Текст книги "Святые горы"
Автор книги: Юрий Щеглов
Жанр:
Повесть
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 42 страниц)
8
Шальная, бренчащая какими-то железками полуторатонка, с наращенными сосновой доской бортами – для перевозки зерна, – неожиданно быстро подбросила нас до станции. От острого немилосердного ветра мы укрылись мешками. Лежать удобно, мягко, как в плацкартном, с постелью. Воловенко, подремывая, мурлыкал: «Я встретил вас – и все былое в отжившем сердце ожило; Я вспомнил время золотое – и сердцу стало так тепло…»
Под вечер в вокзальном ресторане, где ребята в разношерстных костюмах довольно прилично для провинции лобали джаз, за шикарным обедом, состоящим из бычков в томате, московского борща, рубленого шницеля и кружки пива – Воловенко меня угощал, – мы познакомились с веселым парнем – шофером горком-мунхоза. Брезентовая штормовка у него небрежно накинута прямо на тельняшку. Челочка, выгоревшая до соломенной белизны, косая, уркаганская. Глаза – серые прорези, с ножевым блеском. Шея багровая, бычья, забрита высоко, и весь он пахнет баней – мылом, веником и тройным – до одурения, однако пальцы с широкой траурной каймой под ногтями. Ловкие, умелые. Кружку держат – не вырвешь. Мизинец изысканно, по-дамски, отставлен. Пьет с форсом, с прихлебом. Попробуй-ка задень такого. Фамилию свою не скрывает. Фамилия подходит к нему как нельзя лучше – Старков.
Горкоммунхозовский «козлик» стоит за окном битый-перебитый, полуослепший, с единственной – правой – фарой, но зато с каким-то юрким, смышленым радиатором, и, несмотря на свою затруханную, раздрызганную внешность, он, «козлик», выглядит на удивление ладным. На изодранные до пружин сиденья не погрузишь что-либо путного. Милицейские «харлеи» на несчастного «козлика» внимания, безусловно, не обращали, к обочине жали редко. И колесил он, Старков, свободно в пределах двух-трех районов, используя временные трудности больше чем на все сто. На базар баб возил, с базара. К морю за вяленым бычком гонял, за мануфактурой аж в Запорожье в универмаг мотался. Хвастнул нам: большую силу в области имею! С операми – вась-вась.
– Хитер наш брат мастеровой – даром что хлюст! – делясь с нами и заговорщицки подмигивая, пристегивал он к каждой фразе не очень ясную присказку.
Когда дело дошло до оперов, Воловенко почмокал губами, почмокал и выставил Старкову запечатанную четвертинку да посулил полсотни. Хлопнули по рукам, и я побежал в камеру хранения получать инструмент. Старков подогнал «козлика» туда же. Втроем мы привязали рейки и треноги на крышу, уложили аккуратно футляры с теодолитами и нивелирами, и город еще не успел утонуть в сумерках, как в бешеной тряске мы выскочили на открытое шоссе.
– Автобан – что надо, – заметил Старков, перекатывая во рту папиросу. – Фрицы во время войны привели в порядок, так до сих пор и пользуемся. Не расшибли еще, не исхитрились.
Воловенко промолчал.
Впереди, меж пологих холмов, спускалось вниз солнце, но чем ближе мы подъезжали туда, тем ярче, казалось, оно горело, тем длиннее становился день. Погоня за солнцем продолжалась долго, и я не заметил, как оно коснулось все-таки извилистой линии на горизонте, посылая теперь свои лучи почти параллельно тусклой ртутной ленте асфальта.
Издалека, с некрутой возвышенности, мы увидели ведущий грузовик с включенными – белыми – фарами. Колонна двигалась в строю на небольшой скорости, и грузовики смахивали на игрушечные в желто-красном – акварельном – тумане, клубами поднимавшемся позади каждого. Старков притормозил, уступая дорогу. В кузове полуторатонки, прямо на зерне, сидели старик с амбарной книгой под мышкой и девушка, которая держалась оголенной рукой за борт.
А солнце, ударив из последних сил в темно-золотистую массу зерна, мгновенным отблеском озарило их лица, вырвав из серых текучих сумерек, а потом, когда машины поравнялись, последней гаснущей вспышкой – навсегда – отчеканило их профили в памяти.
Синие тени от черных телеграфных столбов увеличились. Внезапно похолодало. Наступил вечер.
