцом и какими-нибудь рассказами…» «Помните, что заглавие иногда, и даже часто, заменяет дело…» «Публика наша любит только тогда политику, когда в политике таскают друг друга за волосы и бьют по рылу…»

…мчаться в типографию, с озабоченным видом править корректуры, как какой-нибудь Арман Каррель или Эмиль Жирарден в Париже. Нет, лучше Жирарден. Вечером сидеть в шестом – избранном – ряду партера. Оценивать. Ругать. Хвалить. Идти в кулисы. Заворачивать там смазливым субреткам фартушек, позволяя себе быть самим собой. Летом желалось купаться в холодных струях прибалтийских рек, ощущая горячий ток крови. И еще писать на преотличнейшей бумаге. С водяными знаками.

Да, писать, почему бы и нет? Не боги горшки обжигают. Однако как трудно, как невыносимо трудно добиться всего этого здесь, в этой лапотной вонючей России, под голштин-готторпским ботфортом, среди бездарных полицейских ищеек, хамских скалозубов и держиморд – он-то их великолепно изучил, знал им истинную цену. И знал, что никому никогда не сладить с ними. Между тем каждое утро ему не терпелось проведать, не обнаружилось ли чего новенького и не готовится ли что-то противу него и что думают о нем те, кто имеет власть лишить любого привычного и сладостного течения жизни. И каждое утро он поднимался и шел, плоскостопо шлепая, к редакционному столу, и садился в коляску, и интриговал, и гешефтничал не хуже распоследнего еврея с ощущением, будто за ним кто-то гонится и вот-вот настигнет. Дать же ясный отчет в том, что должно обнаружиться и кому надобно за ним гнаться, он не мог никогда и ни разу. Кому-нибудь да надобно, не может быть, чтоб никому. Судьба доказала.

Оставляя в стороне личность А. Ф. Воейкова, скажу, что он сумел подметить верную черту натуры Фаддея Венедиктовича в «Доме сумасшедших»:

Но на чем он стал помешан?

«Совесть – ум свихнула в нем;

Все боится быть повешен,

Или высечен кнутом».

Страх и жажда наживы в зрелые годы совершенно исказили характер Фаддея Венедиктовича.

Он знал свою слабость, свою трусость и, обессилев в борьбе с ними, давно махнул на престиж рукой. Главное – выстоять, не споткнуться, не упасть. Однако ж на людях выбрал удобную – затылком к полицейской будке – позицию: борца за справедливость. Варвара мне тетка, а правда сестра. То-то! Не подворачивайся! Зубы расшибу! Канальи! И так наобманывал себя и остальных, что совершенно перестал отделять фантазию от реальности и злился до апоплексии, когда его ловили на мелкой лжи.

Булгарин вздохнул в отчаянии: что за напасть такая! В жандармских приемных всегда царит скука да пустота, любая дрянь в башку так и лезет, хоть бы журнальчик завалящий положили или газетку. Да, так на чем, бишь, заколодило? На Грибоедове. Чувство самодовольства, по обыкновению, вытягивало на поверхность сознания потускневший образ Грибоедова. Предпочитал думать о себе как о его товарище. Я не кто-нибудь, улыбался загадочно Булгарин, а близкий друг дипломата, заключившего Туркманчайский мир, и автора бессмертной комедии «Горе от ума». Прикидывал, что весомее – Туркманчай или Чацкий? На первый план все-таки ставил дипломатию, на второй драматургию. Никогда не сотрется из памяти домик на Выборгской, где жили уединенно после разгрома безумцев. До него доходили сплетни, но он знал и правду, и правда та, с одной стороны, утешала, а с другой… Человек опытный, он отдавал себе отчет в том, что жертвы и потери на тернистом пути отношений с великими людьми неизбежны. Грибоедов утверждал, что любит Ленхен, как сестру. Бедный Вазир-Мухтар! Бедный Вазир-Мухтар! Бедный Сахтгир! Твердое сердце!

Грибоедов действительно обращался к Булгарину со словами: «Дорогой мой Фаддей», «Любезный друг Фаддей Венедиктович». А внизу ставил: «Верный друг твой А. Г.».

Привязанность к Грибоедову и память о нем, кроме прочего, были и попыткой сохранить хоть какое-нибудь лицо. Вот, например, любопытное примечание Фаддея Венедиктовича к письму из Тифлиса о похоронах растерзанного посланника: «Замечательно, что один из первых русских, встретивших тело Грибоедова в российских пределах, был поэт наш А. С. Пушкин, на пути своем в Отдельный Кавказский корпус. Это было в крепости Гергеры, в горах, на границе Персии. Оба поэта умели ценить дарования друг друга».

Местоимение «наш» говорит о многом. Побаивался потомков.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю