Текст книги "Святые горы"
Автор книги: Юрий Щеглов
Жанр:
Повесть
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 42 страниц)
22
Спали мы или нет – кто знает. Но мы не слышали ни крика встрепенувшихся чаек, ни рокота остывших за ночь волн, ни шума прилетевшего с Корсак-могилы ветра, и только какой-то внутренний толчок заставил нас очнуться, когда клубящийся над морем туман начал оседать и рассеиваться в стороны, тронутый резкими бликами взошедшего солнца.
Битый час мы прождали Карнауха на промплощадке. Рабочие, не отвечая на наши вопросы, наращивали штангу, мучаясь опять с той же переходной муфтой, что и вчера.
– Придется идти к Костакису, – сказала Елена. – Может, Федор еще спит?
Я пожал плечами. Я был не в состоянии вернуться к действительности, и времяпрепровождение Карнауха меня совершенно не занимало. Я был во власти иных переживаний. Все прошлое – до командировки – казалось мне далеким, незначительным, почти игрушечным. А лейтенант из Свердловска вырос, наоборот, в исполина. Хотя я не склонен к мистике, он появлялся то справа, то слева от меня, но как только я всматривался в него попристальнее, он исчезал. Я успел, однако, обратить внимание на его черные петлицы.
Елена взяла меня под руку.
Мы прошли половину пути к желтому дому Коста-киса.
– Он связист? – спросил я.
Елена кивнула. Моя догадливость не поразила ее.
– Он много хорошего сделал для меня. Он мне очень помог, – и Елена теснее прижалась к моему плечу своим.
Мы медленно брели по пыльной, корявой дороге, и я ничего не видел вокруг, кроме лейтенанта, своей плывущей синей тени и своих пыльных ботинок, зашнурованных торопливо, через дырочку. Ну и пусть он хороший, мелочно думал я. Лейтенант не бог весть какой чин. Мне получить звание лейтенанта – легче плюнуть.
– В чем тебе надо было помогать? – ревниво спросил я.
– О, во многом, во многом. Я с ним познакомилась на танцах, когда поступила в техникум. Как раз в ту осень.
Ну и черт с ним, с этим лейтенантом из Свердловска. Не желаю, не хочу – беспорядочно металось у меня в голове. Пусть я плохой, а он хороший, – и я попытался высвободить руку, но Елена будто не заметила моего движения. Я парил в поднебесье, в своих мечтах, сводя там счеты с лейтенантом, унижая его и расправляясь с ним, – но вдруг слова Елены столкнули меня с высоты и больно ударили о землю.
– Директор нашего детдома после дня рождения– я собиралась как раз на второй курс техникума поступать – вызвал меня в кабинет и сказал: твоя мама жива, здорова, хочет написать тебе. Она сидела в тюрьме за воровство. Понимаешь? Теперь ее отпустили на поселение. А тебя воспитал я и советская власть. Иди и решай. Можешь с ней переписываться, позднее и поехать, когда паспорт получишь. Я ушам своим не поверила: какое воровство? Мне раньше говорили, что мама пропала без вести. Я чуяла, что в моей истории не все ладно. Неллю, подружку, в семью взяли, Катьку, Валю. Даже Фаину. С ТБЦ. А меня нет. Никто даже в щелочку не осматривал. Ты ходишь в парикмахерскую?
– В парикмахерскую? – удивился я и провел ладонью по своей уродливой прическе, которая доставляла мне массу страданий нелепым для моего длинного лица фасоном.
Что за вопрос? Конечно, я стригусь в парикмахерской. Охватило ощущение нереальности, призрачности происходящего. Лейтенант из Свердловска, мать-воровка – сорока-воровка, парикмахерская. Это сон или жизнь?
– Так вот, там, в парикмахерской, работала косметичкой. Мы родом из Донбасса. Из Сталино. А знаешь, что такое для маленького города парикмахерская, а особенно женский салон?..
