Текст книги "Святые горы"
Автор книги: Юрий Щеглов
Жанр:
Повесть
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 42 страниц)
Несмотря на то, что «лавочка наполеоновская» с треском провалилась и Булгарину не повезло выращивать виноградники на Луаре, он недурно устроился в прибалтийском своем имении, совершенно свободном от долгов, где вел под сенью порфиры русского императора сытую и роскошную жизнь, полную умственного безделья, если судить по его произведениям. Вот картинка, принадлежащая перу младшего современника} «Бывала русская колония также и у карловского помещика, у Булгарина, но не вся: являлись к Фаддею Венедиктовичу в гости преимущественно его же «пансионеры» да кое-какие другие из студентов, отцы которых (как напр. мой отец) состояли в личном с ним знакомстве. Бывали, впрочем, и такие, которые не отказывались от его приглашений по той причине, что автор «Выжигина» любил и умел угощать на славу, и охотно щеголял и своим поваром и выборным своим запасом иностранных вин. И впрямь, великий его талант относительно знания гастрономических тонкостей, по общему нашему. тогда уже суждению, превосходил даже его, в сущности все-таки до известной степени не отрицаемый, писательский талант. Должному нормальному развитию последнего очевидно мешало полное в Булгарине отсутствие серьезной научной подготовки. Он владел быстрой, что называется, смекалкою, немало читал образцовых романов (в особенности французских. Преимущественно, как не раз я от него самого слыхивал, любил он сочинения Ле-Сажа и Бомарше), и имел большую житейскую опытность, так как прошел, как говорится, огонь и воду; а насчет литературной отшлифовки, орфографии и грамматической правильности, так действительно Н. И. Греч оказался ему необычайным другом и покровителем. Булгарина можно было по всей справедливости сравнить с «Жиль-Блазом де Сантильяна», на которого он вполне походил характером, и в особенности смелым самомнением: сделавшись редактором «Северной пчелы» и главным фельетонистом ея, он весьма отважно взялся писать критики по части всех возможных наук и искусств, и нималейше не конфузился бесчисленными обличениями его в совершеннейшем неведении самых элементарных познаний того, о чем он брался печатно рассуждать. Внешность его как нельзя более соответствовала его внутренним качествам. В 50-тых годах стал выходить альбом рисунков к Гоголевской поэме «Мертвые души»; так там и поглядите на фигуру, лицо и позы героя этих похождений; это, почти две капли воды, живое изображение Фаддея Венедиктовича. Манеры, однако же, у него были грубее чем у «деликатного Чичикова», и он старался по возможности прикрывать этот недостаток личиною добродушного простяка, вроде тех, каких старинная французская комедия любила выводить в ролях «aimables grondeurs», с нарочитой брюзгливостию в тоне и с выговором, будто рот наполнен горохом.
Забавлял он нас, это правда; но чуткое чувство прямодушной молодежи не обманывалось его личиною: мы его не любили, и он также нас не любил. Студентские порядки и обычаи он ненавидел и не один раз нападал он и даже доносил на них; но, конечно, неудачно, потому что наш ректор Magnificus Эверс пользовался беспредельным и заслуженным доверием не только министра, но и самого государя императора.
Осенью 1826-го года, должно быть, Булгарин сделал подобную же в этом роде попытку, и это дошло до сведения студентов. Устраивались сходки оскорбившейся молодежи, сначала частные по отдельным корпорациям, а затем всеобщая сходка, и было решено учинить ему «Pereat monstruosum». На другой день на плацу пред почтовой станциею собралось до трехсот буршей, а оттуда в строжайшем порядке отправились на близлежащую мызу Карлово. Дойдя до господского дома, бурши под самым балконом чинно выстроились полукругом и по знаку, поданному сениорами существовавших тогда пяти корпораций, три раза прокричали «Pereat!». От громового гула раздавшихся трехсот молодецких голосов затряслись зеркальные окна карловского палаццо. Из-за длинных кисейных гардин мельком виднелись испуганные женские лица. Из дверей нижнего этажа (под самым балконом) вышел лакей с побледневшим лицом и едва слышным, дрожащим голосом спросил: что приказывают многоуважаемые господа? «Пускай выйдет сам г. Булгарин!» – объявили спокойно стоявшие впереди сениоры. «Господина «фон» Булгарина дома нет!» – трусливо пробормотал лакей. «Bulgarin heraus!» – грохнул громогласно весь хор. Дакей, чуть ли не присевши на корточки, юркнул за двери. «Bulgarin heraus!» – пронесся еще сильнее возглас трехсот голосов. Отворилась дверь на балконе, и показался Фаддей Венедиктович, облеченный в роскошный халат, с вышитой золотом шапочкою на голове и с необыкновенно сладкой улыбкой на пухлом лице. «Мейнэ геэртен Херрен, – заговорил он, взяв хриплым бурливым своим басом наивозможно мягкую нотку, – мейнэ Херрен…» (Как на французском, так и на немецком языке, делает примечание мемуарист, Булгарин очень свободно объяснялся, но выговор у него был ужаснейший, – впрямь, что называется, антиполицейский)[1]1
Последнее выражение мемуариста не совсем ясно. – Ю. Щ.