Между тем Воловенко почему-то набросился на Байрона и начал подробно меня расспрашивать о его жизни. Выяснилось, что я не мог сообщить ничего нового. Вот примерный и далеко не полный перечень заданных вопросов: при каких обстоятельствах поэт охромел? зачем женился на сестре? в какой книге писал про генералиссимуса Суворова?..
Старков молчал, посмактывая папиросу, и зычно хохотнул, когда с достаточной четкостью определилось, что дела с Байроном у меня обстоят неважно. Но у Воловенко на члене британской палаты пэров свет клином не сошелся. Он перескочил в более знакомую для меня область. Вот второй перечень его вопросов: сколько Дантес у царя рванул, раз наемный убийца? почему Александр I за границу Пушкина не пускал? боялся ли его встречи с французскими, итальянскими и английскими революционерами, в частности, с Байроном? целовалась ли Наталья Николаевна с Дантесом? почему Лермонтов не познакомился с Пушкиным до его смерти? куда делся таинственный перстень поэта?.. Воловенко интересовало все о Пушкине, и здесь я кое-как начал выплывать на поверхность, не ударил лицом в грязь. Спустя много лет третий и шестой вопросы покажутся мне весьма серьезными, и я попытаюсь на них ответить.
Крупные – отникелированные – звезды пылали уже на полную мощность в бледно-сиреневом, наэлектризованном, но еще чистом от туч воздухе, когда «козлик» бесшумно скатился с пригорка и, не въезжая под «триумфальную» арку, замер у крайней хаты, неярко белеющей в темноте известковыми щеками.
Ни огонька, ни шороха, ни собачьего лая. Степановна забылась в раннем беспробудном – до рассвета – сне. Луна сияла тихо, неподвижно, распространяя вокруг чуть зеленоватое, как на полотнах Куинджи, свечение. Я услышал ровный, монотонный гуд и прижался ухом к холодному телеграфному столбу. Звук издавали отливающие синей сталью провода.
– Ну их к такой-то матери, – нервно сказал Старков, хлопая дверцей, – дундуков местных. Дальше не поеду. Здесь, в селе, автобан хреновый. С прошлых дождей лужи не высушат, каждая – Азовское море. Снимайте струмент немедленно.
Еще на шоссе, слушая разговор между Воловенко и мной, он стал злым, резким.
Насчет луж он прав, вода и грязь имелись в обилии, но причина, разумеется, заключалась не в лужах. Воловенко попытался его усовестить.
– Ничего, прямиком дошкандыбаете. Валяйте вдоль тына. Поклонись, начальник, в ножки, что на борт взял, – не– слушая, сказал Старков, с остервенением выдернув из кабины футляр. – Нынче шофер – архиерей. Да и нет его, шофера. Нынче сплошь на госпоставках. Полуторки под уголовным контролем, а «харлей» что тебе торпеда – великобританская механика. На наших молотовских лайбах и ночью не удерешь. Отвязывай, к чертям, рейки! Кому говорю?!
Ну что с ним толковать? Дерьмо парень на проверку. Я с досадой поглядел на никелированные звезды. Им хорошо, им спать не обязательно, они железные. А я утомился от всей этой мотни смертельно.
Звезды, как городские уличные фонари, горели ровно, напряженно, не мигая, изливая вниз холодное спокойствие.
– Тем ваши планы без понятия, тем в текущий момент важно откачать урожай, – продолжал Старков, пнув носком гремучий мешок с измерительными лентами и гирляндами шпилек. – За погрузку-разгрузку сверху красненькую с портретом шлепни.
Ах, вот оно что! Он просто выжимал из нас лишние тридцать рублей. Подготовку произвел заблаговременно, обостряя отношения. Да, восемьдесят рублей за пару часов – не шутка. Почти одна десятая зарплаты полевого рабочего в командировке, которая фактически еще не началась. Да, крутись, вертись, выкручивайся… Но он не на дураков напал.
Воловенко, накаляясь, демонстративно отмусолил ему полета.
– Позолоти, не жмись, начальник! Обратно, учти, пригожусь.
– Уматывай отсюда, – ответил ему Воловенко, теряя терпение, – уматывай, чтоб тобой не смердело.
– Пожалеешь, начальник, – усмехнулся криво Старков, заставляя всхрапнуть мотор. – Ув-ва-а, пожалеешь! – Он не спеша прикурил, иронически наблюдая, как мы возимся с неподъемной поклажей.