Косметички. Космы, косметички. Не очень приятные – парикмахерские – созвучия.
– Никогда не слыхал про косметичек. Слово какое выцарапала. Мне и в книгах ни разу не попадалось, а прочел я на своем веку немало.
– Немало! Дурачок, а туда же – хвастаешь. Косметички на женщин красоту наводят, а ты стрижешься в мужских залах. После разговора с Егорычем я сама побежала в салон. Шелушат там, отбеливают. У некоторых девушек прыщи или пятна с кожи ничем свести нельзя. Ни ртутью, ни серой, ни переливание крови не помогает, ни таблетки. У нас в техникуме одну девчонку из петли вынули. Валька Безменов – учился на третьем курсе такой интересный парень – возьми да скажи ей: «С тобой целоваться противно – ты прыщавая». Она туда, сюда, от косметички к врачу – и в петлю. Ну и в салоны запись на полгода. У девчоночек кожа молодая, отшелушить вроде пара пустяков. А получается не всегда. Тогда они крем предлагают особый, только у них-де есть – нигде в целом мире, окромя города Парижа. В секрете рецепт держат. Баночку, однако, свою тащи. Со стеклотарой у них туго. В баночку наложат, вроде полная, а дома – к вечеру – и опадает. Они крем стеклянной лопаточкой вспушат, чтоб больше получалось, – и обманывают. Приличных денег эта малость стоит. С фармацевтами договариваются. Эмульсии разные и основы на складах воруют. Мне девчонки из школы медсестер объясняли. А иногда и просто в галантерее крем купят, подобьют чего для цвету – и смеются. Ловко! Для трудовых резервов. А девчоночке, зелененькой, в общаге по ночам о красоте мечтается. Так красоты хочется, как умирающему дышать. До смерти! Ну и валом валят. Анна Ивановна, Клара Борисовна, Милица Генриховна… Заигрывают с ними, взятки дают. Я все разузнала. Все! Мою мать Анной Ивановной зовут. Красивая она. Раньше, до войны, долгие сроки клеили. Особенно если групповое дело.
Я зажмурился и постарался избавиться от голоса Елены. Пусть земной шар расколется к чертям. Какую же роль играл здесь лейтенант из Свердловска? Но я постеснялся спросить, хотя именно это волновало меня больше, чем способы, с помощью которых косметички обманывают несчастных прыщавых девушек.
– Я люблю маму до сих пор. Не знаю почему и за что. Она высокая, рыжая. От нее вкусно пахло печеньем, духами. И помню, как с ней прощалась. И не забуду ее никогда. Езжу к ней под Новосибирск каждый год. А твоя мама не станет разговаривать с дочерью воровки. Очень ей надо.
Я молчал и не находил, что ответить. Я не мог поручиться за свою мать. Конечно, она не выразит восторга и вообще упадет в обморок. О господи! Я попытался поцеловать Елену, но она с силой оттолкнула меня.
Мы остановились на берегу. Отсюда дорожка поднималась прямо к дому Костакиса на пригорке.
У самой суши море прозрачное, стеклянное, чуть дальше – светло-зеленое, потом – бутылочного цвета, а еще дальше – густо-малахитовое и, наконец, серое у горизонта, там, где небо соприкасалось с водой, тянулась едва различимо синяя полоса. Переходы от стеклянной прозрачности, через зеленое, темно-зеленое и серое к синему были неуловимы, и взор скользил по поверхности свободно, не спотыкаясь, мягко впитывая в себя все разнообразие оттенков.