[Закрыть], но до спича дело не дошло, потому что он был прерван общим криком: «Шапку долой!» Булгарин побагровел, но шапку-то снял. И опять еще слаще начал: «Мейнэ Херрен!» И опять не дали ему продолжать, а закричали: «В шлафроке неприлично! Одеваться, одеваться!» Нечего было делать! Пошел наш Фаддей Венедиктович назад, а минут через десять воротился одетый в установленную по тогдашнему обычаю для визитов форму; тогда ему дозволили окончить свою речь…
Студенты довольно терпеливо его выслушали, хотя от времени до времени, да именно-то в самые «трогательные» моменты патетического этого спича, они не в состоянии были удержаться от громкого, довольно непочтительного хихиканья, которое никак не могло служить знаком одобрения и сочувствия. Это неодобрение-то и было ясно и кратко высказано Фаддею Венедиктовичу сениором Ливонии (фон-Энгельгардтом), который наперед уже был избран «спикером» экспедиции. Смысл его ответа заключался в том, что речь многопочтенного (vielehrenwerthen – это выражение в парламентарных спичах преимущественно употребляется в ироническом смысле. – Примечание мемуариста.) г. Булгарина совершенно противоречит неоспоримым фактам, т. е. доносоподобным его статьям, а потому, несмотря на неот-рицаемые риторические красоты его длинного спича, слова многопочтенного г. Булгарина, к сожалению, все-таки никакой веры не заслуживают, вследствие чего ответом ему может только служить: «Pereat calumniator»! («Да погибнет клеветник!» – Примечание мемуариста.) «Pereat! pereat! pereat!» дружно и неистово грянул весь хор. А затем бурши повернулись задом к фронту дома и к находившемуся на балконе Булгарину и ровным тихим шагом, с соблюдением прежнего церемониального порядка, возвратились опять в город. В то время, известно, светописание вообще не было еще изобретено, а способ «минутного снятия» и того менее. Об этом стоит однако же сожалеть, потому что фигура и физиономия многопочтенного г. Булгарина при неожидаемом им, после столь патетического его спича, повторении ему «овации» поистине заслуживали бы увековечения».
5Трактир Людгардта был типично немецким, то есть приличным, с вышибалой-орангутангом у стойки и упитанной белокурой Гретхен, сидящей за кассой и поглядывающей на посетителей в зале, как римская матрона на толпу жалких рабов. Немецкие трактиры в Петербурге отличались тишиной, чистотой и олеографиями в дубовых багетах на библейские сюжеты. Полиция запрещала русским трактирщикам чем-либо подобным украшать стены, чтоб безобразия и прочие непотребства лики святых не зрели. Чуть что, и квартальный волок на съезжую непослушного хозяина.
Шлиппенбах и Пушкин заняли укромный уголок – на двоих – под сенью разлапистой пальмы, которую, очевидно, Гретхен аккуратно подвязала алой лентой. Так полагается, подумал Пушкин, в Магдебурге или Веймаре. В памяти всплыли рассказы Жуковского о путешествиях. Да, похоже на далекую Германию. Любят и не забывают свою родину… Карлово, передают, красивое имение, благоустроенное и свободное от долгов. Пруды, рощи, малинник. Подлец Булгарин, воришка. Чтобы выгодно редактировать газету или журнал, надобно непременно родиться жуликом, и совсем хорошо – доносчиком. Да, запах пива и сосновых опилок… В прокуренном воздухе витала немецкая рубленая речь, горячились исполосованные рапирами старые бурши и заливисто хохотала накрашенная и неумеренно декольтированная женщина. Между тем рядом царствовали тишина и покой. Уживались как-то с непринужденным солидным весельем. В одном уголке покой, в другом движение и смех.