В словах шофера содержалось достаточно правды – и автобаны у нас действительно хреновые, у немцев куда лучше, всем известно, и от «харлея» на газике не удерешь, и районному начальству наши жалкие топографические планы в данный момент – тьфу! – но все это он проговорил с таким удивляющим раздражением, даже с бешенством, что я заподозрил в нем бог знает кого. Я не привык к подобным интонациям.
Спичка догорела под самый зарозовевший, с траурной каймой, ноготь. «Козлик» дал задний ход и вильнул в степь, огибая притаившийся курган. Воцарилась абсолютная – пугающая – тишина. Здесь, вблизи околицы, ничего не стрекотало, не возилось и не пело в высокой траве, здесь, рядом с человеческим жильем, было мертво, душно и безветренно среди серебряных непроницаемых кустов, отбрасывающих черную, густо заштрихованную – грифельную – тень.
– Под тыном, в лопухах, штативы и мешки заховаем до утра, – предложил Воловенко, – никому в ум не вскочит, и помалу поползем в правление. Там дежурного в уборочную на телефон обязательно сажают.
Я заколебался. Рюкзаки согласен оставить, а второй комплект инструментов повесили на меня. Расписался собственноручно в инвентарной ведомости, в которой главбух Абрам Исаакович, по прозвищу Абрам-железный, накатал справа от «итого» не меньше четырех нулей.
– Удержу из получки, – предупредил он, – если и шпильку потеряешь. Инструкция Клыча Самедовича. Адье!
Пугают и одновременно подчеркивают, что я хоть знакомый Чурилкина и сын знаменитого в Донбассе инженера, но поблажки не дождусь ни при каких обстоятельствах. Вообще с Абрамом-железным – мужчиной чрезвычайно маленького роста, щуплым, краснолицым, с узкими глазами, которые походили на бегающих мышей, – шутки плохи. Мне успели сообщить, что он в прошлом году целому отделу однажды задержал зарплату. Федька Карнаух, с которым читатель встретится, но где-то подальше, на полпути к финалу, не вернул в бухгалтерию вовремя пустяковый финансовый отчет, и банк по неизвестной причине – возможно, и по совпадению – закрыл кредиты. «Ах, вы мне закрыли кредиты, вы мне поставили под угрозу выполнение плана, вы мне устраиваете катастрофу – значит, не будет вашим детям на хлеб с маслом. Что? Прокурор? Кто произнес – прокурор? Ты? Сейчас вызываю госконтроль и ревизоров ОБХСС. Агафоклея Мефодиевна, – достойный заместитель своего достойного начальника! – выписывайте срочно командировки, и едем их, этих жуликов, проверять – без исключения, поголовно и по всем швам – прямо на местах. У меня в хозяйстве все в порядке. А у вас? Я честный служащий. Мой портрет висит в министерстве на Доске почета…»
Так или почти так кричал в тот день на очередь у кассы Абрам-железный.
– Пусть на хулигана воздействует коллектив! Адье! – и главбух, закончив свою тираду рекомендацией, с треском захлопнул окошечко.
Коллектив помялся-помялся и покинул поле сражения. Профсоюз, естественно, был бессилен. Сам Клыч Самедович бледнел и спешил собственноручно налить стакан воды из личного сифона Абраму-железному, когда тот терял терпение. Вот какой человек управлял финансами треста. Федьку Карнауха принудили, конечно, ночью составить злополучный отчет.
А я ведь не коллектив. Я – новичок, мелкая букашка. Если теодолит пропадет, чтоб выплатить – сколько месяцев вкалывать надо?
Кое-что, однако, пришлось спрятать в лопухах. Воловенко положил мне на плечи связку – штативы и рейки. Я крякнул, мгновенно вспомнив фразу Чурилкина: геология тебе плечи пооборвет, – взял в руку футляр и, как верблюд переставляя негнущиеся ноги, двинулся вслед за Воловенко в глубь Степановки.
Внезапно примчалась сияющая по краям туча. Закрыв от нас луну и звезды, она замерла в воздухе, не меняя своих случайных и прекрасных очертаний. Увесистые капли, какие слетают с неба только вблизи водных пространств, наконец глухо зашлепали по мягкой от пыли земле.
– У геодезиста поясница – бюро погоды, – недовольно пробормотал Воловенко.
9
Я открыл глаза оттого, что Цюрюпкин дергал Воловенко за сапог, торчащий из зеленой путаницы сена:
– Эй, инженер, очнись.
Цюрюпкин стоял на лестнице, наполовину всунувшись в чердачный проем.
Мы вышли наружу. Светало. Обложная туча плоским потолком придавливала нас к мокрой тусклой траве, изъеденной вытоптанными тропинками. Моросящий дождь издавал монотонный шум.