Глаза мои были прикованы к воде. Я понимал, что мне надо было что-то сказать Елене, как-то проявить свое отношение, но согретое и оживленное солнцем утреннее море, которое я видел так близко, не отпускало меня. Оно завораживало своей громадностью, своим плещущим спокойствием и не казалось ни пустынным, ни мертвым. Хотелось всматриваться в него подробно, любуясь ничем не замутненными красками, и постоянно возвращаться взглядом к горизонту, туда, вдаль, где ничего пока не было, но появление чего-то все время ожидалось. Мне надо было отвернуться от него, отринуть его от себя, покончить с ним, не дать увлечь. Иначе я неминуемо махну на все рукой, брошусь в волны, с восторгом ощутив на мгновение тяжелый полет собственного тела, и поплыву не оборачиваясь, а вдалеке от берега лягу на спину и начну смотреть на белое солнце, на его корону из золота с неровно расплющенными зубцами, поражаясь тому, что со мной происходило ночью в сарае и вообще во всей минувшей жизни.
– Зажмурься, – сказал я Елене, – И забудь о дурном. Забудь! Сияет солнце, воды блещут, на всем улыбка, жизнь во всем, деревья радостно трепещут, купаясь в небе голубом. Поют деревья, блещут воды, любовью воздух растворен, и мир, цветущий мир природы, избытком жизни упоен. Но и в избытке упоенья нет упоения сильней одной улыбки умиленья измученной души твоей!
– Кто автор? – спросила Елена.
– Тютчев.
– Я думала – Пушкин.
– Нет, Тютчев. Кроме Пушкина в России много прекрасных поэтов.
Почему бы мне не увезти ее в наш город? Я читал бы ей стихи, познакомил бы с Сашкой Сверчковым. Мать воровка? Какая чепуха! Я пытался обмануть себя. Но это не было чепухой. Судьба ее матери, конечно, решительным образом влияла на отношения людей к Елене.
– Чем же твой лейтенант помог тебе? – спросил я.
– Он ездил со мной в Новосибирск. Знаешь, как было сперва страшно? Потом письма писал мне смешные.
– Почему вы не поженились? – спросил я.
Я понимал, что поступаю некрасиво, что причиняю боль, что беспардонно вторгаюсь в чужие отношения, не имея на то никаких прав, но я не мог удержаться от какого-то странно мстительного желания. Елена, однако, отнеслась к моему вопросу внешне безразлично и объяснила с достоинством:
– Во-первых, не за каждого, с кем дружишь, выходишь замуж…
Она лицемерит, она лицемерит, она говорит неправду.
– …а во-вторых, зачем мне ему биографию портить?
Вот оно! Вот здесь и зарыта собака.
– Служба у него ответственная, и неизвестно, как начальство посмотрело бы на его намерение.
Похоже, что лейтенант из Свердловска струсил. Я хотел добиться подтверждения своей догадке, но вовремя спохватился и отступил.
Дорожка к дому Костакиса сузилась и запетляла по невысокому пригорку среди тенистых деревьев. Я шел следом за Еленой, стараясь нарисовать себе привлекательную картину нашего совместного возвращения в отчий дом. Мы поднимаемся по крутой улице Энгельса. Останавливаемся на углу Карла Либкнехта. Досадно, из головы вылетели старинные названия, красивые. Подходим к тридцать третьему номеру. У подъезда встречаем маму.
– Мама, знакомься – это Елена, – говорю я решительно.
Мама улыбается, крепко, по-мужски трясет ее руку, а потом засматривает в лицо – не терпится ей цвет глаз невестки разобрать. Внезапно она кричит:
– Сорока-воровка! Воррровка!
А Елена прячет глаза, прячет, и слезы у нее из-под мохнатых ресниц кап-кап-кап. Вот тебе и – ехали за глиной, слепили невесту!
И все-таки влюбляться лучше в юности, читатель! Пусть неудачно, пусть ненадолго. Любовь очищает сердце и мозг от скверны, обостряет зрение, пробуждает энергию. Яснее видишь собственные недостатки, собственные несовершенства. Мы, юноши начала пятидесятых, нередко заблуждались – чего греха таить, и здесь, конечно, писать о том не к месту. Нам недоставало самостоятельности, мы не могли без поводырей и нянек. Мы вступали на свой путь не всегда уверенно, ощупью. Но мы были светлы и душой, и помыслами своими, и надеждами. Мы были законченным продуктом детских садов и школ, мы были законченным продуктом идеально составленных, но абсолютно оторванных от жизни учебников. Мы были романтиками.