Пушкин жестко растер ладонью лицо. Будто очнулся. Громадный, грубо сколоченный стол с разношерстной компанией заслонял их от нескромных взоров веселящихся. Спиной к Пушкину грузно облокотился на скатерть приказчик, по облику добрый молодец, однако во взгляде у него проскальзывало что-то разбойное. Рядом жался тощий музыкант в немецком платье, который держал между коленями футляр валторны. Несколько молодых людей коллеж-регистраторского и студенческого типа говорили вперемежку, когда шепотом, а когда и громко, но довольно бестолково и сбивчиво, и уж надобно было попасться на дороге Злодею Злодеевичу, чтобы обратить на их белобрысые и безусые физиономии с круглыми наивными глазами особое внимание.
Шлиппенбах пророкотал по-купечески, с придыхом:
– Пряников мятных да глинтвейна с цукатом господину архитектору, а мне жареных пирожков с ливером и полштофа на лимонной корочке. Катись!
Он не скинул шубу на подставленные половым руки и сел на скамью. Пушкин избегал немецкие трактиры с дней зеленой юности. Не нравился ему запах сосновых опилок, не нравились пирожки с ливером и тушеной капустой, от горького пива мутило, суп из бараньих хвостов вызывал представление о дешевом пансионе, а пустоватый чай – о сиротском приюте. Трубку он и сам выкурить не прочь. Вкус хорошего турецкого табака знает. Но кнастер… Бр-р-р… О, кнастер ему отвратителен. Что в сем сугубо немецком удовольствии отыскал великий Петр!
В сумеречный час добропорядочные булочники и семейственные колбасники готовились к жарковатому храпливому сну на своем Васильевском острове. Их места начали постепенно заполнять подгулявшие русские из тех, кто средний достаток имеет и без претензий, что отчасти примирило Пушкина со случайным убежищем. Опустив взор, он терпеливо поджидал глинтвейн. Не то чтоб от печали потупился, а так беспокойство менее тревожило. В душе еще бушевала сумятица, голова пылала, не хотелось ни слушать Шлиппенбаха, ни говорить. Хотелось просто отдохнуть в богом забытой харчевне, ничего не сознавать, ничего не видеть, ни о чем не вспоминать.
Последние дни, проведенные словно в пустом пространстве, наложили на него злую печать безразличия к окружающему. Безлюдье кабинетных стен совершенно иное, чем безлюдье полей и лесов. А тюремное безлюдье? Господи, какая, верно, мука! Пушкин на миг вообразил мрачные внутренности Алексеевского равелина и Трубецкого бастиона, которых никогда не знавал, а только представлял по изустным описаниям, да и то скоротечных узников. Странные предчувствия охватили его! Калейдоскоп зимних впечатлений, подметное, изрыгающее яд письмо, близящаяся и решенная им дуэль на Черной речке, где неподалеку еще полгода назад судьба его одарила минутами безоблачного счастья, и, наконец, пленительная фигура Наташи под старинной шалью в дверном проеме комнаты – все это и еще многое иное сжалось до микроскопических размеров и отсюда, из пропитанной тушеной капустой щели, виделось маловажным и даже зряшным, исключая, конечно, жену, которая почему-то стояла, оборотившись к нему спиной, но от которой исходило тугими волнами что-то радостное, лучезарное, обжигающее нежностью и стискивающее горло, – так в детстве жалостливо болели простуженные железки. Как я попал сюда, подумал с внезапным раздражением Пушкин. Как я вообще попал в сию гнусную кавалербабскую историю? Сон ли дурной меня одолел! Эй, женка, растолкай!
Любопытно, что произойдет после дуэли? Схватят, запрут, пожалуй, в крепость. Суда не миновать. Какое на сей счет существует положение? Начнут копаться в семейных обстоятельствах. Противно! Но хорошо, что по военному ведомству пойду, приказных крыс меньше.