Степановка еле-еле приходила в себя. Скрипнуло колесо телеги, хлопнул и затарахтел тракторный двигатель, затем опять двор окутала хрупкая – последняя– тишина. Мелкие невидимые капли шуршали, тревожа солому на крыше. Из перспективы улицы наползал, выгнув грудь, пласт зыбкого дыма. В непогоду, конечно, спешить особенно некуда, люди себя чувствуют хуже, чем в жару, вот и дремлют подольше, пытаясь совладать с разбитостью от летнего короткого сна.
У колодца мы напились из железной покореженной сикось-накось бадейки и закурили, втягивая горькую, головокружительную – натощак – струю.
– Пошлите, – сказал Цюрюпкин, – подывымось на дело, потом передам вас Ленке Краснокутской – пусть возится.
Елена Краснокутская – технолог, ее факсимиле в плановом задании раз десять мелькало под всякими довольно внушительными сметами.
На дне бадейки вода успокоится – зеркальная, вздрагивает или льется – все равно прозрачная. По земле подобная не течет. Тут определенно какой-нибудь мезозойский фильтр установлен. Не водопроводная это вода. Снова отхлебнул глоток с явственным привкусом дождя. Знобко! И отправился вслед далеко ушедшим Цюрюпкину и Воловенко.
Село, между прочим, не из бедных, войной не очень разоренное и не брошенное норовящими смыться в город людьми. Лепится оно тонкой ниточкой к реке. И степь рядом, и в низине луг. За вертлявым руслом лес, редкий, правда, но каждому выгодно в ковыльном краю по соседству с деревом обосноваться – потому с той стороны хат погуще. Мимо Степановки пологой лентой вьется асфальтовый серпантин, ведущий в Кравцово. Она, выходит, если подъезжать по главному стрелой летящему к морю шоссе, – за цепью курганов. К ней приходится еще добираться ухабистым, затяжелевшим проселком, который проклинают не только начальство, но и простые колхозники, однако терпят за короткость. Кирпич в печах здесь давно не жгут – намечена реконструкция прежнего завода. Вот проселок– по объяснению Цюрюпкина – в мартовскую непогоду и заухабился. А зерно – не кирпич, любую тряску выдержит. Ну ведро-другое потеряем, так мало ли его теряем?
– Председатель определенно заинтригованный строительством, – шепнул мне Воловенко, хотя Цюрюпкин пока не обмолвился о своих планах. – Сам повел. И впрямь, клуб и школу отгрохать не грех: кирпичи задом глянцуют. Завод отладят – в неимоверную силу войдут.
Заинтригованный – это прекрасно, подумал я. Воловенко в самолете сулил: если председатель умный, перспективу чует, характером сговорчивый, – значит, нужны мы ему под завязку и тогда почти без денег перебьемся. Колхоз будет кормить до отвала. На него трудимся и вроде в гостях. Основное – столковаться. Денежный вопрос беспокоил меня чудовищно. Что от тысячи останется? Судя по началу – не много. Авось из полевых все-таки выкрою сестренке на зимнее пальто.
Странное, я заметил позднее, свойство у заброшенных глиняных карьеров. Вокруг себя они обязательно распространяют мерзость запустения. Даже не близко, но в том направлении хаты победнее, порядка поменьше. Вот и здесь, в Степановке, мы натолкнулись по дороге на разрушенную церковь и утопающее в бурьяне кладбище. А вдоль выезженной тяжело груженными машинами колеи – облизанная ветром и дождями до гладкости угольных суставов старая пожежа. Дворы уничтожили немцы, за что – Цюрюпкину неведомо. Партизан в окрестностях никаких не было и в помине, на десятки километров голая – просматриваемая в бинокль, простреливаемая – степь. Никого, впрочем, те руины сегодня не задевают, кроме районного руководства, финагентов и разных уполномоченных, спешащих по обыкновению мимо – в Кравцово, к зажиточным свистулечникам. Взор, разумеется, не ласкает мрачное зрелище.
– Протестуют оседать на прежних гнездах, – сокрушенно пожаловался Цюрюпкин, обнимая за плечи Воловенко. – Пряником их туда не заманишь, кнутом не загонишь. Примета дурная.