Солнце поднялось в зенит, когда я постучал в калитку Костакиса, запертую изнутри.
Море сверкающим – отполированным – куском малахита неподвижно лежало перед нами в полуовальной серой оправе. Над ним – как конькобежец по льду – широкими упругими кругами скользила белая чайка. Под ноги мне попался камень. Я отшвырнул его вниз с обрыва, и шум этот в жаркой, высушенной, напряженной тишине был равен грому среди безоблачного ясного неба.
23
– Ой, пожалуйста, друзья дорогие, – пропел дробным голоском Миша Костакис, придерживая тугую – на пружине – калитку. – Гости моего начальника – мои дорогие гости.
Приятно, черт побери, когда с утра встречают радушными восклицаниями. Чего я взъелся на Карнауха? Нормальный бурмастер. Вдобавок он позаботился о нас, предупредил Мишу. Запах жаренного на постном масле лука несколько поколебал мой максимализм.
Дом Костакиса крыт железом, с добротными стенами и высоким крыльцом. Участок недавно обнесли зубчатым забором. У коренных столбов на поворотах сохранились свежие опилки. Забор оберегал сад – не густой, но ухоженный. Помидорных, капустных, баклажанных грядок, с зеленым луком, морковью, укропом– по две, по три. Подсолнухи выстроились ровными рядами. Головки – к теплу, к солнцу. Земля, правда, неважнецкая, какая-то коричневая. Но сразу чувствуешь– потом полита. Живут Костакисы сносно – самое точное определение, гнуть спину не ленятся.
Ах, Карнаух, хитрец, к сытому сумел пристать. Сноровист. На Старкова чем-то похож. К телеграфистке или аптекарше здесь не подкатишься – эллинки. Они чужака не приветят. Старухи проклянут. А желтый дом – полная чаша.
– Товарищ начальник из Садков после ночи пока не возвратился, – доверительно сообщил Миша. – Сверлит не жалея сил. Но в двенадцать ноль-ноль жду к обеду. – От преданности его глаза-маслины пожирнели, будто их смазали тем же постным маслом. – Садитесь, – он сфукнул со скамьи несуществующую пыль, – садитесь, пожалуйста. Крольчатинка – минута – и поспеет. Соус луковый. Знаете, как мы, эллины, лучок готовим? Не так, как у вас, в России.
– Любопытно, – сказал я и приблизился к летней плите.
До последней минуты я никогда не интересовался кулинарным искусством и тем более особенностями приготовления лукового соуса.
– Вы там, в России, только продукты переводите. Без вкуса кашеварите. А мы сначала в кулаке головку пожмем, как сок пустит – лущим. Шинкуем полосочками, но не мелко, и на сковородку. Водичкой заправим, крышечкой закроем и томим, и томим. На пару. – Миша испытывал явную слабость к словам с уменьшительными суффиксами. – Затем обжариваем. Уф, нежный, как пальчик девушки, получается. Чесночок, наоборот, не лущим. С шелухой в кипящее жаркое или соус кидаем. Ешь – и целуйся на здоровье. Думаете, я повар, да?
Но я уже утратил способность думать.
– На верандочке накрывать или в доме? – спросил Миша. – Федор Николаевич любит на верандочке.
Он нас уморит. Карнаух здесь питается не хуже, чем в ресторане «Динамо» или «Интурист». Судя по ароматам, в Степановке никто не мог обеспечить подобного меню. Дешево ли берет?
– Спасибо, – отказалась Елена. – Но мы подождем Карнауха.
Она мужественно села на скамью и отвернулась.
– Да, мы подождем Карнауха, – подтвердил я, примостился возле Елены и задымил со скучающим видом.
Крольчатиной нас не проймешь, за жратву не купишь. Значит, Карнаух все-таки бурит в каких-то неведомых Садках. Бурит артезианскую скважину. Десять левых, и ваших нету. Ну и черт с ним. Пусть бы только площадку в Степановке спас.