Известно, что перед смертной схваткой с Дантесом Пушкин думал о будущем и, естественно, ближайшие последствия – суд, приговор и вероятная ссылка или заключение в крепость – не могли не волновать его. Дело покойного Пушкина и живого Дантеса после приговора попало на отзыв высшему гвардейскому генералитету, выходцам из Германии. Именно они первыми предложили различные формы смягчения наказания для убийцы. Понятно, что генералы прежде защищали влиятельного и популярного в петербургском свете офицера и честь мундира, но национальный элемент в данном случае был вопросом не второстепенным. Припомним, что целая группа крупных военачальников пеклась об участи Дантеса, уроженца Эльзаса, то есть области, где прогерманские настроения играли не последнюю роль. Своими отзывами они оказали сильное и неприкрытое давление на царя. Ссориться с гвардией он не собирался. Те, кто когда-либо слышал Дантеса в России или позднее во Франции, отмечают, что он произносил слова с ярко выраженным немецким акцентом. Не следует также забывать, что мать Дантеса носила фамилию Гацфельдт, Мария-Анна Гацфельдт. Гацфельдтов связывало родство с одной из ветвей фамилии Нессельроде. Таким образом, есть над чем призадуматься.
Справедливости ради стоит заметить, что служивые немцы, равнодушные к русской поэзии, проявили себя ничем не хуже членов суда, вынесших покойному Пушкину обвинительный приговор в соответствии со статьей 352 свода Законов тома XV и статьей 139 воинских артикулов, которые вошли в действие еще в 1716 году. Военный суд в составе генералов князя Шаховского, Игнатьева, Крыжановского, Полуэктова, Княжнина, Коцебу, полковника Белоградского и Берхмана, при аудиторе Ноинском не отыскал в поведении Пушкина никаких смягчающих обстоятельств и не выразил никакого особого мнения. Суд постановил Дантеса повесить, а Пушкина «и по смерти за ноги повесить». Монарху было угодно повелеть, чтобы ему представили заключение о том, «какому наказанию подлежал бы камер-юнкер Пушкин (ныне умерший), если бы остался жив». Царь требовал соблюдения формальностей по отношению к поэту, что соответствовало отчасти позиции, занятой командирами гвардейских соединений. Генерал-аудиториат полагал, что де Геккерна необходимо, «лишив чинов и приобретенного им российского дворянского достоинства, написать в рядовые, с определением на службу по назначению инспекторского департамента», однако в резолюции царя говорится, что «рядового Геккерена, как не русского подданного, выслать с жандармом за границу, отобрав офицерские патенты». Странное противоречие! Иными словами, Николай I пренебрег решением генерал-аудиториата и вмешался в законный процесс судопроизводства, взяв на себя функцию инспекторского департамента. Вдобавок он внес путаницу в понятие «русский подданный».
Презусом военного суда назначили полковника Бре-верна, родственника А. X. Бенкендорфа. Командир кавалергардского полка генерал-майор Гринвальд подал недостаточно объективный рапорт о дуэли. Затем приговор пошел наверх – к командиру гвардейской кирасирской бригады, генерал-майору барону Мейендорфу, командиру гвардейской кавалерийской дивизии генерал-лейтенанту Кнорингу, начальнику штаба гвардейского корпуса генерал-адъютанту Веймарну и командиру гвардейского корпуса генерал-адъютанту Бистрому. Генерал граф Апраксин, командир кирасирской дивизии, присоединил свое мнение к мнению коллег. Вместо того чтобы покарать Дантеса – дуэль окончилась смертью человека, – они, каждый по мере собственных возможностей, облегчали его судьбу.
Но кто-нибудь, воскликнет читатель, кто-нибудь из состава суда или генерал-аудиториата выразил недовольство если не приговором, то хотя бы ходом процесса, намеренно бестолковыми и отрывочными ответами дуэлянта или вообще чем-нибудь? Кто-нибудь отважился выплеснуть свою горечь, обиду, раздражение? Свет не без добрых и храбрых людей. Аудитор Ноинский протестовал против того, что показания Дантеса переводились самими судьями. Он высказывал недовольство также отсутствием присяжного переводчика и дурным качеством перевода.
А между тем военный суд в николаевскую эпоху играл определенную роль, и немаловажную. Член суда обладал правом выразить особое мнение, зафиксировать его документально, мог обратиться в сенат и, наконец, к монарху. Воспользовался же этим правом адмирал Н. С. Мордвинов в более острой ситуации после процесса над декабристами.