Мы спустились по скользким и шатким ступеням в карьер. На заводе пусто, сторожа нет. В коридорах между сушильными сараями сквозняк гуляет. Везде мусор – доски гнилые, поломанные кайла и носилки, бумага, тряпье, кучи битого, треснувшего кирпича – позапрошлогодний брак. По промплощадке разбросаны какие-то примитивные, облепленные грязью, заржавевшие приспособления. Дверь конторы распахнута, скрипит на одной петле – единственный здесь звук. На полу, по-волчьи вытянув морду, лежит черно-седая овчарка.
– Аста, Аста, – окликнул ее Цюрюпкин.
Воловенко с привычной скукой осматривал место
нашей будущей деятельности. Цюрюпкин, наоборот, оживился, повеселел. Щуря бельмастый глаз, он скупо, даже смущенно, поделился своей мечтой:
– Оборудование бы заграничное купить. Ну разве на «ишаке» далеко ускачешь?
А Воловенко интересовал лишь специальный вопрос– сохранилось ли в кладовой хоть полмешка цемента для постоянных реперов. По опыту он знал, что цемент в степи дороже золота, и на его поиски свободно потеряешь день-второй, а то и с носом останешься. За счет чего упущенное время нагонишь?
Да, наши финансовые сметы действительно предназначены для более совершенных человеческих отношений. Послать бы Цюрюпкину из города телеграмму – приготовьте грузовик, цемент, обрезки рельсов, строевую лесину, подыщите толковых реечников и прочее, и прочее, и прочее, чтоб нам командировку сэкономить. Вот бы по всей телеграфной линии изумились. А может, и не изумились? Пока я размышлял над проблемой соответствия, Цюрюпкин повторил:
– Разве на «ишаке» далеко ускачешь?
Он покатал тупорылую, на шести колесах тележку по узким рельсам, проложенным на деревянном, грубо сколоченном станке. Из-под ее брюха торчали рваные резиновые трубки.
– Техника, язви ее в душу, на грани фантастики. Просто Жюль Верн. К ей только баба приноровилась, мужик не годится. – И Цюрюпкин, опершись спиной о станок, принялся красочно излагать собственный план реконструкции завода, состоящий из массы пунктов, параграфов, разделов и подразделов.
Шмыгая носом, Цюрюпкин подсчитывал и будущие дивиденды. Бесспорно, Степановка в неимоверную силу войдет, если залежи свои распахает, – а пока шел седьмой час, сеял пронизывающий колкий дождь, в горле перекатывался дымный ком, ноги промокли, руки замерзли, голова болела от недосыпу, хотелось есть и пить. Я сидел под дырявым навесом, с тоской ожидая истощения цюрюпкинской фантазии.
– Во, обрати внимание, – подозвал меня Воловенко, тоже утомившись, вероятно, слушать и желая несколько осадить Цюрюпкина назад, к реальности, – знаменитый «ишак» – для резки кирпича, зверская штукенция. Но ничего: пол-России ею отгрохали!
Я молча с сомнением покатал по рельсам тележку, считая возглас Воловенко насчет пол-России обыкновенной поэтической гиперболой. Глупая штукенция имела жалкий облик и, по-моему, не в состоянии была обеспечить индивидуальные запросы жителей Степановки, вполне, кстати, умеренные.
– В точку, в точку, – непонятно чему обрадовался Цюрюпкин: то ли тому, что его вообще прервали и он теперь не запутается, то ли тому, что Воловенко разделил с ним почтительный ужас перед незамысловатым приспособлением – незамысловатым по первому впечатлению. – Валяй сюда, экскурсант, – он уже дважды по отношению ко мне с довольно едкой интонацией употребил этот термин. – Остроумнейший агрегат. В инвентарном списке числится под инкогнито – резательный столик. Тележку, понимаешь, о шести колесах толкает глиняный брус, который выдавливает пресс – как пасту из тюбика. Небось дома пастой зубы чистишь? А вот сбоку у ей на шарнирах укреплена рама, именуемая лучок. Струны только на ем нынче лопнули. Брус прет до упора, а как раз резальщица лучком подстерегает момент. Трах: четыре кирпича долой. Распаровщица и съемщица их подхватывают, а резальщица тележку назад подает, к прессу. Руки у ей, имей в виду, лучком заняты. Тут-то и основная загвоздка. Видишь, деревянный рычаг присобачен. Его баба между ногами зажимает, повыше коленей. Задом она вильнет, рычаг тележку на место откатывает.
Цюрюпкин оседлал рычаг, как мальчишка палочку, играя в буденновцев, и попытался проиллюстрировать свое объяснение, но у него ничего не получилось. Движение бедер вышло хилым, болезненным. Мне сделалось неловко и захотелось отвернуться, но я испугался, что Цюрюпкин обсмеет меня.