Миша между тем не переставал священнодействовать – подхватит казанок тряпкой, встряхнет и обратно на огонь. То почмокает – соли добавит или Перца, то зеленую травку примется перевязывать ниткой, чтоб опустить в жаркое, то еще что-то сыпанет из банки.
– Хороший начальник Федор Николаевич. У нас солдатское братство. Другого старлейта демобилизовали, и он в село – хвосты волам крутить, а товарищ Карнаух на мастера определился. Ум здесь положено иметь. И образование. Я при нем по хозу заместитель. В трест обещает зачислить. После службы ломать прежнее надо. Мечту о большой жизни имею. В армии всю дорогу генерала на «опель-капитане» возил. Потом на румынской «жабке», трофейной. Обрыдла до смерти баранка. Жениться вот хотел на ихней домработнице. Подарил ей ботинки фетровые. Хозяйка у генерала мировая, Александра Григорьевна. Теплая бабенка – глаз на нее положить – одно удовольствие. Блондинка. Как на рынок едем, она и сватает: «Прошу вас, Миша, нашу Феню не обижать. Подарки свидетельствуют о ваших серьезных намерениях. Петр Иванович в Люберцах выхлопочет вам квартиру». Мамаша стала поперек. И слышать, кричит, не желаю. Рыжая, мол. Помру, хоть на метле женись.
– Не дай бог против воли матери, – сочувственно поддакнула Елена и взглянула на Костакиса с симпатией.
Немного требуется, чтоб вызвать у женщины симпатию.
– Мы, эллины, народ отходчивый. Не исключено, что старая Анастасия и простит – это моя мать, – объяснил он. – Про древних греков в истории учили?
Я кивнул.
– Так это мы, – гордо сообщил Миша. – У нас законы строгие.
Да, это они, они. Законы Солона. Спарта. И битва при Фермопилах. Пиррова победа. И Карфаген должен быть разрушен. Почему-то серьезные и требующие размышлений вещи нас заставляли механически вызубривать в пятом классе. Учебник был составлен идеально, но он совершенно не годился для двенадцатилетних, и славные эпохи в истории человечества промелькнули, не затронув по-настоящему наших душ.
Впрочем, и так ясно, что древние греки замечательные люди. Крольчатина в Эллладе благоухает потрясающе. Если Карнаух сию минуту не завалится, я могу не вытерпеть пытки – предам Елену и соглашусь на угощение. А там будь что будет. Я не Муций Сцевола. Чего я должен страдать из-за ихнего ЛЭПа?
Голова кружилась, и в коленях ныла тошнотворная слабость. Привык под материнским крылом к регулярному питанию. Умотал из дома – чуть что: в животе крутит, слюна струится, как у собаки. Ночью бутерброд с колбасой из пальцев ускользает.
– Тыщу лет обживаем побережье. Необразованные спрашивают, неужели вы – древние? А мы ничего особенного, вроде соседних народов.
Миша поскреб по дну казанка ножом с широким лезвием, заточенным на конце. Не кухонный нож – целый меч. Попробовал с него соус, почмокал губами, потом, кряхтя, сел рядом с ведерком и принялся чистить картофель. У меня откуда-то всплыло подозрение, что Миша старается найти, чем бы нас еще занять. Карнаух, безусловно, приказал ему развлечь непрошеных гостей и поменьше отвечать на вопросы. Но он уже достаточно выболтал. Карнаух держит марку и не полностью с ним откровенен. Он, кажется, не объяснил Мише неприятную суть наших взаимоотношений. После длительного молчания Миша нащупал новую тему.