Недоброй памяти Н. С. Мартынов просил из тюрьмы совета у секунданта М. П. Глебова: «Меня станут судить гражданским судом; мне советуют просить военного. Говорят, что если здесь и откажут, то я имею право подать об этом просьбу на высочайшее имя. Узнай от Столыпина, как он сделал? Его, кажется, судили военным судом». Глебов не замедлил откликнуться: «Непременно и непременно требуй военного суда. Гражданским тебя замучают. Полицмейстер на тебя зол, и ты будешь у него в лапках. Проси коменданта, чтобы он передал твое письмо Трескину, в котором проси, чтобы судили тебя военным судом». А. А. Столыпин послал ряд рекомендаций вдогонку: «Я не был судим; но есть параграф свода законов, который гласит, что всякий штатский соучастник в деле с военным должен быть судим по военным законам, и я советую это сделать, так как законы для военных более определенны, да и кончат в десять раз скорее». 8 августа 1841 года Н. С. Мартынов направил на имя А. X. Бенкендорфа письмо, в котором умолял избавить его от гражданского суда. Его ходатайство имело успех.
Пушкин попал бы под военный суд, и нет ни малейших причин предполагать, что генералы отнеслись бы к нему так же снисходительно, как к Дантесу в случае смерти последнего. Убийство офицера поэту не простили бы. Несомненно, Дантес и Пушкин находились в неодинаковом положении, и Пушкин понимал это.
Что вытекает из вышесказанного? Что суд существовал, правда, не для всех, и что суда боялись. На каком основании царь выдворил Дантеса из России? Разве разжалованных в солдаты обычно высылали за пределы страны, даже и не русских подданных? Служил поручиком царю, не зазорно послужить и солдатом. Почему Дантеса не отправили на Кавказ под пули горцев? Прусский посланник барон Либерман в одной из депеш подчеркивал, что Дантеса высылают за границу вместо того, чтобы отправить «служить простым солдатом в Кавказской армии, где он мог бы получить обратно свои военные чины».
Состоялась ли процедура разжалования? Срывали ли с Дантеса эполеты? Ломали ли над его головой шпагу? Мы ничего о том не знаем. Но вероятнее всего, что нет. Переодели только в солдатскую шинель, чтобы провезти в открытых санях по Санкт-Петербургу. Словом, Николай I не проявил достаточной скрупулезности. Наоборот, он продемонстрировал ощутимую заинтересованность в будущем убийцы.
Высылка Дантеса за границу – одно из серьезных обвинений николаевскому режиму. Степень вины императора в гибели Пушкина и Лермонтова приобретает особую рельефность, когда мы узнаем, что И. С. Мартынова наказали тоже легко, хотя он не обладал связями Дантеса и не принадлежал к верхним слоям русского общества. После конфирмации приговора царем Н. С. Мартынов на несколько лет уезжает в Киев и выдерживает там «довольно суровую епитимию». Какова была тяжесть «епитимии», свидетельствует тот факт, что, перемежая пост с молитвами, отставной кавалергард ухитрился жениться на богатой невесте – дочери Киевского губернского предводителя дворянства Софии Иосифовне Проскур-Сущанской. Приговор ему был смягчен по знакомой модели – начальником левого фланга, главнокомандующим на Кавказе, военным министром и, наконец, Николаем I: «Майора Мартынова выдержать в крепости три месяца, а затем предать его церковному покаянию».
Сам Дантес не ожидал высылки. Он надеялся, что получит назначение на Кавказ или какое-то время посидит в крепости. Отъезд в Европу был для него дорогим подарком. Граф В. А. Соллогуб вспоминает: Дантес говорил, «что чувствует, что убьет Пушкина, а что с ним могут делать что хотят: на Кавказ, в крепость, – куда угодно». Куда угодно – это родовое имение в Сульце.
Пушкин напрасно надеялся, что дуэль принесет ему успокоение и он получит возможность продолжить литературную деятельность. Епитимью он бы отмучивал не в Киеве и не в Михайловском, а на Соловках или в другом дальнем монастыре. И Сибирь, и Кавказ были переполнены «своими». Николай I понимал, что дуэль для Пушкина – тупик.