– Шестьдесят минут Нюрка-дылда виляет, потом с распаровщицей Анькой меняется. Смена – четыре часа. Нюрка и Анька по две смены отстоят – хохочут: ночью мужик без надобности. Самой мякоткой женской до мозолей по дереву елозят, будь он неладен! По тыще рублей выколачивают и от демобилизованных женихов отбоя нет. А мужик – что? День обломит здесь, другой, и копыта в стороны. Я, говорит, не затем Берлин брал. А зачем он его брал тогда? Чтоб в городе со всякими потаскухами юлить… Ты меня, Воловенко, от «ишака» избавь.
– Это не по моей части, – ответил Воловенко. – Я топограф, и мне нужен цемент. Здесь кладовка пустая, разворовали все.
– Я знаю, что не по твоей части, а жаль, – вздохнул Цюрюпкин, и его беловато-синий бельмастый глаз как бы еще больше заволокло водянистым туманом. – Я приказал полмешка Краснокутской одолжить в Кравцово.
– Мне нужен мешок.
– Зачем тебе мешок? Ты не плотину строить приехал.
– Мне нужен мешок, и никаких, – отрубил Воловенко. – Я работаю аккуратно, по науке.
– Ну, ладно, будет тебе мешок.
– Есть тут у вас столовка? – полюбопытствовал Воловенко, посмотрев на часы.
– Не волнуйся, накормлю. Жинка у мэнэ – щира украинка. Смаженого гуся на завтрак приготовила. Давай, экскурсант, лезь в гору…
Воловенко мельком подтолкнул меня: видал отношеньице к инженерам? Отношеньице и вправду приличное. Но неужели мы съедим того самого непроданного гуся, который возвращался вместе с нами автобусом? И неужели его приятная хозяйка – жена Цюрюпкина, – с прохладной кожей, с красивой, крепкой – расставленной – грудью и мягкой, как бы привлекающей симпатией, разлитой в глазах и по подбородку с ямочкой? Нелепое чувство обиды охватило меня. Такая отличная баба и такой себе сермяжный мужичонка. Я быстро поднялся по скользким ступеням из карьера и застыл на его обрыве, будто настигнутый громом.
Почти от моих ног начиналась сизая, сквозь слабую пленку дождя, степь.
Да, это была настоящая степь, степь в полном смысле слова. Ровное, ничем не тронутое – ни холмами, ни оврагами – пространство неторопливо и величественно разворачивалось под моим взглядом огромным узорчатым ковром – до самого полукруглого края земли. Плотно укрытая тучами – серыми с фиолетовым натеком – степь внезапно просветлела и вспыхнула смешанными красками, как вчерашняя, не счищенная палитра, поднесенная к распахнутому в августовское утро окну. Сквозь неширокую полосу на горизонте сюда проник сноп оранжевых лучей, который зажег их, и они, еще мгновение назад приглушенные обложным голубоватым ненастьем, запылали во всю свою мощь. Благодарение богу, что грубое солнце не насиловало их, и они без нажима отдавали сейчас в пустоту свой естественный – обыкновенный, – а не возбужденный, цвет.
Вон там, подальше, меж зеленых, как бы заглаженных кистью, полос пробивались багровыми мазками маки; справа нежно и туманно розовели большие и малые шары колючего кустарника. Сочные коричневые пятна на возвышенностях прорывали бурую поверхность – это проселок, в черед с ними, с пятнами, в углублениях отливала сталью вода, натягивая сперва синим, а на полпути к горизонту почти черным. Я никогда не мог себе представить, что бурый цвет так живописен, так богат, что он впитал в себя столько оттенков, что он способен служить таким спокойным и выгодным – не эгоистичным – фоном. Вот у околицы на землю упала желтая заплата, она быстро изменила свои очертания, но не исчезла совсем, настойчиво сообщая нам, что притаившееся вверху солнце справится в конце концов с громадой туч, разгонит их по бескрайнему небу и утвердит здесь, в степи, прежний порядок. Краски покорно подчинятся ему и, стараясь, вспыхнут из последних сил ярким, интенсивным цветом, а затем – вскоре – увянут, как увядает все живое в несносную жару под безжалостными, свирепыми – особенно в полдень – лучами.
На разъезжающихся по глине ногах я поспешил за Цюрюпкиным и Воловенко, довольный тем, что сэкономлю рублей пять – не меньше бы потратил на завтрак в столовой.