– Душа моя, девушка, – обратился он к Елене, всплеснув короткими руками, – не желаешь на ушастеньких полюбоваться? Ай, пушистенькие мои голубчики! В город чуть свет за хлебцем езжу. Если я мешок хлебца здесь отмотаю, односельчане матери окошечки постеклят. Ночью возвращаюсь по-пластунски. Днем автоинспектора ловят. Мелким кубиком кирпичик нарублю, размочу хорошенько и с ладони скармливаю. Бррр! Щекотно. Прошлым летом половину загрызла овчарка Мицоса – вохровца с маслобойни. Я подстерег и жиганом промеж глаз зажарил. Считаю – завидно людям. Однако зимой в городе многих моя шапочка греет. Если не возражаете – устрою. Мех мягкий, гладкий. Под котик делают. Фасон столичный. Ух, ушастенькие! – воскликнул Миша почти сладострастно.
Я вспомнил медленный караван девушек-эллинок с коромыслами, которых мы встретили, возвращаясь утром с берега, и строгие вечерние фигуры женщин, передающих друг другу в торжественном молчании буханки хлеба. Нет, их сосредоточенные и безмятежные лица не омрачала тень зависти.
– Обойдусь без твоей шапки, – отрубил я с некоторым усилием.
Дома, в мороз, я напяливал на голову солдатскую ушанку образца 1942 года, с вмятиной от звезды. Сколько скандалов из-за нее вспыхивало! Кепку в ноябре мать прятала в нафталин – боялась менингита. А с девочкой в кино идешь – полдороги ушанка в руках. То наденешь ее, то снимешь, то наденешь, то снимешь. Так и мучаешься. Вечером, на обратном пути, терпимо. Рано темнеет, фонари тусклые.
А тут со скидкой купишь, по дешевке.
Чтоб избежать дальнейших сомнительных предложений, я сказал:
– Ты лучше ушастых продемонстрируй.
Но Миша Костакис – парень на совесть, и не отбояришься от него.
– Пожалеете, ребята, пожалеете. Когда забью, шкурки по семьдесят рубчиков берет в городе красильщик. Ушанки из ушастеньких продают на толчке по сто пятьдесят. Недорого, честное пионерское.
Вот! И еще уступят по знакомству.
– Тушку – на рынок. Вам свежей крольчатины устроить?
Миша снял казанок с огня, обтер тряпкой кухонный меч и поманил им Елену.
– Не надо крольчатины устраивать, – отказался я уныло. – И вообще ничего не надо.
Его услужливость изворотлива и напориста, поди справься с ней. Я представил, как Костакис забивает своим мечом ушастеньких. Есть абсолютно расхотелось. И Елене, по-моему, тоже. В подобных ситуациях природа помогает восстановить душевное равновесие, – и я взглянул на солнце. Безразлично и неподвижно оно сияло в своей небесной тишине отникелированными до сверкания спицами лучей. Казалось, что колесо новенького велосипеда с бешеной скоростью вращается на месте. Вокруг – пусто, просторно: ни облачка. Коричневый конус Корсак-могилы резко впечатывался в бирюзовую синеву. Над берегом, в вышине, парила черная птица. Она складывала крылья и пикировала вниз, вероятно за испорченной рыбой, выброшенной с ночного баркаса. Поклевав чужой добычи, она неожиданно уходила по долгой касательной вглубь, чтобы через несколько мгновений вернуться и начать все снова. Я следил за грозными маневрами хищника, не в силах оторвать глаз от его безумной – нечеловечьей – красы.
Миша уловил в моем голосе нотки неприязни и попытался перескочить на другую колею.
– Вы думаете – среди нас ученых нет? Есть, есть и директора всяких организаций. Орденоносцы. Но золотом мы не занимаемся, – соскользнул он тут же на привычную для себя тему. – Ни-ни-ни. Презираем. То ассирийцы, айсоры, халдеи, да ты знаешь – чистильщики в будках. А Макогон нарочно, что ли, путает. Обидно нам, обидно.
Его благородное негодование перехлестывало через край. Впрочем, в речах Костакиса, как и в речах Старкова, содержалась, бесспорно, доля истины, но она, эта доля, меня ужасно раздражала.